***
Зобнин просыпается раньше, умывается безжизненно, одевается безжизненно, наливает себе кофе в привычной уже ставшую кружку с изображением странного кота из какого-то глупого мультика. У него что-то отмирает внутри постепенно, и в душе тормошится, тлеет последний уголек надежды. Рома цепляется из последних сил за тонкую ветку, барахтается в болоте, стараясь выбраться на берег и не погрязнуть в трясине, но его затягивает все глубже и глубже, так что уже воздуха не хватает. Кутепов выглядит не так убедительно, как вчера, видно, что второй день без контакта сказывается уже отпечатком зарождающейся головной боли. Появляется в кухне в костюме, наливает кофе не спеша. И все это в молчании гнетущем, безжизненности и отрешенности дикой, абсолютном безразличии и холодности, так что Зобнину вдруг кажется, что Илья его просто не видит в упор или воспринимает как предмет интерьера. У Ромы в голове фейерверк взрывается, и горящие угли осыпаются адовым месивом, он давится атмосферой душащей, задыхается в вечной мерзлоте и вдруг подрывается с места, гонимый собственным отчаянным криком о помощи. У него больше нет ничего, и эта жизнь бьет каждый день кулаком под дых, леденя сознание, покрывая сердце холодной дымкой, и у Ромы не остается здравого смысла и сил пережить это снова, проглотить очередную порцию стекла. Он хватает первый попавшийся стакан и со всей силы ударяет его о пол, ждет реакции, но Кутепов отпивает свой кофе и смотрит спокойно. И это спокойствие его последние нервы натягивает в тугую струну, Рома шкаф открывает и разбрасывает найденные там стеклянные предметы по всей кухне, просто диким зверем мечется кругами, дышит загнанно и не может остановиться. У него такая истерика впервые случается, и он словно кричит о помощи, круша все на своем пути, вынуждает будто Кутепова сделать хоть что-то: ударить его, вышвырнуть вон за шкирку, обругать последними словами, но только не стоять с каменным лицом, все также кофе поглощая и наблюдая за чужими действиями, будто все перед ним — спектакль второсортный, который скучно смотреть совсем и уйти поскорее хочется. Рому трясет как в лихорадке, на глаза телефон Ильи попадается, и гаджет тут же отправляется на пол, разлетаясь под ногами Кутепова, а Зобнин оказывается в непосредственной близости и остывает вдруг, потерянный совсем от чужой отрешенности. — Ты вообще что-то чувствуешь? — у Ромы голос срывается на хриплый крик, перед глазами плывет, и тело заходится мелкой дрожью. — Ты робот что ли? Зобнин выхватывает из его рук чашку с недопитым кофе, кидает ее Илье за спину, слыша характерный звук разбившегося стекла, смотрит на него в ярости в отчаянии, опустошенный своей истерикой, вымотанный до предела и убитый наповал, потому что даже сейчас Кутепов ничего не выражает, стоит и смотрит, чуть губы поджимая. — Что мне сделать, чтобы увидеть в тебе человека? Ты мертвый как будто, — он уже шепчет, задыхаясь в своей беспомощности, вдруг дергается резко и смахивает с кухонного стола все, включая рабочий ноутбук и внушительную кипу документов. — Ты вообще умеешь чувствовать? Он его за грудки хватает, дышит загнанно, а потом расслабляется весь, из него жизнь улетучивается, когда он встречается с Ильей взглядами. Как-то отрешенно руки по швам опускает и плетется к выходу, ссутулившись. Побитой собакой выходит на улицу и пешком добирается до остановки общественного транспорта, которая в нескольких километрах от частного сектора находится. Его тошнит, выворачивает внутренности наизнанку, когда он едет в еле движущимся полупустом автобусе, наблюдая без интереса, как сменяют друг друга улицы, погруженные в позднее утро. В кафе появляется ближе к обеду, и Марио теряется даже, когда видит его убитым, беспомощным и отрешенным совсем. Рома без участия особого воспринимает новость о новом работнике и на автомате обучает Кучаева пользоваться всеми приборами, знакомит с меню и показывает, как правильно готовить тот или иной напиток. Все мешается перед глазами, мир уплывает, а сознание превращается в мутную жижу. Рома сидит на высоком стуле, наблюдает за тем, как Костя выполняет его работу, поправляет иногда и руководит действиями. Чувствует при этом такую гамму боли и отчаяния, что хочется просто добавить в одну из кружек цианистый калий, выпить залпом, глуша в себе жизнь безучастно, садистски, а потом захлебываться собственным отчаянием в последний раз. Характерный колокольчик на двери приветствует нового посетителя, и Черышев проходит уже смело через весь зал в кухню, не останавливаемый Зобниным, который в прострации пребывает и не видит ничего вокруг. Марио будто пугается, когда видит его, руки трястись начинают, но он улыбается приветливо и смотрит вопросительно, так что Денис отвечает улыбкой и говорит, извиняясь: — Прости за вчерашнее. Не ожидал совсем, что столько знакомых соберется на этой выставке, — Фернандес непонимающе смотрит, а Денис понимает прекрасно, что напускное спокойствие на его лице, и обида в чистых глазах сквозит яркая. — Тебе, наверно, было некомфортно. А я отпустил тебя и даже не настоял на том, чтобы все-таки подвезти до дома. У Черышева вид действительно виноватый, и Марио грустно становится вдруг, опустошение какое-то крадется невольное, и он сам понять не может, почему сейчас именно