***
Фаллен думает, надо было все же врезать Рудбою, чтобы тот съездил в ответ. Была вероятность, что это бы его, Ванечку, таки встряхнуло и в тоску не позволило свалиться. Когда за шкирку оттаскивают от палантира — это неприятно, но это нормально, это во благо. В аудитории холодно и мерзко, настроиться на волну внимательного слушателя, хорошего студента не выходит — но Ваня и не пытается уже. Отвык ровно так же, как и не привыкал никогда — воспринимает информацию, когда получается, когда случайно проглядывает дырочка в куче дранных колготок, друг на друга натянутых в смутной попытке создать цельный блок. Когда открывается третье ухо, четвертый глаз и тому подобная эзотерическая поебень. Ему стоит выглядеть заинтересованно, но Ваня физически не способен шевелить ушами и менять зрачок на расширенный. На деле ему действительно уже все мимо, он выскальзывает в туалет. Именно что выскальзывает — он хочет просто встать, но пока встает — лишается защищающей от холода обертки, укрывающего этого атрибута — когда поднимается со скрипучего стула, слетает с него пуховичок, плечи подогревающий, потом ручка с колена, потом телефон из кармана. — Бля, — бормочет Фаллен на автомате и ничего не поднимает. Хотя телефончик, кирпичом рухнувший на стул деревянный, со звоном отдал в стальные трубки, а затем обрушился шумно на пол, чем вызвал с десяток обернувшихся лиц и хмурость затертого преподавательского лица. Стало обидно, хотя бы потому, что Ваня очень прилежно вел себя, не опоздал и остановил патологическое желание, обнаружив себя среди полубеременного, полуработающего народа полусреднего возраста, сделать что-нибудь так, чтобы его отсюда пораньше забрали. «Слава, забери меня сегодня из универа пораньше, пожалуйста, хуле ты…» — Непорядок! — говорит Фаллен сурово и чуть громче. — Расстройства одни! Раз он уж оказался в центре внимания…. Может выразить свою позицию, воспользовавшись ниспосланной судьбой щедростью. Фаллен цветом больше плесневелый, как та гречка, которую пришлось доскребывать утром. Прошедшая через повторную термическую обработку, сдобренная на сковородке маслом и соседствующая с кусочками докторской, она все же не нашла себе покоя, и Ванечку последние часа три неплохо так мутило. В туалете желто, не блестит матовая крупная серая плитка — но она влажная, грязе-хлорко-мочевым коктейлем облагороженная. Из приоткрытого окна тянет холодом, сыпется белая краска с высокой рамы, а от темной красивой синевы уже не тянет блевать. Контрастно — красиво, по жизни — хуево, Ваня очень долго моет руки и думает, что испорченная жрачка, плесень, грязь и мочевой камень — они ему вечно навязанные спутники — сталкиваются и мешаются в голове в какое-то помойное озеро, где воняет аммиаком, и не летают аисты. Какой же благородный первичный бульон, играй пищевая цепочка мыслей, доиграйся до бесплодной земли, до отравленного воздуха. Последняя, самая жирная и крупная мысль рано или поздно от экзистенциального голода сдохнет, а потом эволюция поспешит на новый бесперспективный виток. Ваня не сидел на форумах, где люди, чуть-чуть крышей съехавшие, обсуждают, помогает ли пылесос всасывать дым от соседей, активно курящих, и надо ли надевать латексные перчатки на ступни ног, если решил помыть полы. На серьезных щах выписывают отзывы на моющие средства по двадцать страниц, а потом воюют друг с другом в обсуждениях. Рассказывают о покрытых пищевой пленкой стенах дома и вечно растрескавшихся от постоянного мытья рук. Когда идея становится навязчивой идеей, но не на час, не на день, а так, на жизнь почти всю, что осталась. Ваня этим не страдает, он не отодвигает плиту, чтобы вымыть за ней плитку — в течение определенного времени сомнительный перфекционизм в нем дремлет. Он очень редко и случайно пользуется антисептиком и все еще в состоянии ездить в общественном транспорте. Знает только, например, чем чревата гниль в углублении для овощей и как часто надо вычищать морозильные камеры. Но вот когда моет посуду, выбрызгивает на губку не одну лишь капельку фейри — а лужу зеленоватую, яблоком и свежестью воняющую. Не потому что против схемки пойти есть желание, а потому что как раз таки необходимо, чтобы слишком много пены, чтобы утонула в ней губка, чтобы зрительно подтверждалось очищение. Чтобы по всем органам чувств оно прошлось. Воду — чуть горячее, чем можно долго терпеть, чтобы опять по грани скакать, чтобы руки раскраснелись, чтобы пар шел, чтобы брызги…. Это обычно мытье посуды фоном для Ванечки, но иногда он лбом влипает в шкафчик навесной и вымывает, оттирает с наждачным скребом, чтобы в душу проникло, в голове закрепилось. Соусные разводы, кусочки присохшей морковки, сгоревший в уголь лучок. Нахуй! Маслянистая жирность, следы забытого и впитанного чая, редкие макаронные обрывки на дне кастрюльки. Долой! Все хорошо зачастую, плохо лишь, когда Ваня слишком восприимчив и нежен, не затвердела еще его кожистая оболочка. Сейчас этого Фаллену мало и дело совсем не в том, что какого-то определенного количества ему будет достаточно, что он подсел на иглу чистоплюйства. Конечно, он моет служебные туалеты, конечно, он стирает пыль с полок и елозит старой щеткой в вентиляции, но корень всех душевных бед, разумеется, под ногами, в полу. Пол в Пятерочке — плитка тоже незамысловатая, у касс перетоптанная, на пороге с трещинками. В прослойку между квадратами забивается всякая мерзость. Смысл теряется в началах. Плитку надо снять, как и то, что под ней — бетон или пластмасски, пусть люди удерживают равновесие на трубах с кипятком, роняют себя в котлован под своими ногами. Не умеют потому как ценить. Выручай-ка теперь, выручай-карта! И пусть они всего лишь хотели туалетной бумагой закупиться. Ваня дожидается, пока какой-то паренек из туалета свалит, а потом наваливается на серый шкафчик спиной. То, что тот заперт — какие-то узаконенные выебоны. Мало кому придет в голову пиздить вонючую тряпку из ведра или пакет хлорки. — Елы-палы, киска, — бормочет Ванечка, резко скучая по Грише, и пытается оттянуть жестяную дверцу, насколько возможно, — Все такая ерунда…. А, нет, он не будет мыть здесь полы. Даже если на энтузиазме святом, начнет себе кулаком в грудь бить, даже если ему накинут баллы до какого-нибудь зачетного автомата, даже если окрестят за добродетель, хотя, скорее всего, он сойдет как раз за подтекающего крышей дурачка. Когда внутри все покрывается склизкой пленкой, от души и по наклонной — портится, подистекает сроком годности — вымывание чего-то, что внешнее — не обманка, а подача своим внутренним составляющим хорошего примера. Просто нет никакой необходимости выставлять это напоказ.***
Ваня не против, пожалуй, Рудбоя, но не в таком контексте, на самом деле — он был бы очень даже рад. Но не тогда, когда он нервами взъерошенный, распотрошенный, с трудом работающий механизм, роняющий провода, что током бьются. Не сейчас вот, сейчас все скачет нездорово. На работе — уже давно хочется и чешется его отловить, увлажнить душу знакомым видом темно-серой жилетки и зеленой футболки. Щетинка, лыба, татухи — привычное, а привычное — оно как почва под ногами — необходимое. Но для этого надо на работу вернуться, а пока он разбирается с институтом, перемигивающиеся друг с другом красная и зеленая вывески не светят ему. А Рудбой просто предлагает встретиться в метро, а потом разбежаться по делам снова. «буквально минут на десять.» Ваня вздыхает шумно и делает ненужную ему пересадку, которая удлиняет путь домой. Рудбой выделяется издалека, для Ванечки выделяется как раз тем, что он сам собой является, вырисовывается среди остальных людей, шумных и вспотевших от перепадов температур — с мороза в духоту ядреного час пика. По всем параметрам место и время для встречи хуевое — повсюду народ, имитирующий кусочки синтепонового говна, толкаются тем, чем природа одарила. Ванечка раздражается еще сильнее, хочет спросить, — Ну нахуя? — Но это он издалека хочет спросить, когда поближе подходит, хочется уже шепнуть громкое и интимное, — Ну что такое? Он Рудбоя вживую видел последний раз недели три назад, мелкая фоточка девятилетнего мальчика из хора — не в счет, пожалуй, как и те две сомнительные обновы в инсте. Рудбой работал, на новый год и собственные