***
— Милый, ты можешь рассказать мне всю правду, ты же знаешь, я всегда на твоей стороне, тебе нечего бояться… Отчего-то опухшие глаза матери сейчас напоминают цвет мокрого асфальта: холодные, с влажными металлическими бликами. Голос — тающий лед, а бледное лицо — каменная маска, что даст трещину, стоит ему только отвернуться. Мать вся дрожит, будто от холода, несмотря на жар июльского утра, сжимает его плечи пальцами, передавая озноб, а он сам потерянно глядит на блеклый солнечный свет, заливающий пол сквозь желтоватые занавески. Женщина терпеливо ждет, отпускает одно плечо и ласково укладывает дрожащими пальцами отросшую рыжую челку набок. — Его здесь нет, солнышко, мы одни. Он молчит, ощущая себя несправедливо загнанным в угол и испуганным настолько сильно, что становится тяжело дышать. О том, чтобы открыть рот и произнести хоть слово, не идет даже речи, он может сейчас думать только о котятах, которых загонял в подворотнях брат, и видеть себя в одном из них. — Послушай… — мать двигается ближе, доверительно заглядывает в глаза, укладывая ладонь на острую коленку, и меняет вдруг направление разговора совершенно в другую сторону. — Ты такой способный мальчик, и я знаю, как ты любишь учиться, а я желаю тебе только самого лучшего. Помнишь, я говорила тебе про одну школу, и что тебя готовы зачислить в нее? Он кивает механически, по-прежнему не глядя на мать. — Но ты так и не изъявил желания, и теперь я понимаю почему. Он запугал тебя, я права?.. Ты рассказал брату, и он начал угрожать, манипулировать тобой? Ему отчаянно хочется опровергнуть несправедливые высказывания матери, доказать, что старший не бесчувственный монстр, не главная ошибка всей ее жизни, а лишь заплутавший, жестокий подросток, и ему еще можно помочь. Его коробит от желания рассказать женщине так много всего, но он вдруг понимает, что она права. Брат — манипулятор, и прямо сейчас, все еще ощущая на коже отголоски тающих прикосновений, а на губах уходящее жжение, он предельно четко осознавал, как именно он жонглировал им все это время. — «Пообещай, что не оставишь меня здесь одного. Я сдохну здесь, они забьют меня, как скот… или я сам себя…» — Тебе нечего бояться, — твердо повторяет мать. — Ты уедешь отсюда и больше никогда не увидишь его, никогда, понимаешь? Он не сможет достать тебя и снова использовать в угоду себе. «Использовать?..» Он хмурится, и эта первая эмоция, что отражается на его лице с начала тяжелого разговора. Старший — манипулятор, безусловно, но разве он использовал его?.. Ему казалось, что брат любил его, по-своему, конечно, отталкивая по привычке, но все-таки любил. — Я понимаю, тебе сложно представить свою новую жизнь, потому что ты даже мира за пределами цирка не видел, но я не могу больше бездействовать, зная, что брат разрушает тебя. Вот сейчас в точку: он ощущает себя разваливающимся уже столько времени. Он знает, о чем грезит с самого детства, но так боится заполучить это, потому как пугает даже сама мысль, что он может быть хоть капельку, но счастливее старшего. А он так хочет, чтобы они с братом были равны, оба равнозначно счастливы, но для этого у них совсем противоположные взгляды на жизнь, и они сами несмотря на абсолютно одинаковое отражение в зеркале внутри катастрофически разные. — Если ты останешься, если позволишь ему продолжать быть в твоей жизни, это все очень плохо кончится, ты наверняка сам это понимаешь лучше меня, правда?.. Он понимает. Две сущности рвут душу изнутри, одна из которых желает иметь свой собственный путь, а другая — делить его со старшим до самого конца. Вот только конец обещает быть совсем не сказочным. — Я так боюсь за тебя, — мать обхватила застывшее лицо напротив ладонями, принудив посмотреть в глаза. — Почему ты молчишь?.. А что он мог сказать?.. Бояться больше нечего — все самые страшные материнские опасения уже оправдались. Не стоит