II
20 сентября 2018 г., 16:27
Память дырявая, как старый платок. Николай видит всё вокруг, но тут же забывает – где он, с кем он, куда все идут и зачем, зачем этот тяжёлый ход.
Вот повозка, серая и скрипящая, вот полотно на ней – потемневшее от грязи. Вот красная одежда, вот чёрная ведьма, вот блестящая трость и серебряная змея. Глаза всё возвращаются к яркости, Николай думает – и это остаётся?
Красная грудь с черными пуговицами, бледная ведьма, холеные кони.
Громкий голос. Взгляд из-под тяжелых ресниц.
Это остаётся в памяти.
А повозка серая, тяжёлая, громоздкая – её не заметить. Ускользает, утекает, словно ей самой неудобно быть, словно она никак не знает, куда себя приткнуть, как бы так встать, как бы так покатиться. Николай только и замечает, что алый блеск броши и снимает её с кружева не думая, только бы не бросалось ничего в глаза. Его разум снова отказывается помогать, он плавит мысли и смешивает их в одну бурлящую жижу, из которой толком и не выловишь ни словечка.
Все молчат с тех пор, как ведьму увезли.
Николай молчит. Едет впереди повозки и смотрит на лошадиную гриву, точно там все ответы и там, только там спокойствие. Руки дрожат, плечи сводит и крутит под рёбрами, дело привычное. У Николая никогда не было согласия ни с телом, ни с разумом – сколько бы он ни молился, ни искал в глубине себя единство, всё равно под конец тело падало, подкошенное, разум плавился, и оставалось что-то такое, о чем никому не расскажешь. Только иногда, в письмах, намекнёшь – полутоном, зачёркнутым словом. Чтобы в конце никто и не понял.
Скрипит за спиной повозка.
Понял ли он сам? Увидел ли полутона, зачёркнутое многократно, ошибки, тайные письмена?
Теперь уже не узнать.
Повозка вздрагивает на ухабе и под ребром колет так сильно, что Николай падает лицом в конскую гриву, едва дыша. Наконец, слёзы наворачиваются на глаза, хоть от телесной боли, хоть как-то, но он плачет тихо, как наказанный ребёнок, и плачет, пока не показываются ворота. В руку впивается брошь, и Николай смотрит на неё, как пьяный.
Лиза, Лизонька… Всадница.
У любви много лиц. Она приходит то как морская волна во время прибоя, то как лёгкий ветерок в жаркий день, то как молния в грозу. Она приходит по зову и без, она не подчиняется разуму, она требует так же, как и даёт – без остатка.
Лиза – вышивной платок. Псалтырь под подушкой. Брызги воды по зелёным бокам на Яблочный Спас. Любовь к ней почти не требует, только даёт – вдохновение, мысли, трепет в груди. Достаточно смотреть и раз в вечность поймать ответный взгляд, а больше не нужно. Тело томится, но его заботы душу не трогают, получает оно – и хорошо, не получает – и то славно.
Вот только от любви этой остаётся брошь.
Вот только была ли эта любовь, была ли Лиза, её ли он любил, или прекрасную незнакомку в окне, бросающую вдаль тоскливый взгляд? Брошь давит на ладонь виной. Красная, кровавая, острая и тяжелая – такой была Елизавета. А его, Николая, Лиза, может, и не была вовсе.
От неё не осталось даже лица.
Упасть и заснуть – вот, чего он хочет, проводив повозку. Ни разговоров, ни взглядов, ни хлопков по плечам Николай не хочет, только спать, упасть в тишину и в свою латаную-перелатанную память, годную только на сновидения и кошмары.
Но больше в кошмарах не будет Оксаны.
У любви много лиц, нашлось и для неё, но не то, какое она хотела бы. К ней любовь со слезами, с тяжестью, с горем, со злостью порой, как к ребёнку. Порывистая, неразгаданная как речная глубина, и простая, как утренняя роса на траве – не знала, не умела, не понимала, но не сдавалась. Если бы можно было обернуть время вспять, Николай нашёл бы в себе силы и уговорил бы, хоть постарался бы, хоть на чуточку ей объяснить. Может, спас бы. А может, не спас. Кому дано понять, куда и зачем течёт река?
Николай едва ли понимает, куда его самого несёт в этой жизни.
Его любовь мимолётна и губительна. Грешная, жадная, она берёт, не думая, и рушит всё вокруг. Такое не замолить, себе не простить, не забыть.
На утро онемение проходит, сменяется тяжестью и усталостью, будто и не проспал всю ночь. В Диканьке тихо и холодно. Руки дрожат, плечи рвёт болью, а в глазах вдруг так сухо, что боязно их открывать. А надо.
Ведь перед глазами крест и холм чёрной-чёрной земли.
У любви много лиц, но этого лица Николаю не узнать. Он даже про себя любовью не зовёт, не называет, не упоминает, не трогает от греха подальше, как накрытую тряпкой рану. Кажется, коснись – и погребёт под камнепадом, жестоким и беспощадным, раздавит, разломает, словно куклу. Коснись – и всё что в тебе было, скрытое и явное, всё непонятое и непринятое вырвется наружу под строгий неверящий взгляд.
Совсем немного вниз, под черноту, и будут руки на груди, будут русые завитки, будет страшная рана, а больше – ничего.
Ничего Николай тут не разгадал. Вот и осталось только вспоминать – руки, завитки, рану.
Вспоминать строгость и гнев, от которых не было страшно, от которых хотелось только встать из грязи и сказать: «нет, послушайте, выслушайте, дайте мне ещё шанс, я объясню, я докажу, я стою того!». Вспоминать молчаливый образ – за плечом, за спиной, совсем рядом. Пусть с недоверием, пусть с гневом, но рядом, близко, потянись – хмыкнет, фыркнет, но возьмётся и удержит над пропастью. Вспоминать редкий, недолгий проблеск доверия, от которого внутри всё ожило как никогда до этого, от которого всё показалось достижимым, от которого впервые всё существо перестало казаться дробным, неясным маревом.
Многоликая любовь тут разводит руками, не давая ответов. Александр Христофорович ответов не давал и при жизни.
Николай отчаянно хочет спросить: «Зачем?»
Зачем – умер, ушёл, оставил в догадках, оставил в слезах и в тупой боли, оставил выть на луну и отчаянно собирать кусочки себя, едва помня, как быть целым.
Зачем – не дал коснуться, не дал узнать, не подпустил, не разрешил хотя бы в скважину замочную подглядеть туда, где живое пылающее сердце под каменным доспехом.
Зачем – был таким, каким был.
Все уходят, прощаются и оставляют Николая у могилы, стоять и смотреть на деревянный крест.
– Прости меня, – опускается на колени Николай и зачерпывает руками чёрную землю. Ногти впиваются в ладони вместе с рассыпчатыми мокрыми комьями. – Прости, Христа ради, дай я снова попробую, ещё один разок, я всё пойму, обещаю, я всё…
Он молит и молит, сам не зная, кого, горло жмёт в отчаянном рыдании, а ответов всё нет.
«Любовь моя», думает он, уже не в силах разжать сомкнувшиеся в судороге зубы.
Многоликая, неописуемая, та, какую он облекал в стихи, отступает и отворачивается, открывая то, чего никогда ни для кого не являла. Там зелень, порох и серебро.
Николай сжимает землю в руках, ими же душит свою семиглавую, жалостливо и скорбно.
Больше он не желает хоронить любимых.