выходные растворялся в избранном обществе, пока Ванечка впадал во всякую дрянь, пытаясь заставить себя хоть во что-то вылиться. Рудбой выглядит потрепанным. Да, потрепанным, потертым и поношенным, с повылезшими корнями в цветных волосах, какой-то бледноватый для всей этой шумной и жаркой толкотни вокруг. Просторные моднецкие штаны — штука сложная, как минимум потому, что надо до определенного уровня дотягивать, чтобы не выглядеть в них как бомжара, и неожиданно Рудбой оказывается на грани. В общем, он только с одной стороны бомж, а с другой его спасают татухи, и цветная волосатость. Но в целом, в целом, не очень, он будто уже на вешалке секонд хенда висит с приклеенной на лоб бумажкой с сообщением о крупной скидке. Зато он улыбается, даже голову вытягивает Ванечке навстречу. — Спешл деливери, — говорит, — Хотел показать тебе. Фаллен осматривает Рудбоя чуть внимательнее и трогает носом застегнутый воротник пуховика. Во внутреннем кармане скрученная в трубку толстенная школьная, но институтская тетрадь пихается неприятно под ребра. Они, конечно, со всей дури вжимаются в колонну, но их постоянно задевают и толкают. Уравновеситься все еще тяжело. Рудбоя лучше видеть в привычной среде обитания, иначе он начинает занимать слишком много места в голове. Дополнительный бэкграунд весит прилично. Ванечка минуты три назад жевал в переполненном вагоне метро чей-то капюшоний мех и давал кому-то пожевать свой, он бы лучше гришину шерсть жевал, он бы лучше отсутствовал напрочь, он бы лучше сосался с Рудбоем пьяненький — там хоть думать особо не надо, а на самокопания времени не остается. Те, секунды, пока Рудбой копается в сумке своей гремящей, Фаллен пытается взглядом усталым у него что-то отжать. По ощущениям, не до конца сформированным, Рудбой спер у него что-то. Даже не спер, а вот это вот пограничное — забрал то, что лежало плохо. Взял три рубля и не вернул, съел в гостях больше положенного или же исписал всю одолженную ручку и только потом соизволил вернуть — такое. Та наглость, которая второе счастье, но только вот Рудбой не выглядит наглым вором, не выглядит и несчастным нищим, он выглядит измотанным, но искренне порадованным встречей. Еще он достает добрую стопку пленочных фоток, подвигается ближе, говорит, — На, гляди, — И перекрывает встрепанным затылком заляпанный искусством свод. Дети — преувеличенные взрослые. На фотках — Рудбой на максималках. Пафосные детские личики, вперемешку с абсолютно несуразными выражениями, которые, впрочем, вполне объясняются ситуациями. Испуганное рудбоевское заплаканное лицо, около огромной кастрюли с супом и набухающая ожогом красная ладошка, которой маленький Ваня тычет прямо в камеру. Вот Рудбой второклассник, хер, как он выглядел в свое первое первое сентября, но этой высокомерной гордости второклассника более чем достаточно, правда. Смотрит мимо камеры, вдаль куда-то, с ленивой и снисходительной строгостью, в костюмчике, с букетиком. Вот совсем мелкий, года три ему от силы, у полуголого папки на руках, смеется. Но уже полный своей рудбоевской мощи, наверняка уже с маленькими морщинками в уголках глаз, так хохочет, прямо заливается, добрый и счастливый малый. Это сначала Фаллен держится нормально, комментирует, усмехается — реагирует, как и должен в принципе. Но вещи накладываются друг на друга, Рудбой становится слишком объемным, и Ванечку заталкивает в матрешку из разноразмерных Рудбоев, которые имеют оболочкой самого взрослого Рудбоя — вот этого вот. Который стоит рядом, задевая чуть локтем. Лицо опять доброе у него, чуть удивленное, чуть одухотворенное, с легкой пораженностью и узнаванием в глазах смотрит он на маленького себя и смеется мягко. И это можно было бы тоже стерпеть, мало ли какой там Рудбой в детстве — должно ли это Фаллена вообще ебать. Но контраст слишком велик между этим теплым и домашним, что обычно в гостях с запыленных полок достают, огромные альбомы эти кладут на коленки и все на голову друг другу лезут, чтобы разглядеть картинки пленочные и между крошками у Рудбоя на щеках, которые по ночам залезают Ванечке в постель и не дают спать. Крошки в кровати — это пиздец. Вот Фаллену и хочется выдать свой робкий пиздец, сказать хоть что-то про то, что он не готов. Что-то о том, что это ему сейчас не нужно, не вовремя и не к месту, как и эта бездарная и вымученная встреча. У него после одной-единственной детской рудбоевской фотки открылась какая-то пора в душе, отвечающая только за восприятие детских рудбоевских фоток и она воспаленная еще, с прошлого раза не зажившая, а по ней сейчас добротно проехались скребком для соскабливания жвачек. Будь Ванечка гораздо менее уравновешенным, он бы сжал кулаки, он бы шлепнул стопочкой фоточек о первый подвернувшийся стол, он бы сказал, — Довольно! — каким-нибудь очень властным тоном. Созерцание фотографий, что ему Рудбой под нос сует, очень напоминает щекотку. По сути — пытка, но еще и очень притягательно. Фаллен ничего резкого не совершает, он закрывает лицо ладонями и пытается сделать так, чтобы дышалось вновь нормально. Эти истеричные выдохи — будто бы кто-то трахею сжал в кулаке, когда пока не решено, плакать или смеяться, мешаются слишком, а паника желеобразного вида от простого, но сильного сжатия на две части расползлась, одна из горла лезет, другая ползет глубже в нутро. — По-моему, это очень смешно. Я подумал, что та тебе по вкусу пришлась и эти понравятся. — делится Рудбой, а мешки у него под глазами напоминают животы глубоко беременных рыб. Набиты плотно и имеют слишком уж геометрически совершенную округлую форму. Таких изнеможенных обычно отсылают в ванные, в кровати, в поликлиники, в санатории и в отпуски на далекие жаркие берега, но только Ванечка не сторонник ссылок этих. И ему неприятно, что вместе с ним еще разваливается все вокруг, например, Рудбой. — Ты устал? — спрашивает Ванечка просто так. Он хотел лишь на эмоциях выдать, — Я ужасно устал, — но спохватился слишком поздно, что информация неуместная и ей останется лишь раствориться в поездном шуме. Рудбой размышляет чуть. Он пихает фотки в карман сумки и Фаллен провожает их взглядом с сожалением уже не особо неожиданным. Подобные вещи, вроде фоток не рудбоя, но руд-кида, рудбеби или как там еще — должны быть всегда под рукой. Как аргумент в споре, как символ революции, их печатают на флагах и почитают как святыню. С тоской Фаллен думает, что это уже особо и без преувеличений надумано — какой-то сложновообразимый пиздец. Пройдет, конечно. Неделю потаскав на себе новую красную толстовку, повытаскивав катышки из всех возможных мест, Фаллен закинул ее, успокоенный, в стирку. Переболел или не — это все еще был важный атрибут его гардероба, но уже воспринимался как одежда. Только теперь Ванечке опять нездорово. — Разве что немного, — сообщает Рудбой с полупустой улыбкой. — Дома вообще фиг знает, когда окажусь сегодня. Работа вроде подвернулась и еще есть кое-какие дела. Вон Охру ездил снимать, ей очень идет черной среди белого снега, глядишь, привлечет хоть кого. — Неужели никто не хочет себе монстра? — спрашивает Ванечка, но думает совсем о другом. У него сил нет вести диалоги поддерживающие, даже с самим собой уже просто никак.***
Фаллен вваливается домой, а потом оттуда с полустоном вываливается. Не серебрятся звезды в небе расписном. Надо выйти и зайти нормально, в любом случае идти особо некуда, а дом должен быть домом хотя бы в течение определенного времени. Славки нет, он на работе — вещь понятная, Гриша на месте, щурится на резко включенный свет, развалившись посреди славкиного дивана — вещь объяснимая, но Ване все еще надо выйти и зайти нормально. Нормально, значит, понимая, что он и на этот раз сможет тут пробыть, поесть, уснуть там. Инстинкты самосохранения говорят не пить, инстинкты самосохранения говорят не лезть в сомнительные авантюры. — Нормально не получилось, Гриш, — бормочет Ваня и наглаживает Гришу против шерсти, лишь затем, чтобы потом исправить ситуацию, погладив по росту. Его тошнит, и он пинает диван, чуть так, вполсилы. Личинки, что внутрь через маленькие дырочки пролезли, окуклились, молью обернулись, сидят, изнутри жрут, а обратно выползть им уже никак — большие слишком стали. Их выковыривать надо сразу, а то как раскормишь… Ванечка бредет к Славе хотя бы потому, что Славка — друг его тепличный, сосед-помидорка. Они одним воздухом дышат, одни и те же удобрения жрут, корешками переплелись плотно. За неимением другого, Магнит — хорошее место для отчаянных фалленовских попыток выдумать план дальнейших действий. Не дом в понятии опостылевших стенок, а дом — Слава. Слава тоже значит собой дом. Ванечка не очень любил к Славке заходить на работу, слишком уж много становилось Славы, Слава чуть себя в каждую магнитовскую клеточку сложил — оттого его влияние перевешивало и начинало подавлять, но сейчас это даже хорошо — так Ванечке кажется.***
