***
Черышев с трудом глаза разлепляет, смотрит перед собой без понимания происходящего, натыкается локтем на пустую бутылку спиртного, которая с грохотом, задушенным шумной музыкой, падает на пол. Оглядывает столик в клубе, стараясь привыкнуть к режущим сочным краскам и обрывкам чужих фраз, разрывающих периодически громкие звуки из колонок. — А где все? Улавливая перед собой присутствие друга, задает вопрос и сам не узнает собственный голос, окутанный алкогольной дымкой и ворохом мыслей, не оставляющих даже в пылу продолжающегося застолья. — Ушли давно, — выдыхает Максименко, осушая лениво бокал шампанского, смотрит уставшим и сонным взглядом на Дениса и ухмыляется вдруг, продолжая: — я, как самый стойкий, решил остаться до того момента, пока ты сумеешь связать пару слов в предложение. Черышев выпрямляется с трудом, потирая глаза и похлопывая себя по щекам, надеясь таким образом привести себя в чувства, но вскоре вновь берется за чуть начатую бутылку и наливает себе подрагивающей рукой до краев. Осушает. Максименко на это лишь глаза картинно закатывает и отставляет шампанское на край столика, сам на нетвердых ногах поднимается и за локти Дениса подхватывает, помогая тому подняться, волочит на себе к выходу под недовольное бурчание Черышева. — Нас все равно бы выгнали, — Саша ищет взглядом вызванное такси и помогает Черышеву разместиться на заднем сидении, сам рядом усаживается, — время видел вообще? Денис всматривается устало в новогоднее утро, безлюдное и белоснежное, стараясь вновь уплыть сознанием туда, где нет навязчивого воспоминания о недавней близости с человеком, который своим порывом искренним, невероятной чуткостью и отзывчивостью на каждое невинное прикосновение въелся в сердце неистребимым мазком лучшего мгновения за последние годы. Черышев не может отделаться от ощущения горячего поцелуя и податливого тела под собой, оправдываясь собственным голодом из-за продолжительного отсутствия привычной для него уже ставшей близости с кем бы то ни было. И если такое оправдание сознание холит и лелеет нежно, принимая за чистую монету и не терзая новыми предположениями, то оправдать симпатию к Марио, открытую уже и явную абсолютно, Денис может с трудом, прикрываясь по-прежнему дружеским интересом и приятельской склонностью. На Максименко поглядывает искоса, подмечая для себя, что тот не вызывает у него такой бури чувств при всем их долгом общении и взаимной привязанности. Максименко совершенно не хочется целовать, не хочется оглаживать его нежно, пробираясь настойчиво под ткань теплого свитера, не хочется оставлять на шее еле уловимые отметины и упиваться его податливостью. Никого не хочется вдруг, и это пугает и отрезвляет немного, потому что впервые у него появился единственный и абсолютно определенный объект сексуального желания и постоянного, ежеминутного влечения. Это совсем новое чувство, от которого сознание искривляется, словно калейдоскоп, и мысли бросаются беспорядочно врассыпную, совершенно выводя из себя несобранностью и горячностью. Оправдывает себя снова и снова одним единственным заключением здравым, которое буквально проедает голову кажущейся ясностью и логичностью. Ему видится вдруг, что Марио сам возбудил к себе такой интерес резким и страстным порывом, открывшись и позволив заинтересоваться собой в эдаком смысле, а потом также резко отстранившись и не дав Денису довести начатое до должного завершения. Черышеву кажется вдруг, что Фернандес для него — незаконченное дело, и если удастся подвести черту и получить недостающее звено, это ненормальное созвездие желания и неконтролируемого порыва рассыплется само собой. Но разве возникло бы у него такое же ощущение незаконченности, если бы подобное с ним провернул, например, Максименко? Разве вообще ответил бы он на проявление его порыва? Денис еще раз кидает на друга взгляд и тут же вновь поворачивается к окну, признаваясь себе честно — нет, не ответил бы. Марио — солнечный, какой-то волшебно сильный и невероятно несгибаемый. При всем водовороте случившихся с ним трагедий он все еще способен улыбаться так светло и чисто, что у Дениса ноги подкашиваются, и сердце ухает в грудной клетке. Марио ему нравится. Нравится. Как приятель, как друг в перспективе, как интересный собеседник и как хороший человек. Родной человек — отдается в глухом сознании и тут же забивается ворохом несвязных отторжений этой непреложной истины, от которой становится трудно дышать. Денис врезается пальцами в короткие волосы и старается прервать поток собственных мыслей, которые непременно раз за разом заводят его в один и тот же тупик, потому что сложное хитросплетение чувств как запутанный клубок невозможно распутать моментально и дать однозначный ответ на каждый свой невысказанный позыв и каждое откровенное желание. Каждый раз, когда Черышев пытается представить в перспективе их будущее общение, воображение настойчиво снова и снова приводит его к ощущению поцелуя и чужой чувствительности, открытости и горячности. Денису кажется вдруг, что голову ему больше кружит не собственное влечение к Марио как к парню, человеку или приятелю, а совершенно очевидное влечение к нему самого Фернандеса. Денис ему однозначно