эти чувства подступают к груди, зудя ненавязчивой болью. — Все в порядке, — Фернандес эмоций скрывать не умеет совершенно, и «порядок» этот разбивается в его взгляде подавленном, — я ни в коем случае не обижаюсь. Черышев чувствует себя несколько неловко, вообще прошел слишком стремительно, даже не сняв пальто, и теперь стоит посреди кухни в верхней одежде, смотрит из-под ресниц на Марио, который старательно взгляд отводит и возобновляет работу. Но Денису уходить так просто не хочется почему-то, у него в груди давит мысль неприятная, что он испортил вчера все и разрушил их дружбу хлипкую. Марио отпускать совершенно не хочется, потому что его искренность и непосредственность в сердце засели плотно. Детская наивность, открытость полная и простота человеческая так контрастируют с напускной деловитостью, лоском вычурным и тирадами громкими приятелей, что Марио выделяется на их фоне светлым пятном. Черышеву с парнем впервые так естественно и непринужденно, как ни с кем не было никогда. Он потерять не хочет ни за что на свете это волшебное чувство полного единения с кем-то, когда уют и теплота согревают сердце, которое мечется вечно в поисках чего-то невнятного, и вдруг находит в Марио оазис спокойствия и замирает с ощущением правильности и умиротворения, от которых летать хочется. — Мы можем встретиться снова? — Черышев спрашивает с надеждой в голосе, которая ярко ощущается, парит в комнате, окутывая Марио новой порцией наивного трепета. Марио соглашаться не надо, потому что это его убивает, это просто наизнанку выворачивает и вышибает воздух из легких, но он снова не находит в себе сил отказать, сам себя со спины в бездну подталкивает и говорит на выходе: — Хорошо. Денис улыбается облегченно, и Фернандес даже приостанавливает работу на некоторое время, стараясь прийти в себя, испепелить до углей воспоминания о его теплой улыбке, когда Черышев, сообщив, что заедет за ним к закрытию кофейни, покидает заведение.***
Смолов просыпается ближе к обеду, наслаждаясь при этом ощущением согревающей теплоты, ворочается долго в постели, укутываясь в одеяло без особой надобности, скорее рефлекторно пытаясь оказаться в коконе из подушек, пледов и всего того, что так бесполезно пыталось отогреть его довольное долгое время. Миранчуки обрушиваются на него всей полнотой жизни и гаммой эмоций, встречая в кухне, выждав героически его богатырский сон и долгие водные процедуры. Смолов продолжает затягивать время, уперто нарочито медленно чистит зубы, стоит под горячим душем около тридцати минут и уж слишком тщательно втирает шампунь в отросшие волосы. Крайне придирчиво выбирает из двух одинаковых практически грязно-серых свитеров, и когда оттягивать уже совершенно нечем, появляется-таки за столом, прожигаемый укоризненным взглядом младшего, в то время как Леша желает доброго утра мягко. Они завтракают заказанной недавно пиццей и чаем, а потом Антон заявляет безапелляционно, уже готовый начать длительную тираду из возражений: — Сегодня мы идем в кино, — Смолов глаза картинно закатывает, берет себе самый большой кусок пиццы, отмечает про себя, что братья его любимую заказали, — втроем. И это не обсуждается. Леша глаза опускает, встречается взглядом с братом и готов уже снова пытаться уладить все миром, потому что чувствует неизбежность нового взрыва отговорок Смолова, его попыток избежать сближения, но Федя, крутя пиццу перед собой, говорит вдруг с готовностью: — Кино так кино, — и оба брата выдыхают облегченно. Днем, да еще и в будний день торговый центр людьми не кишит, так что нет давок в лифтах и на эскалаторах, нет очереди несусветной за билетами, и в самом кинозале они оказываются втроем. Федя смотрит скептически, старается сесть поодаль, но Антон не теряется и занимает место справа, в то время как Леша садится слева, и Федя оказывается между ними, вздыхает вымученно и произносит капризно: — Серьезно? Мы будем втроем в огромном кинозале? Леша улыбается мягко, а Антон попкорн Феде на колени ставит, сразу беря из стакана добрую порцию, говорит с нажимом и напускным раздражением: — А тебе кто-то еще нужен? Федя только цокает на это, сам тянется за попкорном, сталкиваясь с рукой Леши, быстро одергивает ладонь и стыдится подростковой неловкости и детского смущения. Отворачивается по инерции, желая скрыть эмоции, но тут же натыкается на Антона и буквально шипит, потому что их слишком много, и они окутывают его с обеих сторон, затмевая собой вообще все личное пространство, просачиваются в самые заветные уголки и растекаются там теплотой и живительной силой. У Смолова внутри словно ледники начинают таять, и жаркие волны прожигают уже самые глубины его естества, растапливая прежнего Федю с его характером трудным и нотками явного эгоизма, выводя на поверхность капризность и заносчивость некоторую, так что он себя узнавать начинает постепенно. Это радует так же сильно, как и настораживает, потому что потерял все, будучи на пике собственного «Я», и сейчас эта заносчивость неуемная кажется врагом заточенным, но освобожденным из темницы после стольких лет заключения. Смолов чувствует ярко и остро, дышит жизнью, а не парами алкоголя, выкарабкивается из четырех стен непомерного одиночества. Его тянут в четыре руки, не давая рухнуть обратно в яму, а он и хочет выбраться