У Вани есть гордость, вообще-то. А по ощущениям — будто бы он давно в мусорное ведро залез, скукожился, экономии места ради, и недвусмысленно намекнул, что пора бы выносить. Но его игнорируют, народ продолжает сверху наваливать. Горка из мусорного дерьма на голове приличная, не пошевелиться, не вздохнуть — сразу все за пределы ведра вываливается. А по такому случаю начинается давление ногою, запихивания по боку картонин с веселыми коровьими мордахами, тыканье пустыми бутылками прямо в темечко. И все еще умудряются ругаться. У Вани есть терпение, если надо — он его достаточно наскребет, но еще у него есть гордость, гордость порождает злость, злости много, и она подтекает, испортившись и не найдя выхода. Подтекает тоской. Единственный вариант — встать и самому себя вынести, но если он из ведра мусорного, в которое влез, выскочит, то разлетится все мерзкое содержимое по полу большим фейерверком. Окружающие будут ругаться, ворчать и ныть, пока Ванечка будет ползать по полу, собирая в ладошку картофельные очистки. Патовая выходит ситуация. Остается либо ждать, пока оно само разрешится, либо всеми силами выкарабкиваться самому и разгребать последствия. Он еще тихо сопит у Славки под кассой, почти упираясь лбом тому в коленку. Поначалу пришлось на корточках сидеть, пока ему заботливо не сунули в пальцы алый пакетик. [М], — говорит пакет и Ванечка устраивается на нем жопой, сжимается комком и прячется. Ему надо выносить, поскрести по сусекам. Ну хочет он вылезти из мусорки, только правда такая — пакеты слишком уж часто больше объемом, чем ведро. Это кажется, что оно переполненное, пакет извлечешь — места навалом. Вот и начинается эта беготня по комнатам, вылавливания фантиков из ответственных тайничков, извлечения пустых пивных бутылок из захламленных ящиков. Фаллен сидит там, затекший важными частями тела, раздражается со слишком подвижных славиных коленок, но зато это все имеет привкус новизны. Он не сидел никогда под кассой, упрятанный за стопкой пакетов, укачивая в себе остаточки здравомыслия и сил душевных. Возможно так, что Ванечка зря так близко к полу оказался. Думал поначалу, что начнет Славу сомнительными шутками развлекать, но в результате просто всматривается в плитку под ногами. Это под кассой она темная, зато дальше ванечкиных ног сияет грязно-желтым, и только на первый взгляд точь в точь, как плитка в Пятерочке. Но Ваня слишком долго в нее смотрит, чтобы упустить очевидную истину: это не просто грязная, растаявшей зимней грязью удобренная плитка. На ней липкие пятна сладких напитков, размоченные и развалившиеся кашей бумажки, пыль, засевшая между плиточных квадратов. То, что Ванечка устраняет сразу по мере возможности. Лампочки внутри Ванечки лопаются — горячо и больно, больно и горячо. Возможно, он так и врос бы в пол вечным грязевращения наблюдателем, если бы телефон не отозвался вибрацией на рудбоевское сообщение. Фотка картонной упаковочной коробки, что-то про биты и пятьсот игр, джойстики и ностальгию. «смотри, что мне подарили!» «МЫ ДОЛЖНЫ СРОЧНО ПОИГРАТЬ СЕГОДНЯ, ПОЖАЛУЙСТА!!!» Ванечка выдыхает с облегчением, отвечает согласием. Все, что угодно, все что угодно, лишь бы не домой и лишь бы не видеть этот ебаный магнитный пол. Славкино лицо появляется откуда-то сверху, оно на девяносто градусов повернутое и темное — заслоняет собой свет. Ване не видно, что там у Славки на лице, тем более, после всполыхнувшего беловатым светом телефонного экрана, но, судя по неправильно разъехавшимся в стороны щекам, он улыбается. Щедрый… на улыбки Слава. — Ну че, — спрашивает, — домой пойдем? — Я к Рудбою, — Ванечка грызет большой палец вчитываясь в рудбоевские радости. «отпишусь, как освобожусь!» — Ах, Рудбой, — голос славкин меняется, слышится цоканье, но Славка улыбается все равно и осторожно трогает фалленовское бедро носком ботинка. На магию похоже, как Магнит его преображает. Слава тут как выдрочка в реке, вертит блестящими бочками, не пофыркивает мокро разве что. Ванечка ждет рудбоевского призыва, а Слава никуда не торопится, хотя все уже ушли, он курит, оперевшись о перила жопой, а потом возвращается к Ванечке в тепло. — Раз уж ждем, свет выключить надо, — говорит. А Ваня смотрит в это месиво от Славкиных ботинок — полуснег-полулед хрусткий, грязью напитавшийся, как силикагелевый наполнитель для кошачьего туалета, наглотавшийся мочи. Суть иная, игра схожая. Это не триггер, Ваня просто устал. — Какие же вы все уебаны, — бормочет он и присаживается на корточки у Славкиных ботинок. Те блестят мокро, вызывающе. Слава щурится, глядит в ответ, в глазах проскальзывает расстройство, на донышке, но честное такое, зато облепленное толстым слоем высосанности из пальца. — Я при тебе три минуты кроссы об эту херню резиновую с дырками тер. Фаллен дергает головой раздраженно, но у него будто крючок глубоко в голове застрял- эта боль тянущая, разливается по черепным стенкам противно, мигренево. Заунывно и знакомо. — Да не ты конкретно. Вся эта система сгнила. Слава внимательно глядит в ответ, но движения совершать не решается, будто бы на мину наступил. — А помнишь, когда лето и нет дождя, — Фаллен морщится, — Люди с ботинок только песок приносят, дамы каблуки свои напяливают и от них вообще почти ничего, а…. — А если бы все на ходулях ходили, представь, — Слава довольно улыбается, но Ване не смешно, он сам, как огромная гранула, на впитывание предназначенная — наглотался этого сполна, не смешно ему, блять, не смешно вовсе. — А осенью мне приходится гниль эту ебанную с листьев опавших выковыривать отовсюду. Она между плитками влезает и выходит жижа. И нихуя шваброй ее не выковырять, понимаешь? Слава молчит, глаза его насмешливые на каплю всего. — В круглосуточном ведь как — я прихожу и имею дело с тем, что оставил мне мойщик предыдущий. Скорее всего я их ненавижу. Я не крыска и все такое, но на работу их, которую он должны делать, им поебать. Я отмываю то, что они мне понаоставляли, а потом мою то, новое. Слава перекатывается с носка на пятку. — Вань, я это уже много раз слышал. Уволься просто. Фаллен поднимается с корточек стремительно, вытягивается во всю свою высоту, но этого все еще недостаточно, чтобы их со Славой глаза оказались на одном уровне. Горьковато внутри, хотя бы потому что Слава не понимает. Слова выслушивает, но вместо того, чтобы яблоком смысла вложенного похрустеть, он губами по кожице елозит, всю грязь собирает, но кислоты не чувствует, беззубый будто. Хорошо чувствовать себя на своем месте, хорошо ловить кайф с работы, находить потаенные смыслы, замысловатые предназначения, изначальные свои обязанности на второй план отбрасывать и все такое. — Не могу. Да я ничего, блять, не могу. Слав, вот ты не догоняешь простого. Надо хоть добиться чего-то, я ж четыре года там с грязью ебусь. — Чего ты хочешь добиться? Чтобы пол запретили? Ваня хмыкает, очень тихо, но в самом Магните и так тишина полная, так что звук явно слышимый, болезненный, въедается в уши. — Отстань, — говорит, — Тебе-то должно быть понятно, что-то, что ты делаешь, не имеет никаких итогов. Сидишь просто и еду людям пробиваешь. Не чувствуешь ничего, не? Ваня не зло говорит, он так, с безнадежной надеждой. Слава реагирует остренько, у него раздражение выкатывается, но все очень смягчается воздействующей на него сильно магнитовской аурой. Наверное, потому он улыбается, когда руки воздевает к небу. — Где ваш уборщик? — Ваня смотрит в Славку пытливо. — А я ебу? Теперь он довольный, улыбается совсем чисто, он уже и утешать готов, так кажется. Еще он гордится, гордится, что никого убирающего нет на