нравится, и по-другому просто невозможно объяснить стремление Марио высказать все внезапно, осмелившись поцеловать Черышева и своим телом податливым и откровенно просящим дать понять, что Фернандес, возможно, даже в него влюблен. У Дениса недостаток в близости, у Марио переизбыток влюбленности, у Дениса слишком легкое отношение к сексу и его восприятие, а у Марио — слишком серьезное. Но Черышев предпочитает об этом не думать. Он вообще часто предпочитает не думать о чужих чувствах и эмоциях, потому что слишком привычным стало обилие вокруг влюбленных в него людей. Влюбленный в него родной человек — вертится снова в голове настойчивым эхо, но Денис старается не придавать этому большого значения, словно комкая в кулаке «родной» и выбрасывая в ближайшую урну, ссылаясь отчаянно на ошибку судьбы. У него возбуждение не смывается уже другими развлечениями, и с каждым днем голод по привычно отрезвляющей близости отзывается неприятным нетерпением, и Денис не может выместить это на ком-то другом, задушенный болезненной связью и перспективой мучений Марио от его развлечений интимного характера. Влюбленность и увлеченность Черышевым со стороны Марио внезапно открывает возможность Денису, наконец, удовлетворить собственные желания без ущерба физическому состоянию Фернандеса. Именно физическому, потому что о моральном состоянии людей Денис думать не приучен, и каждый раз улыбается обворожительно добро, когда разбивает чье-нибудь сердце, закрывая дверь перед носом сразу же, когда дело завершено до конца. Денис хочет избавиться, наконец, от собственной неудовлетворенности, от увлеченности болезненной определенным человеком, поэтому думает вдруг, что довести дело до конца было бы не самой плохой идеей. Не может же на самом деле быть их обоюдное стремление друг к другу настоящей взаимной влюбленностью. Думает почему-то, и это его успокаивает искусственно, что и Марио будет вполне достаточно одного раза, ничего не значащего и ни к чему не обязывающего, потому что Денис сам такой. А вот тот факт, что люди могут чувствовать по-другому и жить по-другому, Денис отметает сразу же, потому что иначе его стройная конструкция логического решения проблемы рассыпалась бы об понимание перспективы растоптать чувства очередного влюбленного в него человека. И единственного родного влюбленного в него человека. Впрочем, об этом Черышев предпочитает не думать вовсе. — Остановите здесь, — вдруг просит водителя Черышев, когда понимает вдруг, что проезжают они недалеко от кофейни Марио. На Максименко взгляд бросает, уже не одурманенный откровенной нетрезвостью, сообщает кратко: — я прогуляюсь. Максименко лишь кивает нетвердо и руку его пожимает на прощание, откидываясь головой на спинку сидения и называя домашний адрес, готовый уже в скором времени погрузиться в желанный сон. Черышев натыкается на сочное и красно-кричащее «Закрыто» на двери, дергает зачем-то ручку по инерции и около часа проходится вдоль по улице, каждый раз возвращаясь к кофейне и натыкаясь снова и снова на все ту же табличку и неизменно закрытую дверь. Осушает несколько чашечек крепкого кофе, купленных в автомате ближайшего магазина, а потом с трудом отыскивает, в собственном сознании выудив воспоминание адреса, дом Марио и не торопится звонить в дверь. Очищает небольшую лавочку от снега и усаживается у крыльца, совершенно не обращая внимания на крупные хлопья начавшегося недавно снегопада.***
Кутепов всматривается битый час в белоснежный потолок, бездумно то блокируя, то вновь открывая ненужные сейчас вкладки в почти разряженном телефоне. Лежит на прохладном полу собственной гостиной и устало глаза прикрывает, пытаясь уложить тронутые чужим отчаянием мысли в кучу. Голова крошится под тяжестью всепожирающей боли, и сознание мутнеет от постоянно бьющего по затылку ощущения привязанности к человеку, которого Илья так усердно ломал все последнее время. Его отношение к Зобнину менялось постепенно, будто на стареньком проекторе транслировались медленно сменяющие друг друга кадры его восприятия, и каждая новая картинка отражала бы собственные порывы и новые, зарождающиеся крохотной и робкой частичкой чувства. Сначала была ненависть — первый кадр на проекторе — тягучая и всеобъемлющая, к человеку, которого Илья не знал еще совершенно, но уже отторгал всей душой за собственные ежеминутные болевые ощущения и неспособность жить полноценно. Головные боли съедали его своей бесконечностью и заполняли все пространство одним единственным сильным желанием — как можно быстрее избавиться от них, получив хотя бы день человеческой жизни. Далее последовало облегчение. Деловое и привычное уже расчетливое отношение ко всему и ко всем на свете сыграло свою роль на отлично, и Кутепову ничего не стоило, встретив, наконец, родного человека, предложить ему выгодное соглашение. Рома, настоящий и осязаемый, а не плод болезненного воображения, унял бесцельную ненависть своим согласием и податливой помощью, избавив от боли прикосновениями и подарив, наконец, желаемую, хоть и временную, свободу и окрыляющее чувство, при котором впервые за долгое время голова не взрывалась жгучими вспышками и болезненными ударами. В голове кадры прокручиваются