на свет, и не может решиться на это окончательно, сжигаемый страхом начать все сначала после стольких лет добровольного истязания и убиения собственной личности. — Фильм на троечку, — говорит он, когда трое покидают кинозал, хотя вообще-то на экран особого внимания не обращал, погруженный в свои мысли, но вредничать как глотком кислорода себя побаловать, поэтому удержаться он совершенно не в силах. — Смолов, до чего же ты вредный, — мычит Антон недовольно, буквально толкая его в сторону внушительной очереди перед кассой в Макдональдсе, попутно сообщая длинный перечень их с братом пожеланий, — вот иди сам и покупай все, а мы пока место займем. Федя уже жаждет взорваться целой тирадой недовольства, но братья быстро оставляют его одного в бесконечной веренице людей и с трудом находят в дальнем углу уютный столик на четверых, усаживаются. Смолов мужественно выстаивает несколько минут в очереди, после взглядом табло прожигает, и когда, наконец, заказ оказывается у него в руках, разыскивает взглядом Миранчуков. Те сидят в отдалении, мило общаются друг с другом, и на полпути Федя останавливается, буквально взрывая в своей голове позывы бескрайнего неудовольствия, потому что к столику подходят две довольно привлекательные особы, улыбаются лучезарно и, видно, предлагают сесть вчетвером. Антон улыбается им так приветливо, что у Феди руки подрагивать начинают, потому что сам он от него слышит лишь смешки да колкости, которые раньше не напрягали вовсе, а сейчас на контрасте с теплой улыбкой смотрятся совсем по-другому. Смолову чувствовать так много и так ярко слишком странно, и после длительной передышки каждое ощущение отзывается вспышкой ослепительной, нестабильностью и перебоем эмоций. Федя еще не научился эту новую жизнь контролировать, будто выбрался только-только из зимней спячки и к свету никак не привыкнет, поэтому подходит и нависает над братьями недовольной тучей, буквально прожигает их взглядом рассерженным, и Леша как-то слишком тепло улыбается, понял всю суть, проник будто в голову Смолова, а вот Антон напрягается даже, когда Федя чересчур громко ставит поднос на стол и уйти намеревается, бросив небрежно: — Развлекайтесь. Он чувствует себя школьником, у которого гормоны устраивают пляску с бубном и мешают мыслить здраво, все переплетается внутри и прыскает разноцветными чувствами, так что он на все реагирует остро, ведет себя глупо и не может себя останавливать вовремя. Ему до невозможности грустно становится, и Федя уже разворачивается, чтобы уйти, сам себя проклиная за постыдный эмоциональный коллапс, но сзади доносится женский голосок кокетливый: — Ну, так что, мальчики? — Смолов раньше реагировал на девушек, как нормальный мужчина в полном расцвете сексуальной зрелости, а сейчас почему-то они предстают чуть ли не врагами народа, когда присаживаются напротив Миранчуков, светя стройными ногами, обтянутыми в короткие темные юбки. Он вдруг поворачивается резко, нависает над близнецами, жарясь в своем негодовании и неоправданной детской обиде, и если Антон вообще ничего не понимает и смотрит на чужую истерику несколько потеряно, то Леша понимает все и уж слишком довольно выглядит. — Я вообще-то замерз. Федя разворачивается и уходит, правда, нарочито медленно, уже мысленно утопая в пучине стыда и желая до изнеможения дикого, чтобы Миранчуки его остановили. Он соврал безбожно: не холодно ему совершенно. Даже, наоборот, жарко как никогда, и очередная детская подначка отзывается диким смущением. Он под землю провалиться хочет от того, насколько глупо и нелепо сейчас выглядит. Леша встает быстро, направляясь за Федей, пока Антон отвечает непонимающим ничего девушкам отказом. Старший хватает Смолова за руку, когда тот уже собирается покинуть заведение, поворачивает его к себе и так пронзительно заглядывает в глаза, что Федя тушуется сразу. Сгорает со стыда, потому что Леша чувствует прекрасно теплоту его ладони и понимает тут же, что Федя не замерз вовсе, а просто капризничал по-детски нелепо и не хотел делить их внимание с кем-то другим. Миранчук всю гамму эмоций считывает, понимая и проникаясь, и в груди теплится чувство приятного облегчения, потому что лед тронулся, господа присяжные заседатели. Федя садится за столик и вжимается в кресло, угрюмо поглощая гамбургер, пока Антон вопросительно смотрит то на него, то на брата, готовый уже оказать скорую помощь. Но Леша кивает отрицательно и сам принимается за еду, шепчет на ухо Тоше, что объяснит все немного позже, но что с Федей все совершенно в порядке. — Как вы можете есть эту вредную гадость, — снова подает голос Смолов, желая потушить собственную оплошность очередной порцией неудовольствия, но Антон ухмыляется и отвечает в тон, с иронией некой: — Странно слышать это от человека, который раньше засыпал в обнимку с бутылкой. Тут же замолкает неловко под недобрым взглядом брата, понимает прекрасно, что сказал лишнего и снова задел чужую рану. Повисает тугое молчание, и Смолов вдруг затихает сразу, полностью погружаясь в себя. Дома он сразу же закрывается в своей комнате, а Антон слышит от брата много нелестного в свой адрес за чересчур длинный язык. Завтра — сначала, очередная попытка, и их будет ровно столько, решают братья, сколько потребуется, потому что Смолов потихоньку раскрывается перед ними, показывая себя со всех сторон и чувствуя заново. Федя все еще мечется, делая неуклюжие шажки им навстречу, и сейчас настолько нетвердо он переступает с ноги на ногу, что любое невпопад брошенное слово заставляет снова отбежать назад, на исходную, и немалых усилий будет стоить опять возвратить его на достигнутую дистанцию и вместе двинуться дальше. Только вот у Миранчуков сил хоть отбавляй, а у Смолова выбора нет, поэтому завтра — новый день и новая возможность цепляться за четыре руки и стараться выкарабкаться, наконец, из самовольно вырытой ямы.***