месте. У него вон даже щеки пунцовеют. Славный Слава. — Дай ключи от подсобки, пожалуйста. — А там открыто, — теперь он совсем в восторге, — Ее никто не запирает. Восторженный Слава Ване претит, пока Ваня до пизды злой, аж руки трясутся. На пол смотреть небезопасно. Липкие пятна от газировки, волоски и пыль. Ваня идет в сторону безымянной белой дверки и Славка бежит ему во след. — Я так рад что ты зашел, Ванька, — сообщает, выдыхая шумно, — Всегда рад, добро пожаловать! На стенке, в графике уборщических смен, творится пиздец. Половина не отметилась, какие-то блядские исправления, а еще нигде нет швабры. Нету швабры. Слава трется щекой о косяк и начинает тихо смеяться. — Фаллечка. — Всраточка. Ведро есть, красной краской кем-то однажды меченное, метла огромная, уличная, средства в малом количестве, перчатки наизнанку вывернутые в углу валяются, тряпка в ведре. У Славы глаза сияют, блестят красиво, полные восторга, он изучает Ванечку, у которого внутри все перемалывается, крошится, осыпается. — А че ты так редко ко мне заходишь? Фаллен натирает лицо ладонями. От Славы надо дистанцироваться, им уже на одну волну не выстроиться. Он хочет было начать по магазу шариться, но тут скрипит магнитная входная. Всовывается добрая половина тела бородатого мужичка. — Вы работаете еще? Слава реагирует телом лениво, а голосом активно. Он медленно отворачивает от Ванечки лицо в сторону источника звука, смотрит из-под полуприкрытых век, с трудом отлипает от косяка. — Так, стоп! — и вскидывает ладонь в останавливающем жесте. Время особо сильно начинает ощущаться своим понятием, когда он медленно подбирается, подходит к двери вплотную, наклоняет добросовестно голову. — Чего хотите? — Да мне б котлет каких, — бормочет растерявшийся. — Зайти-то можно? Работаете еще? — Стойте, — рекомендует Славка властно и так же медленно, спокойно удаляется вглубь магазина. Ванечке хочется погрызть дверь. Он сжимает челюсти, покусывает язык и наблюдает в плоском разрезе, как Слава возвращается, а мужичок топчется ногами снаружи, ввалившись внутрь до плеч, неуверенный, можно ли внутрь зайти. Ему везет в его вежливости, еще немного подножной грязи и Фаллен пополам надломится. Он и так по швам трещит. — Не кушайте мяса, — рекомендует Слава авторитетно и сует в руки мужичку бутылку молока, а на сгибы локтей укладывает по одной неспелые жесткие груши. — За счет заведения. И начинает закрывать дверь. По чуть-чуть выталкивает страждущего. — Так бы и сказали, что не работаете. Слава останавливается, теперь уж он высовывает голову за дверь, пряча от Фаллена свое лицо. — Да я всегда работаю, — сообщает он улице. Слава звучит серьезно, так же серьезно и выглядит, когда по карманам шарится и дверку полупрозрачную запирает, но когда к кассовой ленте подкатывает и начинает купюру в кошельке нужную выискивать, на его лице уже улыбка. Добрая такая, счастливая. — Надо выключать тут все, — сообщает он Ванечке миролюбиво. Между кнопками кассового аппарата зажат красивый и новый стольник. — Дай помыть, — просит Ванечка глухо. — Ну если одно другому не мешает — мой, конечно. Нет необходимости в Славином сопереживании, но хорошо бы, чтобы он хоть понял, что это не на ровном месте возникло. Не глупые капризы, а способ выживания в данную секунду и в данный момент. Слава проявляет тактичность максимальную, он не помогает, но и не мешает. Стоит у выключающих кнопочек, привалившись к стенке, и выжидает. Не объяснять же сейчас Славе, что Магнит хорош именно тем, что он часов двенадцать стоит нетронутый, как экспонат музейный. Держится двенадцать часов в том виде, в котором его оставили. Труд свят. Никто не берет с полок жрачку, никто не сует кассирам деньги, никто не топчет пол. Никто не выкладывает новые товары, никто не вешает новых ценников, никто не отбирает брошюрки, никто не роняет монетки и не крепит отжеванные жвачки под полки. Никто не ссыт в служебные унитазы, никто не переполняет мусорные ведра. Ваня не готов пояснять, почему быть некруглосуточным магазом — ебанное преимущество. Изливать свои философствования на тему того, что его работа будет иметь ценность целых сколько-то часов, что прекратится этот ебанный сизифов труд — на это нет сил. Нет сил Славе разжевывать, что воспринимать работу — лишь как способ заработать деньги у Вани не получается, тем более сейчас, когда амбиции перезревшие и начинают гнить с бочков, больно тянут ветки вниз и никак не могут сорваться. Но одно можно сказать точно: Славу полностью устраивает грязь и бардак, в котором он видит свою идеальность. Что сейчас Слава в угоду Ваниному надломленному позволяет хозяйничать здесь кому-то другому. Другому, пусть и другу. Пол — пиздец, это видно сразу. Это видно и в темноте, к которой постепенно привыкает глаз, привыкает настолько, что труда не составляет разглядеть Славу, застывшего, влезшего на стойку для упаковки продуктов с ногами. Он блестит оттуда глазами раскосыми и все меньше напоминает человека. Давно известно, что он отдает чем-то кошачьим и неуклюжим одновременно, но сейчас он очень уж на божество похож. Ваня не гонит морок, ему морок в угоду. Перестроить сознание на нечто новое. Играй, гармония.***
Единственное, что Ваня не помнит — как оказался на полу коленками, подтирая джинсой разведенную водой грязь. Помнит, как по классике средство для мытья полов развел водой, как тряпкой начал елозить по полу, знакомо, все знакомо, только до Пятерочки уже добрались швабры с механическим отжимом, а тут — как к груди матери-уборщицы припасть. Помнит, как Рудбой подвалил «подбирать» Ванечку, в неподходящих для этого места, ставшего чуть ли не храмом, чувствах. Он был полон непонимания концепта, и Слава почти за плечо его оттащил к себе, за дверь входную. Ваня сжимает пальцы до сильной боли, он сжимает зубы, отжимает себя в ведро, отжимает грязную воду из себя и это больно, конечно же, больно, когда тебя выкручивает жгутом. Он кусает губы, он всем своим весом сжимает измочаленную, с оторванными кусочками, губку к полу. Извернись как-нибудь, Ванечка! Вот тебе ты, вот тебе пол и тряпка! Сотвори, Ванечка, перфоманс, создай, Ванечка, инсталляцию! Вот тебе грязь, вот тебе мусор, никому не нужный, вот тебе помойное озеро в голове, вот тебе крошки хлеба у Рудбоя на щеках, извернись, Ванечка, сделай так, чтобы ты мог гордиться собой, давай, Ванечка! Сколько лет мается этой хуйней, и на что он, умный такой, рассчитывал, когда думал, что это не вползет ему змеей ядовитой в голову? Ванечка как свалил из-под славкиного внимательного взгляда, скрылся в рядах, так и остался на том месте, на которое рухнул коленками. Куда ему двигаться, дай-то боже хоть несколько квадратиков пола отмыть до конца. — Сука, — бормочет Ваня, — С-сука. — и выжимает губку на пол, она растекается своими мыльными соплями, она слишком легкая после этого, пустая, блять, пустая. Есть въевшееся. Есть то, что никто, кроме него никто и не удосужился тронуть. Кусочки отлетевшей, но влипшей замазки. Под полки за двенадцать косарей в месяц никто не полезет, конечно. Это Ванечка тут мочит свой старый свитер грязью и водой, лезет ладонью. Пыль собирает рукавами, в волосах ошметки картона и катышки. — Блять, — зло шепчет Ванечка и чуть ли не тычется лбом в грязный пол. Он слишком злой, тоска туманит душу, весь этот суп травит оставшиеся нервы, которые и так ни к черту. Под ногтями куски старой жвачки, потому что нет скребка, это вот Ванечка сам лезет в самую грязь, чихает раз за разом, достает смешанные в кашу обрывки бумажек, которые на коробки со сластями и разным хрустящим лепят, дерет кончиками пальцев совсем мелкие кусочки скотча. Зачем же это так близко к реалиям, навести у себя порядок в голове невозможно, ровно так же, как и невозможно было бы отдраить круглосуточно работающую Пятерочку. Вытер с одного конца — в другом уже грязно — это как жонглировать пятнадцатью гнилыми сливами одновременно. Хоть кто-нибудь думал об этом. Фаллен облизывает пересохшие губы и медленно пытается подцепить с ладони чей-то длинный волос, но предательски сводит внутри и руки трясутся. Он даже перчаток не нацепил на руки, зато на него поналипло говна, он теперь как ершик для чистки унитаза. Во всяком случае ощущения внутренние теперь крайне