быстрее, чем в жизни, и отображают лишь значимые перемены в его восприятии, поэтому следующим этапом на проекторе выплыло бы неконтролируемое и бессознательное желание большего. Рациональный до мозга костей, Кутепов почему-то тянулся уже не за деловыми рукопожатиями, а за объятиями плотными и жарким дыханием на своей шее. Оправдать он это мог себе с трудом, заткнув собственные навязчивые вопросы объяснением возрастающей потребности в близости как следствия ухудшения проявления связи, когда Зобнин вдруг стал для него сильнодействующим наркотиком. Илья его совершенно не знал и до сих пор не знает, но что-то въелось в душу, и ответная тяга, ответный порыв и немое разрешение идти еще дальше вновь перевернули все вверх дном, и Кутепов почувствовал притяжение. Отторгнул это самое притяжение тогда глупой уже и для самого себя попыткой оплатить любой контакт, даже тот самый, их первый и откровенный, от которого голова у Ильи кружилась уже явно не от недомогания. Далее последовало желание. Сильное и невероятно острое, от которого тело сводило судорогой, и мысли смешивались между собой в склизкую кашу. Рома отвечал, несмотря на собственную боль, разрывающую и разрушающую до основания, и Кутепов видел чужое остервенелое и немое мучение, но будто шел против ветра, уже по инерции демонстрируя неотступно напускную холодность и бесчеловечное пренебрежение. Кутепов слышал его всхлипы по ночам и знал, что тот плачет у него за спиной, разрываясь в агонии такого же желания и сильного притяжения, отталкиваемый напускным безразличием и ложной холодностью во взгляде, от которой Илья и сам вдруг стал себя ненавидеть. Зобнин приходил каждый раз, толкаемый в спину собственной детской наивностью или человеческой добротой, или бесконтрольной влюбленностью, и Илья ждал его. Всегда ждал, затаив дыхание и взрываясь вспышками боли в голове, дышал через раз, когда снова и снова слышал звук дверного звонка, а потом обрушивал на Зобнина ушат до омерзения лживого безразличия. У Ильи зубы сводило от собственного иррационального остервенелого порыва причинить боль человеку, который чистотой своей затоплял окружающее пространство и прорывался в мир, где, кажется, изначально кроме разрушенных до основания руин ничего не было вовсе. Рома был с ним. Был с ним, когда Илья разрушал его сухими ласками и напускным безразличием, не желая или боясь открыться и закончить как собственная мать, не понимая еще тогда, что Зобнин — совсем не такой, каким был отец Кутепова, а вот сам Кутепов, кажется, от отца недалеко ушел. Был с ним, когда Илья садистски и, проклиная себя уже за это, снова и снова пропадая в собственной трусости, калечил его в собственном кабинете, наблюдая отчаянно, как в глазах Зобнина с каждым размеренным движением руки на его возбуждении пропадает жизнь. Был с ним, когда достучаться пытался и громил посуду в кухне, метался загнанным зверем, не понимая совсем, не видя за толстой стеной лживого безразличия, что достучался уже давно, если не с самого начала. Почему был с ним? Зачем был с ним? Кутепову непонятно, неведомо до сих пор, и мысль о том, что Зобнин любит его, кажется несуразной и глупой до одури, потому что Илью любить не за что. От этого последний кадр кажется совсем уж трагичным и глупым, будто судьба наказала Кутепова за всю его бесчеловечность и трусость, за отрицание собственного желания и за разрушение хорошего человека, потому что последней картинкой на стареньком проекторе явилась бы влюбленность. Закономерно и совершенно оправдано, потому что Рома слишком чистый и искренний, слишком по-детски открытый и добрый, до болезненного исступления правильный и хороший, поэтому возможно ли вообще было бы в него не влюбиться? Кутепов себя проклинать не устает, потому что перед глазами не смолкают фразы надломленные и взгляд сгоревший, и руки сами собой в кулаки сжимаются от осознания собственной гадкой подлости и омерзительной трусости, до зубовного скрежета гнилого и грязного эгоизма. Рома был с ним все это время, словно в жертву себя отдавая в угоду Кутепову, только бы у того не болела голова, и не ускользала сквозь пальцы жизнь, и ответом ему в сердце врезалась тупая боль острого безразличия и обжигающе страшного холода. Илья бы ушел. Наплевал на себя (хотя бы раз надавив на глотку чудовищного эгоизма), потому что боится до одури окончательно разрушить то, что совершенно очевидно стало дорого ему до дрожи в коленях. Оставил бы Зобнина и никогда не появился в радиусе сотен километров, чтобы ненароком не задеть снова болезненным шипом собственного бесчеловечия. Илья и уйдет. Наплюет на все, на собственную боль в черепной коробке, и просто навсегда сменит город, страну, континент, но только убедившись перед этим в том, что без него Зобнину будет лучше. Кутепов понимает прекрасно, что любить его не за что, но Рома уже и так окутан дымкой пожизненного невезения хотя бы из-за того, что Илья вообще есть в его жизни. Поэтому если вдруг он увидит в Зобнине зачаток привязанности, крупицу любви, в лепешку расшибется и потратит всего себя на то, чтобы искупить и исправить последствия собственного поведения. Находиться с Ромой кажется ему теперь даром, который он в