На часах время к четырем близится, и Рома оживает немного, заставляя себя приняться, наконец, за работу и хоть немного забыться. Утреннее смятение не покидает нисколько, и он по-прежнему барахтается, но уже как-то бездушно и обессиленно, словно не хочет выплывать вовсе, сам себя тянет ко дну мысленно, разрушается в собственной безысходности. На телефон приходит сообщение от до хруста в позвоночнике знакомого номера с коротким и, кажется, даже здесь бездушным: «Можешь приехать?» Зобнин отвлекается на гудок за окном и видит перед дверью машину Кутепова, около которой уже в ожидании стоит Дзюба, пряча руки в необъятных карманах пальто. Он не дает себе отчета в том, зачем снова садится в машину, просто откидывает голову на сидение и бездумно смотрит в окно, лениво глотая воздух и задыхаясь в собственной слабости. Рома уже не чувствует в себе себя же, и нет в нем больше той детской наивности, ожидания трепетного непременно чего-то хорошего. У него перед глазами мир кружится в предсмертной агонии, и словно кто-то в голове время отсчитывает в обратном порядке, надавливая пальцем осторожно на спусковой крючок. — Ты как? — Дзюба смотрит поминутно в зеркало заднего вида и вообще Зобнина не узнает, потому что перед ним словно кукла сломанная, шевелит губами безжизненно и смотрит бездушно и бездумно перед собой, устало облокотившись на спинку сидения. — Хорошо все, — с трудом говорит, словно слова на языке тают, и ему воздуха не хватает катастрофически, губы сухие, израненные от морозного ветра, а руки мелко подрагивают на коленях, так что он усилием воли берет себя в руки и выходит из машины, сбиваемый с ног порывами ветра. В холле внушительного бизнес центра его уже ждут, и молоденькая секретарь улыбчиво приветствует Зобнина, провожает его до нужного кабинета на третьем этаже, стучится сама и тут же уходит, оставив Рому одного в небольшой приемной. Кутепов открывает сразу, впускает его внутрь просторного кабинета и тут же закрывает дверь на щеколду, вымученно хватая ртом воздух и теряя ощущение реальности от сильной головной боли, которая огнем выжигает все здравые мысли и совершенно не дает нормально работать. Илье помощь необходима как кислород, потому что через два часа важнейшие переговоры, где он должен быть обязательно и презентовать услуги компании, а он передвигается с трудом и видит все через мутную пленку. Рома куртку снимает, осматривается кругом, отмечая излишнюю строгость рабочего места и вообще не видя ничего, что идентифицировало бы кабинет как обитель именно Кутепова. Ни фотографий, ни личных вещей, даже кружки какой-никакой нигде нет, и только холодность цветовой гаммы давит со всех сторон, ломает и трясет его страшно. Илья со спины подходит так близко, что Рома ощущает на макушке его дыхание неровное, поворачивается сам и всматривается снова в глаза, обжигаясь ледяным холодом, снова, опять, в который раз тормоша и руша собственное существование. — Давай уже, — говорит раздраженно, порывисто, на грани слышимости, с читаемой хрипотцой в голосе, близкой к истеричным ноткам. Кутепов обнимает его несильно, но к себе прижимает плотно, стараясь уловить в своей голове зачатки зарождающегося спокойствия, но там все по-прежнему плохо. Илья целует Зобнина в шею сухо, не оставляя следов, просто прикоснуться чтобы, задерживается губами на некоторое время, а потом впивается поцелуем, обхватывая одной рукой лицо Ромы, а второй умело расстегивая его брюки и стягивая быстро их вместе с бельем. За талию берет и усаживает на рабочий стол, устраивается меж разведенных ног и снова приникает к шее, но Зобнин обхватывает его плечи и отстраняет, не позволяя больше касаться губами, потому что слишком больно Кутепов ему делает этими сухими и ничего не значащими прелюдиями. Он ненавидит себя за то, что все-таки возбуждается, когда Илья трогает его там и берет в ладонь, умело доставляя удовольствие, которое отзывается внутри только унылой горечью и смертельной дозой разрушающего самоуничтожения. Илья чувствует приток живительной силы, когда ускоряет движения, и собственная боль отходит постепенно, а контакт становится более тесным. Это настолько неправильно, настолько бездушно и дико, что Зобнин сидит перед ним, толкается сам в его руку, желая поскорее закончить это… навсегда, наверно. Потому что больше невыносимо. Он в глаза ему смотрит и уже не замечает совсем, как по щекам обильным потоком слезы злые и бессильные катятся, как беззвучно всхлипывает и губы по-детски поджимает, как руки в кулак сжимает и изливается в чужую ладонь с вымученным вздохом, все также плача и не разрывая зрительного контакта. Кутепов отходит в сторону и наблюдает за тем, как Зобнин безжизненно сползает