близки к ощущениям внешним. Поясница болит нещадно, будто туда кто-то каблук острый и властный вогнал. Ванечка еще поднимается с трудом, отпинывает ведро в подсобку, тряпочки туда сваливает и влезает в пуховик. Нахуй все. Даже отсюда слышно, как Рудбой на Славу рычит низко, что псина, что Охра эта. Пока Слава хуесосит Мирона, Ванечка в первую очередь боится за себя. Он выходит, протискивается между двумя активно спорящими, слетает вниз по ступенькам и делает маневр влево, к снежку. По всему телу колется пыль эта ебаная, чешется. — Ты все уже? — слышит он Славкин оклик. — Один на пять, Слава! — Пять! — Слава смеется. Ваня любит Славку. Снег разваливается в руках, и приходится жалеть о слишком низкой температуре. — Да, Славян, пять плиток тебе оттер и больше не буду! Ваня ждет еще, надеясь на реакции догадливых. — Слышь, Слав, пять плиток! Пятерочка плиток! Пятерочку я отмыл до блеска и скрежета, слышь, Слав? В Магните Пятерочку отмыл! Снег рассыпчатый и не собирается в снежок, но Ваня греет его теплыми и грязными ладонями, дышит на него, лепит старательно, сжимает, оглаживает. Ваня думает о хлебных крошках у Рудбоя на лице и о том, что люди и правда не заслужили пол. Слава смеется, а Рудбой выглядит раздосадованным, отсюда не видно, что там по поводу хлебных крошек, только Ванечка на него все равно злой, пусть тот и не виноват ни в чем — как такое решать, не ясно, но Ванечка пытается, правда. В последний самый момент только передумывает, хотя бы потому что есть вероятность, что так выйдет только лучше. Самый лучший, самый первый, самый круглый снежок прилетает Славке прямо в его намагниченное красным плечо. Рудбой отшатывается от снежных осколков, выдает хорошие скрипучие и большие смешки и оставляет на лице зубастую свою улыбку, а Слава реагирует мгновенно — аки кошечка тут же скрывается за дверкой и оттуда показывает опущенный вниз большой палец руки. Ванечка на всех сегодня злой, но никто не отменял любовь. Он кричит, — Давай, Рудбой! — он кричит, — Покажи тигрицу! Рудбой не утруждает себя ступеньками, он перемахивает через перила и выигрывает чуть времени. Как приземлился на корточки — так с них и не поднялся, закопал пальцы в снегу, пока Ванечка стремительно отступал. — Бля, Вань, снег не лепится, — кричит Рудбой расстроено. — Ну ты уж постарайся, а. Доссориться, чтобы помириться. Подвешенные состояния хуевее всего, когда обид недобор, но они все же есть и отравляют совместное существование. Ваня не очень помнит, что говорил Рудбою в их снежном домике, какую хуету все же сказанул, раз рудбоевское лицо морщилось раз за разом. Слов Ванечка не помнит, лица вот — да. Снежка в Фаллена прилетает сразу два — ебаные в свернутые буковкой «о» рудбоевские длиннющие пальцы, и Ванечка устремляется от Рудбоя поближе к домам. Там и трубы теплые, где греют — растаяло напрочь, а рядом вот снег подходящий почти. Попавшие в него снежки, особенно тот, который проехался пониже челюсти и осыпался снегом за воротник — вызывают досаду жгучую, будят охотничье что-то. Фаллен собирает в горсть все свои душевные неспокойства из-за детских фоток, странный досадливый осадок после снежных строительств и со всей дури швыряет в Рудбоя снежок — тот влетает в плечо крепкое, Рудбой разочарованно и громко выдыхает, потом начинает смеяться, загребая пальцами снег, по-своему так смеяться, для Ванечки очень перчено. Эмоциональные казусы все же можно как-то решить. Сам Рудбоя вид что-то у Ванечки ворует, будто они в дешевом палаточном цирке, где Фаллен зачем-то к расписанному с головы до пят гримом цветным Рудбою полез добровольцем. Тот тянет у него изо рта флажки цветные — бесконечную ленту эту. Один, два, десяток, сотня. Зрители, до этого реагировавшие аплодисментами, шокированно притихли, перешептываются озабоченно, да и сам Фаллен, у которого рот набит тканью, пытается выдать свое, — Ну хватит. Рудбой-фокусник, он не делает ничего плохого, ему-то и надо как раз вытащить все до конца, раз уж начал. Косится, расписной, виновато, так же виновато улыбается, но вызывает собой противоречивые у Ванечки чувства, и потому все более чем тяжело. Хорошо, что Рудбой принимает правила игры, горят его глаза, а на лице полное сосредоточение, прерывающееся на победоносные гримасы и аналогичные, но полные досады. Он меток, быстр и весьма длинноног, так что в конечном итоге Ванечка больше огребает, чем сам дает получить, но это и не важно. Все окружение смазывается в ночной темноте, снег играется рыжими отсветами из окон и глубокими фиолетовыми тенями, чужой подъезд перед глазами, рудбоевская куртка, снег, снег, снег. Не больно же даже, просто если попадает по коже оголенной — на выходе задорящий душу холод. Яркое, выпинывающее. Фаллен напитывается сомнительным мщением ровно до той поры, пока Рудбой, стремительно меняющий место положения, не попадает под беловато-желтый свет из незнакомого окна. Пробегаются у него по лицу тени тонкого ажура этих стареньких, жрущих пыль гардин, освещается слишком четко ворох зеленовато-красных волос, приходится вспомнить примерно понятную причину переокрашивания, потому Фаллену и становится резко тяжело, будто под дых треснули. А еще он устал еще до снежкометания, сейчас запыхался пиздец, оседает прямо в снег, вытягивает ладонь, привлекая рудбоево внимание. — Все, все, хватит. Рудбой прилетает тут же, сопит шумно, шмыгает носом, и розоватыми мокрыми длинными пальцами вытягивает прямо из кармана сигарету. — Ну и кто победил? — спрашивает довольно чуть. Ванечка улыбается, смотрит в довольного Рудбоя. — Да ты, ты. Рудбой садится рядом. Он весь в снегу — пропахал коленками и головой, особо ловко уходя от снежка, но это тогда он был на все готовый, сейчас же просто лениво проходится ладонями по облепленным снегом штанам довольно-таки безынициативно. — Ты пытаешься что-то на меня спроецировать? Или это так? — спрашивает он осторожно, затягиваясь и склонив голову так, чтобы получше разглядеть Фаллена лицо. — Первое, наверное. Я злой. Присылай мне хотя бы свои детские фотки с дисклеймером. Рудбой молчит чуть, затягивается, так что Фаллену приходится нюхать дымок. — Не могу не оценить…. Способ. Добротно. — Да? Слушай, Вань, — Ванечка поворачивается к Рудбою и внимательно всматривается в изученное некогда лицо. — Можешь взять свою ладонь и потрогать ею щеку? Похоже на хлебные крошки? — Мы играть-то пойдем? — Рудбой ощупывает щеки и мотает отрицательно головой, — Не похоже. И не должно, я брился вчера. — Хорошо, — бормочет Ванечка, у которого прекращает в голове, наконец, жужжать какой-то назойливый жучок. — Очень хорошо. — А ты серьезно пять плиток в магните помыл? — Ага. Четыре по вертикали и одну рядом сверху, буковкой «г» такой. Рудбой поскрипывает смехом добро. — Типа говно? — Типа Гриша.***
Фаллен сразу честно выкладывает, что ему бы и помыться, и одежду поменять, а то он уборщик-человек, а не человек-уборщик. Но прерываться и мотаться домой еще не хочется, тем более время-то тикает, Рудбою завтра на работу, а Фаллену в институт, так что…. — Да дам я тебе одежды, не боись. Я, это, даже с кондиционером стираю. — С каким? — оживляется Ванечка. Он последние минут пять борется с желанием притереться к Рудбою как-нибудь, с объятиями, быть может, ну чтобы это, так, точечку поставить, физически удостовериться, что все точно теперь хорошо. Но что-то Ванечка грязный, а еще он не может найти какие-то варианты, которые не отдают сомнительностью итоговой картинки. Они как только в квартиру заходят, Рудбой двумя быстрыми движениями ботинки с ног роняет и сразу в комнату уходит. Потом оттуда слышны сдавленные маты и является он обратно с кружкой. — Чего случилось? — Опять сдох, — ворчит Рудбой расстроенно и демонстрирует Ванечке кружку, в кружке вода, в воде мертвый маленький неон, всплывший кверху пузом. — Дохлый неон — отличное название для бара, — делится Ванечка первым, что в голову пришло. — Ну, знаешь, как гадкий койот, только дохлый неон. Рудбой смотрит расстроенно, он тоже навис над кружкой, почти сталкиваясь с Ванечкой лбом, так что его красная прядь лезет всем в глаза. Ванечка проходит в комнату, кивает на звуки смывающего унитаза, осматривается. Рудбой успел пообжиться с последнего раза, и Ванечка опять