руках держал столько времени, а потом об пол бросил сам же, наблюдая при этом в отчаянии, как самое дорогое и ценное трескается и тускнеет постепенно под нечеловеческим прессом чужого неуемного и лживого до отвращения безразличия. Если Рома был с ним из-за обычной человеческой доброты, Кутепов лишит его ненужной тяжести и сорвет кандалы с рук и ног, исчезнув и зарыв себя в могилу из вечного одиночества, потому что абсолютно точно этого и заслуживает. Если же Рома был с ним из-за любви (и Илья сам себя в этом разубеждает, потому что не верит в такое при всем желании), то покинуть Зобнина было бы наивысшей степенью бесчеловечности и жестокости. Кутепов болезненно морщится и привстает на полу, дотягиваясь дрожащей рукой до полупустого стакана и упаковки сильнодействующих обезболивающих. Глотает таблетки скорее по инерции, абсолютно точно не ожидая их помощи в избавлении от чудовищной боли. Переворачивается на живот и утыкается лбом в холодный пол, глаза закрывает и стонет болезненно, приглушенно, вцепляясь пальцами в собственные волосы, глаза зажмуривает. Еще пару часов беспрерывного бормотания, бессвязного шепота и постоянных перемен поз, и сознание уплывает постепенно, задымленное шумом в ушах и бесконтрольным болевым потоком, прерываемым вспышками оглушающего удара по вискам, отчего перед глазами темнеет, и руки холодеют до боли. Кутепов прогибается в пояснице, почти кричит надрывно и сгибает ноги в коленях, с неимоверной силой вцепляясь руками в свои волосы, словно пытаясь выдрать их с корнем, только бы заглушить на секунду разрушающую его изнутри мигрень. Звонок в дверь калечит слух непривычной громкостью, и Илья поднимается на ноги с большим трудом, с усилием преодолевая расстояние до двери, облокачивается о стену и поворачивает неуклюже ключ в замке. Буквально падает всем весом на Зобнина, осознав напоследок, что именно он снова пришел быть с ним, отключается полностью, вообще не воспринимая реальности, словно все кругом — единая белая субстанция из смазанных звуков и оглушительного дыхания. Зобнин обхватывает его, дверь прикрывает и тащит на себе в сторону спальни. Укладывает на кровать и ложится рядом, оплетая всеми конечностями, дарит тепло и осязание близости. Кутепов не соображает ничего, инстинктивно жмется ближе и дышит шумно и загнанно, иногда стонет болезненно, обхватывает Рому руками и ногами, чувствуя сквозь дымку мучения теплое дыхание на своем лице. Ему вдруг кажется, что кто-то целует его в лоб, в щеки, губ мимолетно касается, гладит по спине и врезается помощью, потому что через несколько мучительно долгих минут с лица Ильи спадает гримаса боли, и черты расслабляются. Он в сон погружается сразу же, до этого не в силах уснуть двое суток. Ощущает на подкорке, как боль отходит на второй план, и приятный туман застилает все мысли. Зобнин лежит неподвижно, долгое время глаз не смыкая, потому что на дворе около двух часов дня, и спать совершенно не хочется. Он вдыхает снова и снова запах любимым уже успевшего стать парфюма, льнет как можно ближе, потому что устоять перед Кутеповым совершенно не в силах. Твердил себе же под нос еще вчера разумное намерение никогда и ни за что не подходить и не дышать в его сторону, но прямо из аэропорта, снабдив Марио своей дорожной сумкой, умчался к Илье на такси, разбиваемый чувством вины за то, что оставил его на несколько дней. Дорога казалась Зобнину невероятно медленной, и он каждые пару минут настоятельно твердил таксисту ехать быстрее, потому что ощущение чужого болезненного мучения разрывало его пополам больнее, чем недавнее чувство отверженности и ненужности. Рому убивает собственная никчемность и слабость, и он просто не в состоянии оставить Илью, чувствуя себя должным из-за связи, потому что они оба не виноваты совсем, что оказались друг другу родными, искусственно и болезненно приклеенными мучениями одного и неадекватным влечением другого. Таких, как Кутепов, не любят. Таких любить совершенно не за что. И Зобнин знает это, понимает прекрасно, но все равно ближе, совсем вплотную вжимается и вдыхает запах его парфюма, его собственный запах, еле ощутимый аромат цитрусового шампуня и, наконец, прикрывает глаза, греясь каким-то невероятным образом в извечном и заледенелом холоде.***
Чалов ходит кругами по комнате, сжимая со злостью в руках толстую лекционную тетрадь, безрезультатно битый час пытаясь вбить в себя теоретические данные. Каждую минуту он сбивается с мыслей, кидая взгляд в сторону кровати, где Кучаев, прислонившись спиной к стене, уже довольно продолжительное время увлеченно изучает новостную ленту в смартфоне. Напряжение витает в воздухе раскаленными углями, и Костя откровенно чувствует чужие бесплодные попытки погрузиться в учебу, наблюдает украдкой, как Федя нервничает и закатывает глаза, не в силах мысленно повторить, кажется, ни единой прочитанной фразы. Время плывет медленно, давя тяжестью каждой минуты, так что часа через два осязаемой уже накаленности Кучаев откладывает телефон и поднимается с кровати, подходит к Чалову и выхватывает у него из рук тетрадь. Федя смотрит враждебно и делает попытку вернуть вещь, но Костя на постель животом ложится, кладет перед