переживать, вдруг сыновья пойдут по наклонной и станут наркоманами, как и она сама, потому что наркотики — меньшее из зол, ведь он малолетний убийца, а его брат — больной на голову живодер. Или можно соврать, убедив мать, что отношения ее сыновей самые нормальные на свете, и все ее тревоги — пусты и не обоснованы. — Я все знаю… — едва слышно выдыхает женщина и тут же всхлипывает, зажмурив глаза. — Знаю, что он сделал с тобой. Прошу, пожалуйста, скажи, что этот выродок заставил тебя, принудил, скажи хоть что-то, дабы я не убедилась окончательно, что могу производить на свет лишь чудовищ?! Он смотрел, как маска на лице матери крошится на глазах, как из стеклянных глаз начинают бежать горькие дорожки слез, а обветренный рот кривится в уродливой гримасе от боли. Смотрел, но не чувствовал и толики жалости к женщине, рыдающей прямо напротив. Он протянул руку, кончиками пальцев стер влагу с впалых щек матери и мягко улыбнулся: — Злодеями не рождаются, мама, их создает общество. Он бы мог рассказать несчастной женщине о том, как в детстве любил вместе с братом наблюдать на рассвете за возведением цирковых шатров, да что там — все еще любит. Или напомнить о том, как мать пропала в очередном недельном загуле, оставив шестилетних сыновей одних без пропитания. Признаться, как хотелось кушать, и как старший выкрал бумажник у самого директора цирка, в котором были одни, как ему показалось на тот момент, бестолковые карты да одна пятидесятидолларовая купюра. Брат не потратил на себя ни цента, забил холодильник едой, и они протянули до возвращения блудной матери. Мог бы он поведать и о том, что чувствовал, когда они со старшим лежали на крыше брошенного фургона под снегопадом и просто молчали, прижавшись друг к другу близко-близко, чтобы не околеть, и как хохотали за дальним шатром глубокой ночью впервые накуренные дешевой травкой. Он столько всего мог рассказать женщине, что, несомненно, изменило бы ее отношение, мог привести тысячу и один довод и опровергнуть все до одной нападки на брата и, возможно, этим спасти его. Он мог открыть сокровенную тайну их настоящей духовной связи и остаться со старшим, убедив мать, что в них обоих природой заложено быть рядом друг с другом. Но он не стал говорить ничего из этого. Потому что свое первое убийство он совершил в десять лет, размозжив голову циркового артиста доской с ржавым гвоздем, чтобы спасти брата. В тринадцать он начал курить и целоваться с собственным близнецом, забывая об учебе и все больше поддаваясь совсем не детским шалостям старшего. В пятнадцать он начал приторговывать и баловаться легкими наркотиками, чтобы быть на равных с братом, который выглядел так круто, сражаясь на ринге в «мясорубке». А в шестнадцать с концами завалил учебу, правда на время, и отношения со старшим перестали ограничиваться лишь обжиманиями по углам да поцелуями. Ближе к семнадцати ему стало по-настоящему страшно. Брату было плевать на человеческие жизни: он неоднократно делился, как бы убивал и мучил собственную мать или дядю, страдания любых живых существ приносили ему наслаждение, граничащее с эйфорией. Он баловался совсем не легкими наркотиками и начал торговать собой. Границы разума старшего с каждым годом становились все прозрачнее, а когда-то невинные детские чувства младшего все крепче. И когда он понял, что некогда вгоняющее в ужас своей неизвестностью будущее рядом с братом вдруг начало преобразовываться в тайно-желаемое, а темные навязчивые идеи старшего перестали казаться такими уж страшными, он решил: оставаться больше нельзя, нужно уходить, не оглядываясь, пока не стало слишком поздно. Он тайно покинул цирк этой же ночью в сопровождении своего дяди, после того как поведал матери душещипательную историю о том, как старший брат угрожал расправой, если он хотя бы попытается бросить его одного, а потом заставил переспать с ним, чтобы