чувствует острое наличие Рудбоя во всем окружении, будто сладенькой пленочкой покрылась съемная квартирка. Коробок подуменьшилось, зато вещей повсюду больше стало, а на большой высокой и широкой тумбе в углу, у окна — аквариум. Простой кубик, немножко на дне камешков, но скудно, без водорослей, без всего. И пяток малышей-неонов, не взрослых, подростков неокрепших. Фаллен цокает громко. — Ну что это, Рудбой? Это ты как о братьях наших меньших заботишься? Где водоросли? Где фильтр для воды? Вот и дохнут они у тебя. — В магазе сказали, рыбки мелкие, можно просто воду менять время от времени и все. — Да хуйню морозят, больше слушай их. Ванечка разворачивается всем телом и утыкается в расстроенного Рудбоя взглядом. Рудбоя — жаль, его утешить хочется, он и так на вид крайне заебанный, а когда питомцы дохнут — это совсем хуево, пусть и крохотулечки, которые, на секунду, могут с пяток лет прожить. Рудбоя жаль. — Одевайся обратно, — Фаллен командует осторожно. — Пойдем, купим, что надо. Рудбой кивает медленно, задумывается о чем-то и даже начинает ноготь грызть. — Ой, — он пальцем Ванечку останавливает, — Погоди, я ща погляжу, что у меня там с финансами. Ванечка напряженно вглядывается в Рудбоя. — Это как это так? — Да я не рассчитал что-то, тут вот праздники новогодние, родителей порадовать хотел очень, у Мирки день рождения скоро, квартиру вчера оплатил, вот и вышло…. — он посмеивается нервно чуть, вглядываясь в телефон, где залеживаются неутешительные от банка сообщения. Рудбоя жалко. Жалко у пчелки, а Ванечка сегодня как раз пчелка — во как потрудился. — Не надо, — машет рукой торопливо, к Рудбою подбирается, зачем-то ладонью экран телефона закрывает, — Я же тебе подарок на новый год не сделал. Рудбой улыбается, хороший, потом цокает и головой качает, мол не стыдно как, и Ванечка, быть может, разозлился бы с такого и расхотел слыть меценатом, только вот Рудбой смеется чуть, осчастливленный, говорит, — Спасибо. — И все на свои места встает обратно.***
Ванечка сожалеет лишь о том, что не помылся до сих пор — руки вон только ополоснул, а желание ходить на улицу с мокрой головой после перфоманса на магнитном полу улетучилось вроде. Пришлось побыть еще чуть крайне грязным. — И где это ты откопал зоомагазин круглосуточный? — Это ж Питер, — говорит Ванечка, хотя аргумент не слишком убедительный. Крохотный зоомагазинчик, чуть ближе к зооаптеке по понятным причинам, рыб тут нет, как и водорослей, но вот фильтр они все же приобретают. Рудбой улыбается мягонько, на кассе стоит вплотную почти, чуть покачиваясь на своих длинных. — Если есть у тебя камешки или ракушки с моря, можно вот их прокипятить и тоже в аквариум положить. А за водорослями можем сгонять завтра. Рудбой обнимается с фильтром. Коробочка в пакете, но он несет его не как принято, за ручки, например, а одной рукой прижимает к груди. — Да ладно, — машет свободной ладонью, — сам куплю. — Думаешь? Они могут и по двести рублей тебе попытаться веточку впарить. — Серьезно? — Рудбой морщится, — Можно же самостоятельно раздобыть, наверное. — В Неву за ними полезешь? Зачем тебе вообще неоны, Рудбой? — Так красивые же! А я неон люблю, а неоны это ведь живой неон. Хочу вот неоновую вывеску какую-нибудь, ну, как в баре, но это, это, — он опять улыбается, — надо денег подкопить. Пока никак. А Ванечка думает о баре «Дохлый неон» и начинает снова хихикать.***
Рудбой одалживает футболку и треники какие-то заношенные, вот Ванечка и сваливает в душ. Трет мочалкой себя сильно, до покрасневшей кожи, разводит много пены гелевой, в надежде на полное очищение. Футболка великовата, штанцы почему-то наоборот садятся влитыми почти, только в коленках растянутые не по-фалленовски, не совсем в нужном месте, но и это ничего. Рудбой не соврал — альпийской свежестью Ванечка теперь хорошо так облагорожен, выкатывается из ванной снежной небольшой лавиной, оставляет влажноватые на линолеуме следы. Ему хорошо, чисто и свежо, после горяченной воды чуть зябко. И Ванечка даже рад, рад очень, что Рудбой не встречает его чуть вымученной улыбкой, не находит сил притвориться, что все хорошо, а наоборот честно и откровенно оголяет свое заебанное нутро. Обжимается с пепельницей, курит, такая картинка — блестит залысинами и пальцами машинально пятно на столе натирает. — Ну что случилось? Ванечка усаживается напротив, готовый, чистый, обновленный, щедрый своими слушательскими способностями. Рудбоя в самом добром смысле хочется на руках укачать. Тот мотает быстро головой, отчего смешно покачивается его слегка мокрая от растаявших кусков снега челка. Носки у него еще мокрые, он тоже, пожалуй, следы повсюду оставляет влажные, разве что не такие чистые. — Да вот Слава твой… на Мирона он, конечно, первый гнать горазд. Он же не знает его нихуя, зато поток говна он свой попридержать не может. Еще бы чуть, и я ему врезал. — Рудбой поднимает от пятна глаза и бормочет злое свое, — Извини. — Слова славкины ничего твоему Мирону не сделают, а вот если бы ты челюсть ему сломал, то виноват бы там был только ты. — Так он же, бля, — заводится Рудбой, — Он в башке своей уже навыдумывал всего. Я пытался ему доступно объяснить, в чем он неправ, а он кивал только головой, типа ага, да, и ржет еще при этом. — Тебя это так оскорбляет, что ли? Чего ты боишься? Я так понял, они свое что-то мутят, я не лезу, конечно, но они там взрослые мальчики, разберутся, поди, сами. Слышь? Рудбой? Рудбой молчит, смотрит в сторону, хмурится все сильнее, затягивается ядрено, на полную, выдыхает чуть ли не назад. Такая вот забота. — Я боюсь, что Слава подберется к Мирону поближе и поднасрет ему. А Мирон и так, — Рудбой очевидно нервничает, морщится так, Ванечка аж засматривается на всплески, — Ну, было всякое. Плохое у него в жизни, что неплохо так его переебало. — Во-первых, — Ванечка гордится своим самообладанием, — Слава никому за просто так не насрет, и вообще он добрый и домашний. Во-вторых, Мирон твой пусть сам со всем разбирается, раз подпускает ближе, значит на себя всю ответственность за риск берет. Вот и все. Ванечка щелкает пальцами, привлекая рудбоевское внимание, — Короче, еби себе поменьше этим мозг. Слава, может, бывает, ведет себя как уебан, но он рукоприкладством хоть не увлечен. А то, что у него есть своя точка зрения, как раз таки должно уважение вызывать. К слову, он хотя бы выслушать готов. — Они спорят много. — Пусть спорят, что уж тут. Я вот тоже с ним спорил, и ничего, как видишь. — О чем спорили? — Рудбой оживляется чуть. — Да он понять не может мое уборщическое бремя. Я ему пытался объяснить, мол, как можно спокойно делать свою работу, когда ее невозможно доделать до конца и…. — Да как он может это понять, он же, считай, на конвейере стоит там за кассой своей. Рудбой взмахивает руками, глаза его теплятся пониманием, и это все очень хорошо действует на Ванечку. — Ну вот, а я ему пытаюсь объяснить, говорю, я помою в одном месте, уйду в другое, а в том, где я помыл, уже грязно. — Да! — восклицает Рудбой. — Постоянно хочется сказать, ребят, вы погодите чуть-чуть, я все расставлю красиво ща, а потом вы уже будете с полок все брать. — Да, типа до конца довести невозможно, у нас же круглосуточные магазы. Рудбой смеется, хорошо, тоже свежо так, сигарету новую из пачки выуживает, через стол поближе к Ванечке наклоняется. — Я был бы даже не против, — сообщает, — Пораньше приходить, все расставлять и уходить. Ну и регулировать, устранять там в течении рабочего дня, но чтобы был какой-то момент…. — Когда все готово. — Когда выполнено дело до конца, да, да, а то как вообще можно почувствовать, что ты все же что-то сделал, вот трудился и сделал, если оно монотонно разрушается этими, — Он взмахивает дымчатой рукой, упирается локтями в стол, готовя слово нецензурное, — Покупателями. — Грязноногими. — Бля, они же прям под руку могут влезть, вот ты положил что-то, а там, например, чаи вот в высоких коробках запихнуть на полку трудно, там херня с ценниками мешается и хитро надо извернуться, чтобы коробку впихнуть. Так вот, засунул ты коробку, берешься с ужасом за следующую, а у тебя ее прямо через секунду забирают из-под носа. И, каким-то образом, у них лучше получается их вытаскивать, чем у меня засовывать, — Рудбой