собой, натыкаясь с улыбкой на собственный почерк и вспоминая ту ночь, когда собственноручно делал записи, дав Феде возможность немного выспаться. Чалов сначала замирает, непонимающе наблюдая за тем, как Кучаев пытается вчитаться в собственные каракули, а после непродолжительной заминки приподнимается и говорит дружелюбно: — Смотри, тут я специально схему тебе сделал, чтоб понятнее было, — он приглашающе хлопает по кровати, и Федя подходит ближе, усаживается рядом, а после и вовсе ложится на живот, всматриваясь в конспект и улавливая нехитрые объяснения. Чалов на спине лежит, прикрыв глаза, сцепив руки в замок на животе, и вслушивается внимательно в каждое предложение. Костя старается читать четко и выразительно, сам пытаясь вникнуть в суть, останавливается после каждой смысловой фразы и просит Федю повторить услышанное. — Вот видишь, — довольно произносит Костя, когда около пятнадцати страниц полностью поняты, и информация без труда укладывается в голове Чалова, — все ты сможешь. Кучаев его по волосам треплет ласково, сам вдруг смутившись такого порыва, а Федя приподнимается, взгляд отводя в сторону, забирает из рук Кости тетрадь, откладывает ее на стол и поспешно собирается. — Спасибо, — выдыхает он с улыбкой, но почему-то сейчас наедине с Кучаевым становится слишком тесно, и Федя бурчит себе под нос, натягивая шарф на шею: — пойду, прогуляюсь. Костя его взглядом провожает, а потом некоторое время лежит на спине, глаза прикрыв и стараясь уйти с головой во что-то кроме мыслей о мягкости Фединых волос. Он его тетрадь берет в руки и тратит довольно продолжительное время на изучение еще нескольких страниц, отмечая, на что при их следующем занятии нужно будет акцентировать внимание, чтобы Чалову было легче запомнить информацию. Один из немногих гуманитарных предметов в цикле экономических дисциплин, так или иначе связанных с расчетами и математическими операциями, поддается Кучаеву, так как не требует от него специальных знаний, которые Чалов накопил за весь период обучения в университете. Головин просыпается, и не обнаружив рядом Ерохина, пугается тут же, бессильно обводя взглядом комнату, а потом натыкается на записку, оставленную на тумбочке, где аккуратным почерком выведено: «Нужно срочно уйти на работу и закончить со всеми делами. Вернусь ближе к вечеру». Саша выдыхает с облегчением, вновь опускаясь на подушку и не позволяя себе волноваться напрасно. Александру, и правда, перед отставкой необходимо привести все дела в порядок, и чем раньше он это сделает, тем быстрее постылая служба останется в его жизни лишь темным пятном мутных воспоминаний. Смолов просыпается ближе к обеду, но из комнаты выходить не спешит. Сидит на кровати, прикладывая ко лбу прохладную бутылку шампанского, попутно отпивает содержимое. Лоб морщит при воспоминании о новогодней ночи и поддается невольно ощущению правильности и полноте содеянного, уже не пытаясь обмануть самого себя глупыми уверениями, что ему не понравилось. Ему понравилось. Это одновременно окрыляет и опускает с небес на землю. Их двое, двое, отчего впервые будоражит сознание не ощущением неестественной неправильности, а пикантной особенностью. Голова кружится от мысли, что у него два человека родных, и каждый тянется к нему, не отвергая, не внушая глупую мысль о нелепой ошибке или ненужности всего происходящего. Каждый принимает связь как должное, принимает его самого как должное, и это дает право вдохнуть полной грудью. Но Смолову трудно, невероятно трудно отказаться от собственной оледенелой закрытости и замкнутости, сделать один крупный шаг им навстречу, плюя на собственные яркие нет, все еще живущие под коркой и залепляющие пластырем родственность душ ощущением неправильности и ненормальности. Смолов меняется. С каждым днем и каждым прикосновением, каждым всполохом тепла, пролезающего в душу через касания и увещевания Леши, настойчивость Антона. Братья сводят с ума своей общностью, целостностью, двойственностью. И Федя осознает постепенно, робко, словно боясь открыть дверь нараспашку собственным чувствам, что его привлекает не Антон, не Леша, а Антон и Леша, и поцелуй вчерашний, двойственный, поочередный и поэтому целостный по-настоящему втаптывает в него будто эту мысль, втиснув ее в узкую щелку чуть распахнутой дверцы. Феде кажется, встреться они ему раньше, в предыдущей жизни, возможно, все сложилось бы совсем по-другому. Он был смелее, доступнее, увереннее в себе, и, наверно, даже собственное опостылевшее уже «отношения на троих не делятся» могло бы перекрыть осознание родственности и природной определенности их отношений. Сейчас же Смолов чувствует себя по-иному, и прежняя личность осталась лишь мутной тенью и обрывочными воспоминаниями об успешности и уверенности в себе. Федя чувствует себя иногда спортсменом, который в самый решающий момент своей жизни сделал неточный прыжок или неудачную подачу, и роковая ошибка стоила ему репутации и имени. А сейчас будто вдруг его поставили на исходную и предоставили второй шанс. У него ноги дрожат, и руки немеют от страха снова промахнуться или не попасть в цель. Смолову иногда кажется, что за отговоркой «отношения на троих не делятся» он скрывает другую, настоящую