со стола и неуклюже нагибается, поднимая с пола свою одежду, как рваными движениями застегивает молнию на брюках, как к выходу идет, пошатываясь, сгорбившись. Илья вдруг порывисто шаг делает в его сторону, запоздало потерянно и испуганно зовет его: — Рома! Но Зобнин дверь за собой закрывает плотно и на ватных ногах выходит на улицу, по ходу накидывая на плечи куртку. Дзюба ждет его у машины, но он кивает отрицательно и добирается до дома пешком, ощущая неприятную влагу в трусах и от этого чувствуя себя мерзко настолько, что жить совершенно не хочется. Его мир разбивается вдребезги. И если бы кто-то потом спросил, когда жизнь разделилась на до и после, Рома бы вспомнил этот момент. Момент, когда он сидел на рабочем столе Кутепова и плакал безмолвно, в глаза его впиваясь обидой, а тот, стоя меж его разведенных ног, обыкновенно бесчувственно и механически поглощал его жизнь, уверенными движениями доводя до физиологической разрядки и психологической смерти. Зобнин улыбается вымученно, вскидывая взгляд к небу, и задает себе вопрос мысленно: какого черта он вообще позволил Илье делать это с собой. Под душем стоит долго, с остервенением каким-то обтирает тело жесткой мочалкой, несколько раз застирывает белье и брюки, уходит к себе и давится громом отчаяния, а потом снова тонет под душем, переключая бездумно краны, то обжигаясь горячей, то леденея под холодной водой.***
Черышев подъезжает в точно назначенное время, когда Марио прощается перед выходом с Кучаевым, предварительно показав ему, как нужно закрывать кофейню. На этот раз Денис предлагает поужинать в тихом месте и привозит Марио в один из достаточно дорогих ресторанов города, где часто проводит время сам, будучи не в силах заставить себя готовить. Сливочные тона, теплый свет и приглушенная классика добавляют атмосферы уюта, и Фернандес утопает в мягком кресле, сидя напротив Черышева, заглядывает в меню и поражается уровню цен, но Денис вдруг заявляет твердо, что оплатит все сам, потому что пригласил Марио, а не предложил разделить трапезу. Заказывает на свой вкус, и тишина между ними повисает ненадолго, потому что вскоре Денис первым проявляет инициативу и решается поинтересоваться жизнью Фернандеса. Марио медлит, поглощая пищу и отводя взгляд, потому что говорить о чем-то незначительном совершенно не хочется, а открывать душу невероятно трудно, но он все же решается и рассказывает многое. О детстве говорит тепло, не сдерживая мягкой улыбки, юношество тоже отзывается в сердце приятной легкостью, но молодость дышит в спину смертельным холодом, и Марио глотает половину фраз, прежде чем их озвучить, скомкано рассказывает и про переезд, и про неудачи в личной жизни, в карьере. Про гибель семьи. Он холодеет даже, и губы дрожат в волнении. Черышев подсаживается ближе и берет его руки в свои, поддерживает, как может, извиняется за то, что задел старые раны. Отвлекает Марио рассказами о собственной жизни, которая сейчас Денису кажется абсолютно пустой и искусственной. Будто держал в руках бриллиант, не дышал над ним даже, считая лучшим во вселенной и самым прекрасным из всех, а потом встретил Марио, и увидев вдруг в его руках маленький камешек, понял, что это и есть настоящая драгоценность, а собственное сокровище — обычная блестящая стекляшка, не имеющая ровно никакой ценности. Все эти клубы его, вечеринки яркие и оглушающие, обилие сексуальных контактов и дни напролет, прожитые никчемно, впустую скачут перед глазами глупым однообразием и сломленной значимостью, отчего на душе становится как-то пусто. У Марио боль настоящая, сильная, жгучая, радость сладкая, эмоциональная и трепетная, и его жизнь как зебра: то черная, то белая, но всегда наполненная чем-то живым и по-настоящему значимым. Жизнь Черышева на контрасте предстает перед ним серостью однообразной, и нет совершенно в потоке одинаковости бесчувственной того, за что бы глаз зацепился и что бы сейчас вспомнить хотелось. Денису странно до невозможности, потому что сейчас, после бесчисленных путешествий и бескрайних развлечений ему и рассказать-то особо нечего. Единственное, что приходит на ум по-настоящему теплое и дарящее чувство удовлетворенности, — недавняя поездка в Питер. Но о ней рассказывать не стоит, потому что это их общее воспоминание. Денис сам вдруг поражается тому, насколько вдруг собственная жизнь пустой кажется. Он раньше никогда не думал об этом, вставал с постели по утрам и отправлялся праздно проводить время, просто сжигать его бездушно, плавясь в чужих руках, разрываясь от громкой музыки, обжигаясь на пляжах разных, просто потому что так делали другие, и потому что это казалось нужным и правильным. Но даже самое наивное воспоминание Марио о катании в детстве на лошади, с которой он упал в итоге и повредил щиколотку, кажется более эмоционально насыщенным и живым, чем вся его жизнь. Чем все его нетрезвые курорты и грязные соития с девушками совершенно ненужными и совершенно неважными, которые уже на следующий день улетучивались из памяти и сменялись одна за другой как в ускоренной съемке, превращаясь в единое разноцветное месиво, не оставляя после себя ничего. — Что-то не так? — Марио смотрит потерянно на погрустневшего заметно Черышева. — Все в порядке, — тот возвращается в реальность быстро, а когда ужин подходит