дышит тяжело куда-то в ладонь свою, — Я так заебался с этого всего, клянусь. — Остановитесь, люди, — смеется Ванечка. — Да! Хватит…. — Покупать еду. — Они ее не ценят. — Да они в первую очередь нас не ценят. Да люди вообще не догоняют, что мы тут им стараемся, чтобы им красиво и удобно. Когда основной наплыв покупателей идет, ближе часам к шести, ну, ты знаешь, — Рудбой кивает понятливо. — Очень натоптано у касс, я бы забил, честное слово, пока они к концу смены моей не начинают рассасываться, но они же разносят, блять, эту грязь дальше. И лезу я к ним со шваброй, — Рудбой ржет, — выталкиваю их нахуй с кассы. Начинается это ворчливое волнение. — Похуй на них! — Да вот и я о чем. — И, бля-я-я, как же я заебался с людей, которые постоянно роняют какие-мелкие бумажки из кармана, они намокают, их потом даже пальцами не отдерешь с пола. Я уже от души навидался записочек чужих, номеров на бумажке, акциз там, я не знаю, вон ценники еще постоянно, но это уже к нашим вопрос, наверное. — О-ой, не факт, — Рудбой задирает вверх указательный палец, весь обеспокоенный, — Я вот недавно понял, что люди воруют ценники. — Чего? — Ванечка только сейчас понимает, что маловато у него в жизни Рудбоя, ой маловато. — Правда! Я раньше думал, ну, может падают просто, правда нигде не находил их, но потом прямо почти за руку поймал. И ладно если бы пацанва какая, так нет же, чуваку под пятьдесят. Как почувствовал мой взгляд, так начал медленно с каменным ебалом отступать. Ванечка смеется, слишком хорошо представляется прихуевшее лицо Рудбоя, тем более тут и воображать ничего особо не надо — взять то, что напротив него, такое искренне, и подкрутить регуляторы охуевания. — А ты чего? — Да у меня аж дыхание перехватило, честно! Там ведь эти хуевины, в которые надо ценники вставлять — тугие, по пальцам больно бьют, так я еще постоянно не в то место их вставляю, они перекрывают друг друга, цен не видно и все начинают жаловаться. Ну я разозлился пиздец просто, не выдержал и на весь магазин такой: «Ребят, вы че, ахуели?» — Еееее! — Фаллен восторженно щелкает пальцами, и морщит нос, радуясь, — Так их нахуй! Рудбой тоже ржет, радостный, задирает в воздух указательный, говорит, — Хорошо, что люди сверху не расслышали. Со стула поднимается, почесывает бок, улыбающийся, и сообщает, — Надо что-нибудь пожрать приготовить. — А есть из чего? — Ванечке очень хорошо, он лениво изучает рудбоевские очертания, а потом поднимается и начинает беззастенчиво шариться в кухне, шуршать пакетами и скрипеть дверцами шкафчиков. Рудбой оглядывает его, улыбается в пол. Почесывает висок кончиком указательного пальца и крутится вокруг себя, оглядывая маленькую кухоньку. — Картошка есть, только она проросла. — Ща пожарю тебе. — А ты? Фаллен высыпает картофелины из грязного пакета, случайно цепляется взглядом за маленькую бумажку ценника на развес, а там мелко-мелко «Пятерочка» написано, и Ванечке нормально, только мгновение спустя под ложечкой сосет. — А я траванулся, — сообщает, — думаю, вообще есть не стоит сегодня. Рудбой застывает. — Сильно? — Не, — Ванечка улыбается, звенит столовыми приборами, выискивая ножик для чистки. — Ну так не пойдет. — Рудбой тоже чем-то шуршит, — Чего там при отравлении можно? Хлеб? — Ага, сухой, — Ванечка хихикает, — Забей, Вань. — Не, не. — Рудбой улыбается и засучивает рукава, как будто для нарезки хлеба это необходимо. Он, видимо, считает еще, что все время, пока Ванечка чистит, нарезает и жарит картошку, ему тоже следует быть при деле. Занимается, в общем, какой-то хуйней. Разогревает духовку, пергаментом, как скатертью, устилает поддон, аккуратно выкладывает три кусочка хлеба ровной сантиметровой толщины, а потом начинает над ними зачем-то еще дополнительно колдовать. Ванечка через плечо оглядывается, но видно ему только широкую рудбоевскую спину, все перегородившую. — Ты чего там делаешь? — Сахаром посыпаю. — Нахуя? — Да вкусно будет, правда. Ты, это, — Рудбой поворачивается, — корицу любишь? Фаллен неуверенно пожимает плечами, на что Рудбой закатывает глаза. И тут же начинает пахнуть пряниками. — Специи — это круто, — заявляет Рудбой авторитетно, и убирает кучу пакетиков обратно на полку. — Нам надо с тобой кулинарное шоу свое вести, — бормочет Ванечка, — Один готовит правильную и вкусную еду всем на радость, а другой мается неинформативной бессмысленной херней. — Я такое каждый день на работе вижу, — Рудбой захлопывает духовку и поднимается с корточек, — Одни вон плов делают, котлеты там, рагу. А другие яйца, блять, варят. Яйца варят, ты представляешь? — Ага, видел, — откликается Ванечка, — И цена тупо утраивается. — Да это тут причем! — вскидывается Рудбой, он оказывается быстро рядом, хватает Ванечку цепко за локоть, на себя внимание обращая. — Яйца! — Глаза у него распахнуты шокировано, ему много не надо, чтобы радужка была видна полностью, вся ее округлость и кусочки глазного белка сверху. Он говорит, — Яйца, блять! Какой долбаеб будет покупать яйца вареными? Яйца! Ванечка смотрит в Рудбоя нависшего, в лицо его, смотрит на татуированные пальцы вокруг своего локтя, думает о том, что секунду назад все вроде бы нормально было, всхлипывает коротко, пытается еще сдержаться, но Рудбой — пиздец, лицо его, чуть косящее выкатившимися в шоке глазищами — пиздец полнейший, потому Ванечка вздыхает тяжело, безнадежно, но выдоха человеческого уже не выходит, внутри щекотно, сдержаться невозможно — Ванечка начинает ржать. Да, это самая настоящая щекотка: вот обида у него в душе раздувается крупнейшая, что человек другой такую власть над ним имеет, и там же рядом разбухает такая же радость от того, каким хорошим и добрым образом он ею пользуется, какой сильный восторг он может подарить просто так. Это самая настоящая щекотка, когда ржешь и хочешь плакать, когда невозможно выносить, когда даже произнести — Хватит, пожалуйста, — нету никакой возможности. У Ванечки кружится голова, он отползает на стул с трудом большим, сжимает руками лицо, пытается стереть трением ладоней отпечаток лица Рудбоя из своей памяти, но хуй там плавал. Смеяться выходит только со всхлипами, рваными вздохами, полустонами и тихим скулежом. Ни мести, ни благодарности Рудбой не заслуживает просто пользуясь своим лицом. Другое дело, что Ванечке некуда эмоции от впечатлений своих девать. Будь ему все дозволено, он бы Рудбоя сейчас покусал. Такое вот честное и откровенное животное желание ответить на это невыносимое. Чтобы Рудбой перестал контролировать выражение своего лица, чтобы контроль был у Ванечки. Укусить Рудбоя там и тут, щипаться, вновь смеяться, опять кусаться, смотреть в его лицо обиженное, лицо, лицо! — Яйцо, — говорит Рудбой, — можно дома сварить. Нормальные люди так и делают. С отместкой понятно, только вот дальше благодарность жгучая. У Ванечки кружится голова, он пытается отдышаться, закашливается и выталкивает оставшиеся смешки, которые уже больно отсмеивать. Будь Ванечке все дозволено, он бы вот прямо так, со стула не вставая, а со стула падая, пропахал коленями пол, задрал бы чуть свитшот, дернул пряжку ремня, главное быстро все это делать, быстро и брать неожиданностью, которая, конечно, приумножит скорость перемен на Рудбоевском лице. Спустить белье вместе со штанами сразу, быстро-быстро и обязательно куда-нибудь куснуть перед самым интересным. Не делал никогда, но честно искренне постарался бы и правил бы Рудбоя лицом, благодаря и мстя одновременно. А править лицом Рудбоя — это все равно, что миром править. Желание слишком быстро из мелкой крошки, подброшенной ищущим выходы для эмоций сознанием, разрастается до масштабов пиздеца, как пузырь из жвачки. Живое только своей порывистостью! Моментом возникновения, чистой искренностью своей. Из эмоций в действия, опять по-животному совсем. Дуешь пузырь, радостный — беззастенчиво выходит, на автомате и незаметно, только дальше то что. Это если чуть надуть — можно обратно в рот жвачку затолкать, а вот если надуть слишком большой — ситуация явно вышедшая из-под контроля, потому что сейчас он лопнет и… Ванечка едва утерпел, когда колени его дернулись падать, а теперь сидит, вспотевший, трясется, пытаясь затолкать желание обратно. Не мир выстраивается по яркой картинке, а картинка не может себе место в мире найти. Стоит осознать себя Ванечкой Светло, вспомнить, кто такой Рудбой — шар лопается, но кусочки жвачки в волосах скрыть трудно — такие последствия, Ванечка раскраснелся весь, ерзает на стуле и старается срочно прекратить нагреваться. — Ну вот чего ты ржешь? Он с огнем, конечно, играет, когда на Рудбоя покрасневшие глаза поднимает, смотрит в непонимание на лице и тихонько качает головой. — У меня толстовка с твоим лицом теперь есть, — сообщает невпопад. И тут же отводит глаза — по чувствительному оно невыносимо — это пораженное Рудбоевское лицо.***