этим шантажировать после. Он убедил женщину, что старший опасен для общества и взял с нее обещание: брат никогда не покинет территории цирка. Он попросил мать сказать всем правду о внезапном исчезновении младшего в надежде, что близнец возненавидит его и никогда не отправится на его поиски. — Береги себя, Джеремайя, я люблю тебя… — было последним, что он услышал от матери перед тем, как забыть собственное имя на многие годы. А когда за ним захлопнулись тяжелые кованые ворота приюта, именуемого Школой Святого Игнатия, Ксандер Уайлд пообещал уже себе, что отныне у него начнется совершенно новая жизнь, в которой больше не будет места жестокости и насилию. Он лишь надеялся, что раздирающее нутро чувство пустоты в грудной клетке пройдет очень скоро, как и ледяной страх, сковывающий все тело по ночам, едва только он закрывал глаза и видел перед собой идентичное лицо с кривоватой ухмылкой и созвездиями веснушек на бледной коже.***
Ксандеру было не свойственно принимать спонтанные, необдуманные решения. Он взвешивал все за и против, досконально продумывая всевозможные пути отступления в случае непредвиденных обстоятельств. Но сейчас, глядя на черно-белое изображение, что передавали в его кабинет камеры наблюдения, он даже сам себе не мог объяснить смысл своей неожиданной затеи и уж тем более найти выход из положения, в которое сам себя зачем-то загнал. Неожиданную и слишком скоро ставшую навязчивой идею предсказуемо не поддержала даже верная помощница, что хранила покой Уайлда все годы его затворничества. Экко тщетно пыталась образумить, будто бы одержимого мужчину, безрезультатно приводила доводы о том, что он сам запер себя в бункере, в надежде никогда не быть обнаруженным, жить спокойной размеренной жизнью, не опасаясь своего мрачного прошлого. Но даже она, единственный человек, к мнению которого Ксандер прислушивался без колебаний, оказалась бессильной против его безумного желания. Уайлд естественно продумал все до мелочей. Выделил отдельное помещение, укомплектованное совершенной защитой и круглосуточным наблюдением, досконально обсудил с помощницей план ее действий и был уверен, что объект, находящийся по другую сторону экранов, даже не догадается, как он сюда попал, и кто будет удерживать его в этом месте столько, сколько потребуется. О том, что его жизнь постепенно превращается в череду грандиозных провалов, Ксандер понял сразу, как только из динамиков раздался знакомый до нервной пульсации, немного огрубевший со временем голос. — Неисправимый ты хитрюга… ты всегда, всегда был таким. Мгновенно вспыхнувшее желание бежать на другой конец света, не оглядываясь, утонуло во внезапно нахлынувшем чувстве вины, едва Уайлд разобрал в мутном изображении некогда идентичное его собственному лицо. Теперь отличающееся настолько, насколько это вообще было возможно, благодаря испещренной многочисленными шрамами коже. — Зачем ты сбежал от меня, дружок? Уайлд, подавляя в себе, отчаянное желание отключить мониторы, напротив, лишь прибавил звук, отчаянно вслушиваясь в давно позабытый хрипловатый баритон из прошлого. — Я бы тебя не обидел, Ксандер, я же люблю тебя… Голос по ту сторону сочился желчью, а его обладатель хихикал и кривлялся, чувствуя себя, судя по всему, совершенно свободно, несмотря на свое вынужденное заточение, тогда как сам Уайлд ощущал себя так, будто стены его собственного дома вот-вот рухнут, захоронив его вместе с личным ночным кошмаром. — Я так скучал! Ты вспоминал обо мне?.. Вспоминал, однозначно, о, я задушу тебя в объятиях! Рука сама тянется к такой желанной кнопке, и дрожащие пальцы нервно вжимают ее до талого, отключая все до единого экраны. Ксандер закрывает пылающее лицо ладонями и глубоко вздыхает, стараясь успокоить, словно бы взбесившийся сердечный ритм. Еще несколько минут назад, казалось бы, идеальный план рухнул как карточный домик, и Уайлд