к концу, предлагает внезапно: — можно я покажу тебе одно место? Черышев был здесь тысячу раз совершенно один, потому что никто бы не захотел из его приятелей вдруг покинуть клуб в самый разгар вечеринки и отправиться на берег небольшой речушки, где тихо настолько, что в ушах звенит от спокойствия, и ничего примечательного нет совершенно, никакой природы неописуемой или рассветов-закатов очаровательных. Вдалеке серостью давят заводы, выпуская в небо столпы рабочего дыма, город виднеется не самый живописный и яркий, но здесь все же есть что-то особенное, потому что тянет Черышева сюда как магнитом в минуты, когда хочется тишины и спокойствия. — Здесь дышится легко, — вдруг говорит Марио, стоя у самой воды, покрывшейся тонкой корочкой льда. Он голову запрокидывает и смотрит в небо темное уже, вечернее, а потом отходит в сторону и падает на чистый снег, прикрывая глаза, распластывается морской звездой, чувствуя, как на щеки замерзшие падают редкие снежинки. Черышев удержаться не может и опускается рядом. Они молчат долго, лежат на снегу и чувствуют холод, который под одежду пробирается медленно. И впервые Черышеву так невероятно комфортно с кем-то молчать, и тишина эта не ложится мертвым грузом на сердце, не повисает в воздухе напряжением. Она успокаивает и дарит ощущение абсолютной свободы, хочется вдруг никогда не вставать и лежать так всю жизнь, потому что такое бездействие кажется ему наполненным смыслом. Черышев тысячу раз бывал здесь, но сейчас все совершенно по-новому, и ему кажется вдруг, что в личной копилке стало на одно теплое воспоминание больше. Когда они подъезжают к дому Марио, и парень открывает дверцу машины, Денис спохватывается как-то и говорит на выдохе, словно опоздать боится: — Мы можем увидеться завтра? Марио молчит пару минут, даже из машины выходит уже, но заглядывает в салон и отвечает твердо: — Конечно. Он провожает взглядом отъезжающий автомобиль и еще долго стоит на морозе, всматриваясь в заснеженную дорогу. Его личный кошмар вдруг оказывается на удивление сладким, и пока жизнь не отбросила его снова на обочину, безжалостно хлестко ударив по лицу, он решает погреться чужой улыбкой, понимая прекрасно, что это не значит ничего совершенно и временным является, но даже если хотя бы еще один день его жизни будет таким же, он готов заплатить за него всеми последующими десятилетиями. В коридоре его обступают сразу несколько человек, и все взгляды понурые на него обращены, так что Марио прошибает предположением страшным, он смотрит с волнением, и Дзюба отвечает на его немой вопрос: — Зобнин. Сидит который час, и мы вообще сделать ничего не можем. Хотели вывести его оттуда, но у него истерика началась. Жестом указывает в сторону ванной, и Фернандес летит туда, дергает ручку, и дверь на удивление оказывается не заперта. Он шторку откидывает дрожащей рукой и видит Рому, сидящего в душевой на полу, в самом углу зажавшегося. Он без жизни совсем, смотрит перед собой невидящим взглядом, кажется, даже не замечает Марио рядом. Струи горячей воды хлещут его по оголенной коже, и он красный весь, запаренный, измученный и обессиленный. — Сейчас, Ромочка. Марио вылетает из ванной, быстро хватает все нужное и возвращается обратно, выключает воду. Поднимает Зобнина на ноги, помогает выйти из душевой и обтирает большим полотенцем, ужасаясь стеклянному взгляду, которого в жизни никогда не видел у Ромы. Он сам одевает его в пижаму и за руку, как маленького ведет в свою комнату, сажает на кровать бережно и уходит в кухню, возвращаясь скоро с большой кружкой горячего сладкого какао и упаковкой горького шоколада. Марио на кровать забирается, опирается о стену спиной, и Рома садится к нему вплотную, в тишине осушает чашку, и они на двоих шоколад делят, после чего Фернандес его к себе прижимает, и тот не сдерживается, плачет взахлеб, что-то мычит ему в грудь, пока Марио по голове гладит и успокаивающе произносит тихо: — Ну, ну, — боль Зобнина передается ему в двойном размере, Марио вину чувствует несусветную, потому что пока другу было настолько плохо, ему было крайне хорошо, — прости, что только сейчас пришел. Они лежат в обнимку, и Зобнин голову укладывает на грудь Марио, хрипит вымученно: — Я не нужен ему. Вообще, — у него фразы обрывистые выходят, и голос дрожит, потому что он продолжает плакать, не в силах прийти в себя. — Он как будто мертвый. А я как будто убитый. Марио гладит его по голове мягко, другой рукой сжимает ладонь и говорит тихо, словно сам не до конца верит в это, но отчаянно надеется: — Все наладится, — Зобнин вскидывается как-то нервно, но потом затихает все же, перемещая голову рядом с Марио на подушку, смотрит на него потерянно, когда Фернандес поворачивается к нему, — все наладится. Вот увидишь.***