Рудбой ест быстро и с аппетитом, Ванечка напротив нервничает, смех его измотал окончательно, и липнут друг к другу веки — теперь просто разморено и спать хочется, но он нервничает! Хочет дружеское укрепить, важно ему это больно. Жует свой хлеб со специями, хватает с тарелочки кусочки банана, предельно аккуратно и красиво разложенных, запивает сладким крепким чаем. Правда, вкусно очень. Но он нервничает, и хоть какое свое желание ему надо в жизнь воплотить. Вот он и рассказывает, как он после их ночного снежного строительства в расстроенных чувствах попытался поспать рядом со Славой, что он с детства так вот восстанавливается, что поспать рядом — это все равно, что разрушенное подлатать. Играется словами, делает акцент на том, что Слава не понимает, как здорово спать спина к спине, что так тепло, но не жарко, хотя, конечно, на самом деле, он так, чисто для себя, хочет укрепиться в теплоте взаимоотношений, правда очень хочет рядом с Рудбоем поспать, можно ему хоть это? Ванечка не прогадал — он угадал. — Ну хочешь, я посплю с тобой спина к спине, — Рудбой улыбается секунду, а потом тут же начинает ворчать, что у него полутороспаленка вообще-то. Время уже совсем позднее, но хоть чуть поиграть все же надо, раз ради этого они таки собрались. Ванечка усаживается на диван и позволяет Рудбою заняться всеми приготовлениями. — Пятьсот игр, прикинь? — Ебать, — бормочет Ванечка и горстью пальцев трет глаза, — Давай не все сразу. — Мы в любом случае ограничены, если хотим вдвоем играть. — говорит Рудбой и буквально через пять минут сам себе все портит, бормочет, — Бля, это ж супермарио! Ванечка не против, он просто держит джойстик, поглаживает его изредка большим пальцем и пытается не уснуть, из-под полуприкрытых век рассматривая мелькающие на экране восьмибитные картинки. — Слушай, — Рудбой вдруг серьезно звучит, но у Ванечки нет сил на него смотреть, — Хотел спросить, что ты вообще имел в виду, когда сказал, мол, что нельзя тебя больше целовать и все такое? Я что-то логики в твоих словах не нашел. Марио прыгает на грибок. Ванечка вздыхает. Что ж, понятно. Он особо не помнит, что говорил, помнит, что у него был четкий и сформированный ответ, но по пути растерялась половина слов. Разъяснить и правда стоит по-человечески. Только крайней заебанностью можно объяснить то, что Ванечка бормочет: — Вань, ну смотри, — Ванечка вздыхает, совершает попытки собраться мыслями, — Нет ведь игры, где ты типа грибок и ты прыгаешь на… грибок. — Надеется, что звучит убедительно, — И как бы, даже если бы была, ее никто всерьез не воспринимал, это был бы прикол. Некоторое время приходится слушать тишину с игровыми звуками. — Хотя Славка, наверное, мог бы поправить что-нибудь в коде и сделал бы, чтобы так все работало. Марио прыгает по трубам. Рудбой молчит, а до Ванечки доходит, какую хуйню он только что сказал. — Бля-я-я, какое ужасное сравнение. — Ну да, чет не то. — хихикает Рудбой, от происходящего на экране не отрывая глаз. — Мне аж стыдно. — Ванечка трет ладонями лицо и садится прямее, пытается проморгаться, смотрит в диван секунды три. — Да мне пиздец стыдно, — выясняет. Рудбой совсем смеется. — Я что хотел сказать, всякое гомогейство — крайне нерациональная и тяжелая хуйня. — Типа как героин? — Надо постоянно прятаться, скрываться, к родителям вдвоем не поездишь там, праздники вместе не поотмечаешь, да и в целом оно не выглядит все, как нормальные отношения. Не то, чтобы плавали, но знаем. Рубдой щурится в пространство. — Я бы сказал, что ты много думаешь, но ты только что аналогию с грибками провел, так что… Ванечка молчит, собираясь опять. — Пока не припрет очень жестко, а я очень надеюсь, что такого никогда не случится, я даже не рискну в это ввязываться, по всем параметрам, блять, неудобно. Тем более, что вполне встает на прекрасных дам, так что можно перетерпеть, подождать… — А у меня что-то не. — делится Рудбой добродушно. — Серьезно? — Ага. Они какие-то нежные, красивые, как с ними ебаться непонятно. Хорошие сиськи — красиво, женские жопки — очень красиво… — Бабские жопы — супер! — Да, это все очень красиво и бывает прямо до пизды эстетично, но хуй у меня на это не не очень стоит, да и должен разве? Стоит ли у меня на закат? Нет. Не должно вроде. Ванечка молчит еще, он напитывается осознанием того, что может наконец с кем-то поговорить о всяком гействе, без покраснений и без провалов. Чувствуя прилив вдохновения, делится: — Да блять, даже гомоебля — тяжело. То ли дело девочки… возьмут двустороннее дилдо и… Лицо у Рудбоя хмурое, сосредоточенное, в игру погруженное. — Ничего не мешает нам взять тоже двустороннюю игрушку. И ничего не мешает нам пользоваться собственными хуями, но ты сам смотри, конечно. Ванечка смотрит в Рудбоя, тот играет, но губы поджал и брови вздернул вопросительно. Ванечка чувствует неожиданно сильнейшую досаду. Он хмурится, молчит, но досада именно что досаждает и никуда не спешит деваться, зато привлекает за собой обиду. Ванечка молчит, тишину игровую охраняя, а потом все же бормочет, — Вань, это какой-то пиздец. — Ну, я скорее просто не вижу нужды чего-то там скрывать, пока я никому не навязываюсь и убеждения свои не навязываю. То, как ты размышляешь, я могу понять, принять не могу, но не буду я тебя пытаться в чем-то переубедить. Дело твое. Он первый раз за весь диалог смотрит в Ванечку, улыбается устало. — В Мортал Комбат-то будешь хоть?***
— Хей, Рудбой! — Ванечка кричит с кровати, он уже в ней устроился — у стенки и со всеми удобствами. Спать хочется уже не так сильно, добавляется какая-то веселая взбудораженность от ночевки в новом месте. А Рудбой переодевается, он стянул лонгслив свой и готовит футболку к надеванию всем известным способом — выворачиванием. — А? — Рудбой как открыл рот, чтобы сказать свое «а», так и улыбается этим ртом открытым. — Кто-то арестовал твои плечи, Рудбой! — Чего? — Рудбой явно не догоняет, осматривает свои татуированные плечи чуть испуганно, — А, — и ржет, выглядя при этом абсолютно нихуя не понявшим. А Ванечка не понял, понял ли Рудбой, но он устал сегодня Рудбою поражаться. Надо будет потом спросить, зачем ему наручники на плечах набиты. И стоило ему только подумать, что хватит с него рудбойности на сегодня, как сразу обнаружилось, что выемка между кроватью и стеной забита не зеленым покрывалом, как показалось на первый взгляд, а кучей футболок — формой перекрестка. — Хей, Рудбой! — кричит Ванечка на этот раз уже сдавленно. — Ну чего? — Рудбой улыбается ему из воротника футболки, в который он пока не пролез. — Это че? — А, — смеется Рудбой, — и подходит вплотную к кровати, — Ненавижу эту дыру, я могу туда ночью руку просунуть, а с утра не знать, как ее достать, а еще оттуда противный сквозняк. — А почему именно этим? — Списали. Я подумал, хули добру пропадать. А пледом жалко дыру забивать, я им укрываться люблю. Он садится на кровать и почти сразу ложится на бочок. Ощущается рядом тяжестью, теплом и своими крупными размерами, это ощущение смущающее, Ванечка его переваривает с трудом Под ним продавливается матрас, и если бы они спали в крошках, они бы к нему все скатывались, он бы страдал, не Ванечка. — Я люблю спать на животе, — делится Рудбой ворчливо, домашне совсем, — Так неудобно, кто это придумал. — А я знаешь, что понял только что? — Ванечка перебирает в руках застиранную перекресточную футболку. — Я, блять, каждый рабочий день в Пятерочке мою перекресток. И даже не один, их там дохуя. Рудбой смеется в подушку, говорит, и нет в его голосе насмешки, чуть почтения и капельку восхищения, но больше всего там доброжелательного и теплого. — Ваня, — говорит Рудбой, — Ванечка, ты крутой.