теперь совершенно не представлял, что ему делать. Мысли рассеяны, а рационально думать, сейчас так мешает стоящее перед глазами изуродованное шрамами лицо некогда самого близкого человека. Голос, которого так некстати заставил воспоминания, подернутые дымкой о давно пройденном периоде жизни, приобрести четкие очертания. Ксандер сейчас уже и не помнил, о чем думал тогда. Перед ним стояли цели, и он успешно добивался их, достигая невероятных высот. Собственный успех кружил голову, и во всем этом великолепии новой жизни так легко было забыться, оставить все идущее наперекор его планам позади. Так естественно было думать, что он не совершал страшную ошибку, как-никак регулярные письма матери убеждали его, что все в порядке. Так просто было убедить себя, годами не задерживаясь слишком долго у зеркала, что все пережитое — не более, чем ребячество, помутнение юного рассудка. Таким уничтожающим сейчас было чувство вины и совесть, орущая, что он, поддавшись своим порывам, собственными руками уничтожил столь много жизней. И какой бессмыслицей казались теперь слова матери, отравившей его сладкими обещаниями: «Ты такой способный мальчик», «я желаю тебе только самого лучшего», «брат разрушает тебя, ты уедешь отсюда и больше никогда не увидишь его». Он доверился и проникся словами женщины, которая умела только разрушать все вокруг себя, которая неделями могла не появляться дома, а заявляясь, спускала все и без того скудные семейные сбережения на наркотики. Он безоговорочно верил ее полным восторгов и гордости письмам, в которых за все время не было и пары слов о старшем сыне, лишь заверения, что у семьи дела идут неплохо. И лишь когда письма вдруг неожиданно прекратятся, а новостные сюжеты стремительно разнесут молву о жестоком убийстве в приезжем цирке, Ксандер Уайлд признает, что совершил непоправимую ошибку, покинув свой ненавистный дом, подписав тем самым всем смертный приговор. Но это случится много позже, а тогда, впервые кожей прочувствовав такую близкую свободу, он был железно убежден в правоте своего решения и задавался только одним вопросом: стоит ли официально прощаться с братом? Он так и не попрощался. Уже после смерти матери, тайно наблюдая за снова и снова разрушающим свою жизнь старшим, что оголодавшим зверем вырвался из заточения и избрал своим призванием карать каждого, кто когда-то сделал ему больно, Уайлд свихнулся окончательно. Он превратился в безумного затворника, убедив себя, что брошенный им когда-то брат придет и по его душу. Потеряв сон и оставаясь ночами один на один со своими мыслями, Ксандер мучил себя рассуждениями о том, как сложилась бы их жизнь, не покинь он в свое время цирка? Останься он рядом со старшим, умерли бы от руки брата все эти люди?.. И самое главное: по какой причине он действительно решил бежать? Уайлд приучал себя думать, что он бежал за возможностями, хотел достичь определенных высот и не хотел видеть свои границы только лишь на цирковой кухне. Но в глубине души знал: в первую очередь он бежал от себя самого, такого, каким он становился рядом со старшим. Безумие брата было столь заразительным, что противиться ему не представлялось возможным. А Ксандер не хотел быть таким, эта зараза пугала, раскрашивая его мысли маниакальными идеями, он боялся, что темнота, мирно сосуществующая с ним, однажды под контролем брата может вырваться наружу. В конце концов, Ксандер Уайлд крепко убедил себя, что старший превратился в кошмар в человеческом облике совсем не по его вине, и все могло быть много хуже, не прими он тогда судьбоносного решения. Вероятно, со временем он бы поддался кошмарной идеологии своего обезумевшего близнеца, и все бесчинства устраивали бы они вместе. Вместе. Уайлд с силой надавил на виски, ощущая, как в голове разливается пульсациями жгучая головная боль. Его возрастной рубеж перевалил за двадцать, а кроме учебных