Головин приходит к нему, как обычно, после рабочего дня. Ерохин встречает его все в том же подвешенном состоянии, и Саша усилие над собой делает, чтоб сохранить относительно жизнерадостный вид, улыбается тепло и проходит в квартиру. Александр привычно уже сидит на краю стола, пока Саша нарезает продукты. Ерохину даже как-то неловко становится за свое бездействие, и он говорит тихо, неуверенно как-то: — Давай я тебе помогу? Саша поворачивается и хочет дать ему задание нарезать овощи, но вдруг странная мысль в голове рушит его спокойствие, и он с опаской косится на нож, так что Александр его взгляд читает и тускнеет весь, понимая прекрасно, о чем тот думает. Повисает молчание тяжелое, сопровождаемое мерным постукиванием лезвия по доске, когда Александр спрашивает как-то подавленно, руки свои разглядывая: — Ты считаешь меня ненормальным? — у него что-то обрывается внутри, когда он впервые это вслух произносит. — Сумасшедшим? Головин даже нож откладывает на время, поворачивается резко и подходит к Ерохину, обнимая его за голову и прижимая к своему животу ласково. — Конечно, нет, глупый, — он гладит его по спине бережно, пока Ерохин скрывает лицо, утыкаясь носом в Сашу, — даже не думай об этом. — Но после того, что я делал… Головин присаживается перед ним на корточки, кладет руки на чужие колени и облокачивается о них подбородком, заглядывает снизу вверх в глаза Александра и говорит, наконец: — Я считаю, что тебе нужно переехать ко мне, — Ерохин заметно потухает совсем, смотрит на Головина обреченно как-то, — нельзя оставаться здесь. Александр с удовольствием бы убежал на край света, но его держат в железных тисках, горло сжимают бесчеловечно и вдалбливают в голову до тошноты омерзительное: «Ты должен сталкиваться лицом к лицу со своими страхами». — Отец не позволит мне. Везде найдет, — у Александра вид потерянный, и ему хочется до ломоты в костях сбежать отсюда навсегда, со службы уйти и не вспоминать по возможности ничего, что связывает его с прошлым, но продолжает сухо, безжизненно: — и заставит смотреть в лицо своим страхам. Головина коробит от этих слов, у него самого отец был далеко не сахар, и он понимает прекрасно, что значит живые родители, которых, по сути, нет совершенно. Берет лицо Александра в руки и говорит тихо, уверенно, внушает доверие и словно зарождает в душе крупицу надежды: — А мы попробуем, — у Ерохина что-то трескается внутри приятной болью, и он улыбается слабо, как ребенок тянется к взрослому, потерявшись в огромном супермаркете и прося отвезти его домой, — попробуем ведь? Александр уверен практически, что ничем хорошим это не закончится вовсе, но у него сил больше нет гнить здесь и вспоминать каждый день одно и то же, и от этого не спасает часто даже Головин, который весь осунулся за последнее время, рушимый чужими истериками. — Попробуем, — отвечает на выдохе, словно шагает в неизвестную темень, не зная совсем, пропасть там или твердая почва. Но Головин на ноги поднимается и улыбается так живо и искренне, что у Ерохина последние сомнения затухают под его взглядом чистым. — Тогда завтра к вечеру я приеду к тебе после работы и заберу к себе. У Александра от этой фразы сердце сжимается теплотой впервые за долгое время, и неуемное одиночество рассеивается день за днем, потому что в жизнь проникает этот цыпленок еще совсем, юный и неокрепший, но будто способный вытянуть его из самой глубокой ямы. Головин возобновляет готовку, а Ерохин думает рассеянно, что ему и вещей-то собирать совсем немного, потому что мало того, что хочется взять с собой из жизни, которая адом явилась и разрушила его полностью, разбила бесчеловечностью и затоптала до полусмерти.***
Смеркается, когда Лунев включает светильник, и номер утопает в теплых тонах. Они сидят напротив друг друга за маленьким столиком, на котором еще до прихода Андрея Кузяев разместил несколько нехитрых блюд и бутылку вина. Далер чувствует себя крайне неловко под его взглядом, краснеет поминутно и отводит глаза, скромно отпивая по маленькому глотку из бокала. Атмосфера сама намекает на продолжение, которое вчера было невзначай будто предложено и самим Луневым, но Кузяев до последнего не уверен, что сможет раскрыться перед ним полностью. Собственные комплексы затаенные и природная закрытость от всего мира столько времени держали его в железных тисках, что теперь сложно сделать шаг кому-то навстречу. Андрей понимает это по его мятой нервозности, по движениям неловким и неуверенным, смазанным фразам и бегающим глазам. Кузяев уже открыт перед ним полностью, потому что Лунев без тени сомнения может разгадать любую его эмоцию, любое изменение в голосе. Давно замечает, что живет между ними недосказанность какая-то, и она гложет Кузяева день за днем, не дает ему дышать полной грудью. Лунев ловит на себе виноватый взгляд иногда и спросить хочет, в чем дело, но до сих пор не решается. Они оба живут предвкушением, живут трепетным ожиданием того, чего жаждут оба, и это опьяняет окончательно, сводит с ума. Андрей отставляет бокал и мягко садится рядом с Далером на кровать, переплетая их пальцы, второй рукой нежно по щеке гладит, а когда Далер поворачивается к нему, кажется, проваливаясь сквозь землю от переизбытка чувств, говорит нежно: — Если ты не готов, мы всегда можем подождать еще. У Кузяева даже сердце удар пропускает, потому что этими словами Андрей словно вынуждает его первый шаг сделать, будто разрешение дать на все, отчего голова кружится и колени дрожат в предвкушении. Он тонет в своей нерешительности, в страхе сделать что-то не так, быть каким-то не таким перед ним и испортить их первый раз своей неопытностью, но говорит на грани слышимости, опуская голову и жарясь в смущении явном: — Готов. Лунев улыбается тут же, словно разрешение получил, к губам приникает, вовлекает в