и искреннюю причину: «У меня не получится». Это не просто минутная интрижка на одну ночь, не отношения без обязательств и даже не обычные серьезные отношения. Это связь, прорывающая нутро вспышками мертвого холода, отдающая страхом и отчаянием лишиться вдруг, что-то сделав не так, единственного источника тепла и средства избавления от сковывающего по рукам и ногам оледенения. Лишиться из-за собственной ошибки того, что спустя столько лет затворничества и бессильного самобичевания возродило вдруг снова в нем ощущение жизни. Он, воровато оглядываясь, покидает дом, на ходу накидывая на себя шапку и куртку, бродит бесцельно по улицам, окутанным ленивым снегопадом, и сам не замечает, как доходит вдруг до того самого вычурного ресторана, где когда-то в пылу пьяной веселости и озлобленного замерзания разрушил свою жизнь парочкой ядовитых фраз. Это центр города, кладбище его прошлой жизни, и все воспринимается сейчас абсолютно иначе. Охранники окидывают его неприветливым взглядом, смотря искоса и пренебрежительно (раньше учтиво дверь открывали), официанты не торопятся принять заказ, когда Смолов находит привычный, свой когда-то столик в самом удачном месте, чудом сейчас свободный. — Какие люди, — доносится вдруг сверху до боли знакомое, и Федя взгляд бросает на мужчину, уже заранее узнавая в нем бывшего друга, который со всеми смеялся над его пьяной выходкой в этом самом ресторане. Потом разносил дословно каждую фразу по страницам дешевых газет, — Смолов! Мужчина улыбается Феде, и девушка, повисшая у него на плече (кажется, Оля), Смолова узнает, естественно, но вида не показывает, улыбается лишь бездушно, словно не раздвигала ноги пару лет назад под ним, не выстанывала елейно по ночам его имя. Они усаживаются напротив, и как по волшебству сразу же появляется официантка, принимает заказ вежливо, и Смолов заказывает себе по минимуму, вдруг вообще не имея возможности объяснить себе, зачем здесь оказался. Разговор картонный и едкий, полный взглядов надменных и горьких фраз, нацеленных точно, метко дырявящих душу уколом уязвленного самолюбия. — Больше словами не разбрасываешься? — звучит нарочито вежливо, сопровождается смехом неестественным. — Хотя теперь-то уже какая разница. Говори, что душе угодно: никто и ухом не поведет. Мужчина взглядом его прожигает, и Федя понимает вдруг, что здесь, в его прошлой жизни, смотрят не в глаза ему, а на свитер старый, брюки потертые и запястье без дорогих часов, съедают за отсутствие веса в обществе и стелятся под теми, кто весит больше. Федя знает, до боли знакомо. Потому что Федя и сам был таким. Ему вдруг душно становится, неуютно, мерзко и приторно отвратительно. — С работой как? — мужчина специально слишком внимательно окидывает его внешний вид, задерживаясь взглядом на неопрятной прическе и одежде. — Может, деньжат подкинуть? А то, мало ли, голодаешь? Смолов отшучивается лишь, уже не в силах ужалить также. Мужчина напротив поглядывает с гордостью на свою спутницу, и та чуть ли из платья не выскальзывает, чувствуя свою ценность в его глазах, смотрит на Смолова так, что буквально прожигает высокомерием. И Феде вдруг смешно от этого становится, потому что именно она в глаза заискивающе пару лет назад смотрела и умоляла купить ей сумочку-шубку-сережки, а потом в машине, перегнувшись через сидение, припадала к его штанам жадно и платила за подарки губами умелыми. — На личном как? — мужчина не унимается, со всех сторон бьет, но здесь промахивается. Смолов зачем-то в контактах смартфона пытается отыскать нужный номер, не помня уже, обменивались ли они телефонами, и натыкается-таки на явно не им заполненные поля, наверно, Лешей вбитое заботливо: «Миранчуки». Жмет на вызов и вслушивается в мерные гудки, пока на том конце провода не раздается обеспокоенное: — Федя, где ты? — отвечает явно Леша, и Федя улыбается, слыша его неравнодушие. И, скорее всего, Антон добавляет строго. — Мы волнуемся! Смолов пару секунд молчит, слушая их недовольное бурчание в трубке, а потом просит, вдруг почувствовав себя абсолютно уютно и спокойно: — Заберите меня, пожалуйста. Скидывает сообщением адрес и искренне не понимает, почему ему так внезапно потребовалось проявление их заботы и почему от короткого: «Скоро будем» улыбка сама окрасила ранее совершенно подавленное выражение лица. Братья приезжают на такси, и когда Смолов выходит к ним на крыльцо ресторана, не попрощавшись со своими приятелями, Леша тут же за руку его хватает, удостоверяясь, что тот не замерз. Федя сидит между братьями на заднем сидении и головой вертит, смотря внимательно и продолжительно то на младшего, то на старшего, а потом выдает вдруг на выдохе, запрокинув назад голову: — Я плохой, — Миранчуки напрягаются сразу, утыкаясь в него непонимающими взглядами, — и характер у меня гадкий. А еще у меня нет работы, денег, часы эти проклятые продал, машины тоже нет. И свитер этот. Смолов как-то раздраженно вцепляется в ворот теплый, который из-под куртки торчит, и Антон смотрит на него немного сердито, спрашивая: — Ты опять напился? Леша за руку берет мягко, словно стараясь унять чужое раздражение и душевные метания, потому что пальцы у Феди нервно подрагивают. Он вопрос