и рабочих успехов он не мог похвастаться больше никакими. Не считая Экко, у него никого не было, но и она не могла в полной мере заполнить пустоту в его душе, что разрасталась с каждым годом в геометрической прогрессии, и, пытаясь заполнить ее все новыми достижениями, Ксандер лишь способствовал ее неизбежному росту. Он догадывался, что, возможно, никогда и ничем не сможет остановить его и старался не думать, что пустота эта образовалась именно тогда, когда он решил оставить свою прежнюю жизнь. Но все стало гораздо хуже, когда он узнал о смерти своего брата. Сопоставив то и это, а теперь и заперев большую часть этой жизни, между прочим, уже живую и здоровую в защищенной части бункера, он лишь заново разбередил некогда рваные раны, окончательно убедившись, что его пленник — ох уж эта ирония! — и есть ключ к исцелению. Так зачем бежал, спрашивается?.. Уайлд вымученно простонал, опуская голову на согнутые в локтях руки. Захотелось зажать уши ладонями, как они делали со старшим в далеком детстве, чтобы заглушить стоны обдолбанной матери в соседней комнате. Ксандер мало что помнил о своем детстве: в основном это были серые обрывки каких-то событий, мало чем напоминающие воспоминания ребенка, иногда он думал, что путает некоторые из них просто со снами. А порой, наоборот, ему снились такие реалистичные сны, что Уайлд считал их воспоминаниями. Ему снился запах жареного арахиса, и просыпаясь, он еще некоторое время старался не открывать глаз, чтобы не упустить эфемерный сладковатый аромат. Во снах он часто ощущал холод, и чьи-то горячие руки, обхватывающие его спину и грудь так крепко, что он резко просыпался от нехватки воздуха, а потом больше не мог уснуть, испуганный такими реалистичными ощущениями. Виделись ему и губы — сухие, обветренные, со вкусом сигарет и жвачки бабл-гам и взгляд — игривый, задиристый, с разливающимся изумрудом в глубинах зрачков, и россыпи веснушек, разбрызганные по белому полотну полупрозрачной кожи. Ксандер наслаждался такими снами, а на утро корил себя за слабость, придавленный к матрасу, разрастающейся в тысячекратно после таких видений виной. Так продолжалось до тех пор, пока измученное паранойей и манией преследования сознание не перевоплотило эти сновидения в кошмары, а самого обладателя сумасшедших глаз — в самый страшный из них. Уайлд вновь тянется к кнопке, правда, уже к другой. Экраны вспыхивают все разом, и на каждом одинаково скалится когда-то родное лицо. Старший кривляется, как слабоумный, крысится, наверняка даже не прекращая этим заниматься, пока мониторы были выключены, а потом заглядывает прямо в камеру, и сердце Ксандера пропускает удар. Ему кажется, что прямо сейчас они с братом смотрят друг на друга, он хочет сглотнуть, но не может — во рту сухо, как в пустыне, а пульс надрывается где-то в пересохшей глотке. Старший молчит и просто смотрит, будто чувствуя то же самое, а Уайлду страсть как хочется вскочить и уже убежать, потому что от страха он даже дышать как правильно забывает. Но вместо этого он продолжает сидеть и пялиться в монитор, а потом вдруг поднимает руку и касается кончиками пальцев холодного экрана, почти сразу же одергивая руку и отворачиваясь. Он старается не думать об иррациональном желании, коснуться человека по другую сторону камер в живую. Списывает это на тот факт, что старший долгое время был мертв, и странный порыв увидеть его — это нормально для родственников. Увидеть — не коснуться. Еще более нелепыми кажутся мысли поговорить с братом. Брат ненавидит его — это именно то, чего сам Уайлд и хотел добиться, когда оставлял его. Старший ни за что не простит его. Он сам себя простить-то не может. Его пленник улыбается так, словно понимает, и у Ксандера сердце в живот проваливается от отвратительного предчувствия, когда брат снова открывает рот. — Выдыхай, Джей-Джей, мы с тобой так повеселимся… вместе.