поцелуй откровенный, мокрый и чувственный. Далер жмется к нему доверчиво, пылко обхватывает за шею и отвечает так, словно всю душу вкладывает в этот момент. Андрей укладывает его на кровать, нависает сверху, всматривается в лицо и отмечает весь спектр эмоций, всю нервозность, всю трепетность, умирает от счастья, потому что он у Далера первый. Садится на его бедра, медленно пуговицы на рубашке расстегивает и улыбается сладко, когда Кузяев сам неуверенно тянется к краям его футболки. Лунев помогает раздеть себя, а после оголяет и Далера. Приникает тут же к его шее, руками бродя по телу и ловя блаженно особенно громкие вздохи, когда касается наиболее чувствительных мест, запоминает их на будущее. Изучает Кузяева. Его поцелуи на шее жаркие и влажные, оставляющие после себя чуть заметные розовые отметины, прикосновения распаляют и с ума сводят, так что Далер заходится вздохами, стонами, обхватывая его спину, прижимаясь неосознанно как можно ближе. Утопает в своем желании и забывается совершенно, уже не помня собственных страхов и опасений нелепых. Лунев к низу живота опускается горячей дорожкой смазанных поцелуев, расстегивает молнию брюк торопливо, потому что собственное возбуждение отдается болью и желанием диким, так что он избавляет Кузяева полностью от одежды, и прежде чем успевает снова прижаться к нему, натыкается на сведенные ноги и лицо, спрятанное в ладони. Он нежно его колени оглаживает, целует каждое трепетно, ложится сбоку, вплотную прижимаясь, шепчет тихо на ухо, нежно водя рукой по животу напряженному: — Маленький, — у Кузяева петарды внизу живота взрываются от интимного шепота, ощущения собственной незащищенности и невероятной близости, но стеснение перебарывает, заставляя сжиматься неловко и закрываться отчаянно, — солнце. Лунев так бережно целует его в плечо, что Далер руки от лица убирает, поворачивает к нему голову и заглядывает в глаза преданно, доверительно. — Я не хочу делать что-то против твоей воли, — снова произносит Андрей, целуя его в нос осторожно. Кузяеву снова предоставляют полную свободу выбора, и ему гораздо легче было, если бы Лунев взял все в свои руки, но тот предпочитает получить согласие, разрешение, не настаивать, хотя сам готов взвыть от чудовищного изнеможения и до оцепенения сильного желания. — Ты и не делаешь против. Кузяев напрягается весь, но ноги разводит послушно, и Лунев тут же оказывается между ними, дотягивается до тумбочки прикроватной и быстро выдавливает из тюбика лубрикант. Он ловит открытым ртом его вскрики, когда проникает поочередно сначала одним, потом двумя пальцами, подготавливает долго, тщательно, пока Кузяев под ним выгибается, в спину вцепляется и заходится ощущениями странными, никогда ранее не изведанными. — Маленький, больно? — шепчет Лунев в самые губы, стараясь сделать все как можно менее неприятно, медленно и основательно, наплевав окончательно на собственный дискомфорт болезненный и невероятное желание, наконец, получить его полностью. Лунев знает прекрасно даже сейчас, на грани сознания, что остановится сразу же, как только Кузяев скажет, что боится или не хочет. — Уже нет, — шепчет на выдохе, обнимает крепче и ближе придвигает к себе, дышит загнанно и вскрикивает особенно сладко, когда Андрей второй рукой обхватывает его, нежно доводя до изнеможения. Лунев мягко отстраняется, так что Кузяев ежится от неприятного чувства неудовлетворенности и холода прошибающего от отсутствия столь желанных прикосновений. Андрей нежно направляет его, вынуждает подняться и повернуться к нему спиной, облокотиться руками об изголовье кровати. Целует, кажется, каждый позвонок. Наконец, раздевается сам окончательно. Он трогает его там, обхватывает снова, чтобы заглушить приятными ощущениями неминуемую боль, шепчет задушено, больше не в силах сдерживаться и ждать: — Потерпи, малыш. У Кузяева перед глазами пелена белая, в ушах стоны свои же звенят нескончаемо, и прошибает невероятное ощущение единения, от которого срывает все тормоза, сносит голову окончательно, и он вообще перестает себя контролировать, выкрикивает задушевно его имя в порыве чувств и натыкается на ответное, сбитое: — Далерка, — Кузяев чувствует его, кажется, повсюду, словно он весь его мир собой заполняет, и от этого кажется, что нет ничего в жизни плохого и чудовищно кошмарного, потому что есть лишь один Андрей, — люблю тебя. Далерка. Они лежат после душа вымотанные, в полном бессилии дышат устало, и Андрей лениво перебирает пальцами его волосы. — Андрей, — Кузяев вдруг не выдерживает, спрашивает на грани слышимости, задыхаясь волнением: — а что ты о связи думаешь? Ну, о людях, предназначенных друг другу судьбой. Лунев вздыхает сонно и вымотано, улыбается тепло, целуя того в макушку, и отвечает также тихо, словно боясь разрушить чарующую атмосферу полного умиротворения: — Если бы связь существовала в контексте меня, — он опускается чуть ниже, целуя Кузяева чувственно, а потом произносит в губы, не отстраняясь: — я хотел бы быть связан с тобой. Кузяев думает, что это самый лучший момент, чтобы рассказать, но боится его испортить, разрушить трепетное счастье воспоминаниями о кошмарах и собственных муках. Поэтому только улыбается счастливо и обхватывает его, оказываясь заключенным в плотном и теплом омуте любимых объятий.