игнорирует и продолжает, захлебываясь словами: — И вообще я все потерял. Все, — он вдруг взглядами поочередно с каждым близнецом встречается, снова голову вперед поворачивает и глаза прикрывает, спрашивает чересчур тихо и неуверенно: — зачем я вам нужен такой? Леша его руку сильнее сжимает, словно стараясь все его волнение усмирить этим жестом, улыбается мягко и почти в самое ухо шепчет тихо, чтобы лишь Антон и Федя расслышали: — Ты нам нужен такой, какой есть. Федя инстинктивно щеки прикусывает, лишь бы не задрожать или не расплакаться как девчонка от умиления и на контрасте после недавнего обеда в приятной компании. Антон же таким же шепотом добавляет: — Но перестать вредничать все же не помешало бы. Смолов смеется коротко и искренне, на автомате и сам сжимает руку Леши в своей, и все трое не замечают даже, как машина плавно въезжает во двор и останавливается у входа. Парни в дом проходят, на крыльце сталкиваясь с Марио, который стоит напротив Черышева, сжимая в обеих руках свою и Ромину сумку. Денис в глаза заглядывает откровенно и спрашивает сразу, с наскока: — Поедешь со мной? Марио знает прекрасно, по глазам видит, зачем его Черышев зовет, и надо бы отказаться, надо бы в дом вбежать и закрыться на все замки в собственной комнате, но он не может. Хочет напоследок, в последний раз побыть его родным человеком. — Поеду. Марио сидит на заднем сидении такси рядом с Денисом, чувствуя себя крайне неловко, нарочито смотрит лишь в окно, стараясь будто сжаться до размеров песчинки, ощущая что-то неправильное и отторгаемое всем его естеством. Все ухудшается, когда машина останавливается у входа в отель, а Фернандес вовсе теряется, в изумлении оглядывая внушительное здание, и как-то по-детски испуганно смотрит на Дениса. — У меня дома не прибрано, — Черышев произносит это неестественно, отводя взгляд, и Марио вдруг кажется, что тот просто не хочет пускать его в свою жизнь еще глубже. Фернандес идет за ним следом, смотря в спину из-под опущенных ресниц, и когда они оказываются в номере, Денис осматривает все быстро, находит ванную и, лучезарно улыбнувшись, спрашивает совершенно обыденным тоном, от которого Марио немного подташнивает: — В душ ты первый или я? Когда Фернандес выходит в комнату, укутавшись основательно в махровый халат, Черышев, приглаживая чуть влажные волосы, уже ждет его на кровати. Марио стоит в проходе, теребя нервно пояс, опустив взгляд и не в силах сделать шаг навстречу. Вся эта обстановка давит на него весом своей неправильности, и парень думает вдруг, что такого первого раза не хотел бы ни за что на свете, даже если рядом в этот момент оказался именно Черышев. Денис поднимается и медленно подходит к нему, нежно шеи касается и снова впечатывается теплой улыбкой, и на контрасте с творящимся здесь ни к чему не обязывающим контактом это ударяет в сердце еще больнее. Черышев целует его первым, зарываясь пальцами в непослушные кудряшки, чувствует моментальный горячий ответ и робкие прикосновения к своему телу, врезается губами в шею, требовательно пояс развязывает на халате Марио, с плеч снимает, и тот падает к ногам Фернандеса, оставляя его стоять перед Денисом полностью обнаженным. Марио тушуется, съеживается весь, не в силах поднять глаза, стоит деревянным, вцепившись неосознанно в распахнутый халат Дениса. Черышев его за руку подводит к кровати и вынуждает лечь, тут же оказывается сверху, попутно избавившись от одежды. Снова впивается в губы жадным поцелуем, и его руки повсюду, отчего Фернандес жмется ближе, стонет в чужой рот и встречается с взглядом голодным, полным похоти и желания, и это заставляет его болезненно съежиться. Марио потухает совсем, и собственный настрой напрочь сбивается, потому что так он не может, так он не хочет. Их первый и последний раз он представлял себе совсем по-другому: не в одном из номеров отеля, ощущая себя… никем, одним из многих. Марио до сих пор почему-то неосознанно считал себя особенным, а сейчас одинаковость с теми, кого Денис, скорее всего, приводил в подобные номера не раз, разбивает все его хилые попытки найти связь и уцепиться за нее в последний раз, чтобы еще раз попробовать. Но Черышев улыбается всем одинаково, он целует всех одинаково, и, вероятно, даже зачастую не видит разницы, сменяя перед собой лицо за лицом, а потом просто за дверь выставляя. — Не могу так, — у Марио голос дрожит, и он скидывает с себя Дениса, поспешно одевается, по ошибке надев свитер Черышева, а потом вылетает из номера, растворяясь в собственном отчаянии, оставляя Дениса одного на необъятной кровати закрывать лицо руками и лихорадочно понимать, что сам все испортил. Марио задыхается собственной ненужностью, серостью и никчемностью, и хочет уже, наконец, закончить мучить и себя, и Черышева, как ему кажется, найдя для этого единственно разумный и подвластный ему выход. Вылетает из отеля и добирается до дома на перекладных, стараясь не упасть в конвульсиях на пол в автобусе на виду у десятка радостных пассажиров. На дворе первый день нового года. Головин возвращается из магазина, когда на улице темнеет, и яркие фонари освещают небольшую заснеженную тропинку. Сжимает в руке пакет с продуктами и слышит вдруг недалеко в подворотне неразборчивый шум, и кажется ему вдруг, будто голос до боли знакомый врезается в душу болезненным стоном, отчего сумка из рук выпадает, и Саша мчится в нужную сторону, дыхание сбив. — Помнишь меня, мент? Над Ерохиным двое возвышаются, и Александр дышит загнанно, инстинктивно руки вперед выставляя в защитном жесте, потому что после всего пережитого не может, не может совсем отвечать на людскую агрессию, каждый раз погружаясь снова и снова в омут страшных воспоминаний и боясь до остервенения повторения. У него паника все застилает перед глазами, и набатом в голове бьет, когда второй парень с силой отрывает погон с форменной одежды. — Из-за тебя мне тогда срок впаяли, — шипит злобно в лицо, опаляя жарким дыханием, отчего Ерохин всхлипывает лишь, еще больше раззадоривая обидчиков: — что-то ты какой-то не такой стал. Научили уже что ли с людьми разговаривать, мусор? Его за грудки берут и потряхивают в воздухе. Ерохин боится как ребенок, потому что старые раны никуда не уходят и глаза паникой застилают, животным страхом, от которого убежать куда сложнее, чем от пары сгорающих в злобе людей. Один с силой бьет его по лицу, так что Ерохин отскакивает, больно ударяясь спиной о стену. Дорожки слез смешиваются с кровью из носа, и он переходит на откровенный плач, выставляет вперед руки под неудержимый смех, как ребенок защищается от грозных обидчиков. — Да ты, как мы поглядим, бабой заделался, — второй берет его за шиворот и кидает на землю, так что Ерохин утопает буквально в только что выпавшем снегу, коченеет от боли и холода, отхаркивая кровь. Его пару раз пинают ногами, а он только может просить жалобно, закрываясь руками и плача навзрыд: — Не надо, пожалуйста, — снова удары смешиваются с животным рыком и едким комментарием, — не надо. Головин звереет: у него руки дрожат от ярости, и Саша с остервенением набрасывается на одного из нападающих со спины, сбивая того с ног, и тут же бьет по лицу с кулака, шипя что-то невнятное, как маленький зверек подлетает ко второму, и парни осекаются как-то, видя нездоровый блеск в его глазах. — Суки, — Головин камень подбирает с земли, удачно лежащий у стены, замахивается и целится в одного, сверля сумасшедшим взглядом, — ненавижу. Он дышит хрипло и загнанно, вдыхая морозный воздух, и в голове бьет чистое беспокойство за Ерохина, который лежит на снегу, свернувшись калачиком, и совершенно не подает признаков жизни. Головин тараном идет на парней, и те сами отступать начинают, наткнувшись на чужую ярость дикую, кричат что-то неразборчивое, быстро скрываясь за домом, и Головин тут же камень отбрасывает. Подлетает к Ерохину и берет его лицо в обмерзшие руки, ощущая при этом, как тот дрожит то ли от испуга, то ли от холода, замечает, как взгляд затравленный отводит. — Все хорошо, — шепчет мягко совсем, успокаивающе, сам дрожит от холода, но помогает Ерохину подняться с земли и с трудом доводит его до дома. Александр съеживается болезненно, когда Головин раздевает его, в ванную заводит и включает теплый душ. Тот испачкан, небольшие кровавые подтеки виднеются на бледной коже, и дрожит так, что слышно, как стучат его зубы. Саша напор воды увеличивает, не обращая внимания, что сам стоит в одежде, неприятно липнущей к телу. Намыливает мягкую мочалку и проводит аккуратно по чужой спине, пока Ерохин утыкается потухшим взглядом в стену. Он съеживается весь, когда мочалка касается ниже пояса, инстинктивно рукой отводит Сашину руку и поворачивается к нему, уже не дрожит всем телом. Согревается постепенно. — Мне так стыдно, — из-за воды Головин не может сказать точно, плачет ли он, но голос явно надломлен, — я настоящий трус. Саша в этот момент ненавидит лютой ненавистью каждого человека в этом прогнившем мире, который даже косым взглядом способен расстроить хоть как-то его Александра. Берет того за руки, в глаза смотрит и говорит мягко, нежно, успокаивающе: — Ты никакой не трус. Какая-то детская и наивная, неумелая попытка подобрать нужные слова, потому что Головин понимает прекрасно, что Ерохин боится не двух на голову больных идиотов, а того кошмара, который вечно будет преследовать его нечеловеческой жестокостью и болезненными ассоциациями. Он Ерохина к себе прижимает, обхватывая за талию, и тот послушно утыкается носом в его мокрое насквозь плечо. — Для меня ты единственный дорогой человек, — Головин разрывает объятия и за плечи его удерживает, требовательно в лицо смотрит и взглядами встречается, — родной человек. Сам обтирает Ерохина полотенцем, опускается перед ним на корточки и на ноги надевает носки шерстяные, одевает Александра в собственный необъятный свитер и и за руку в комнату вводит, на кровать усаживает. Сам направляется в кухню, где за ужином собрались Дзюба, Акинфеев, Лунев и Кузяев. Возвращается через некоторое время с двумя кружками горячего чая и тарелкой сладостей, которые Артем с Игорем настоятельно попросили взять с собой, а Лунев вдогонку вручил несколько плиток темного шоколада. Чалов появляется в доме последним, бесцельно проблуждав полдня по торговым центрам. Ложится на свою половину кровати, не включая свет, потому что Костя, повернувшись на бок, к тому времени уже засыпает.