Сломанные люди

R
Завершён
602
5
автор
Фэндом:
Размер:
470 страниц, 185 783 слова, 34 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
602 Нравится 697 Отзывы 166 В сборник

Часть 28

Настройки
Лунев целует Далера глубоко, нависая сверху, оглаживает шею, и Кузяев податливо выгибается навстречу руке, гладящей низ живота. Андрей душит каждый его тихий стон новой порцией болезненно-сладких прикосновений, чуть прикусывает разгоряченную кожу и тут же зализывает обожженное место. — Чего ты хочешь, маленький? — шепчет на ухо интимно тихо, и в опаленном желанием голосе слышится хрипотца. — Скажи мне. Кузяев мечется под ним раненым зверем, ловит лицо и лихорадочно целует, прикрывает глаза и плавится под Луневым, который, кажется, издевается, убирая руки и лишая Далера прикосновений. Андрей улыбается, изучая Кузяева, ловя каждую вспышку открытого желания и жадные вздохи. Далер обвивает его шею, требовательно прижимая к себе, вжимая в себя, и всякое стеснение тонет под натиском стремления быть как можно ближе. — Просто скажи, мой хороший, чего ты хочешь? — Лунев плавится от своих же слов так же сильно, как заходится в немой дрожи от них Далер, которого буквально насилуют необходимостью открываться, каждый раз глубже впускать Лунева туда, где до него никто не был. — Давай же, милый, не стесняйся. Просто скажи. Андрей нежно оглаживает его плечо, круговыми движениями проходится ниже, обводит ключицу и наклоняется, нежно прикусывая и сцеловывая неловкость, в которой Далер вновь начинает утопать, не в силах сказать то, чего от него так ждут. — Андрей, — шепчет взахлеб, запрокидывает голову назад и задыхается собственным голосом, сгорая в яркости ощущений и невероятной чувственности, интимности момента и полной принадлежности этому человеку, — Андрей, пожалуйста. — Маленький, — у Андрея кружится голова, и собственное тело изнывает от желания почувствовать Кузяева всего, соединиться с ним и просто любить его, снова и снова любить его, но эта игра сводит с ума, и Лунев видит, как сам Далер теряет голову от необходимости говорить. — Солнышко, знаешь, всегда хотел, чтобы ты сказал это. Кузяев обхватывает Андрея ногами, вжимаясь животом, изнемогая от необходимости почувствовать его там. — Боже, Андрей, — Далер не смотрит на него, блуждая потерянным взглядом по мрачной комнатке, одной рукой теребит короткие волосы Лунева, второй лихорадочно водит по совершенно мокрой спине, — хочу, пожалуйста, Андрей. Вертит головой, ловя взглядом руки Андрея, прикованные к подушке по обе стороны от его лица, смотрит на Лунева жалобно требовательно, и от такого контраста чувств, кажется, становится трудно дышать. — Тебя хочу, Андрей. Очень хочу, — Лунев улыбается, рассеиваясь под словами и взглядом, под влажными руками и сбитым дыханием, под еще одной разбитой завесой-стеной: его мальчик стал к нему еще чуточку ближе, — Люблю очень, Андрей. Это так горячо, оглушительно сильно и откровенно, что у Андрея темнеет в глазах. Он гладит щеки Кузяева, который зажмуривается, жадно и шумно вдыхает, совсем бесстыдно вжимаясь в Андрея, и Лунев входит резко и до конца в подготовленное разгоряченное тело, вбирая губами отчаянный вздох долгожданного единения. — Ты сводишь меня с ума, — толкается плавно, но быстро, беспорядочно целуя заалевшие щеки, обхватив твердое возбуждение и принося головокружительное удовольствие, второй рукой завладев запястьем Далера, сильно вжимая его кисть в мокрую подушку, — просто сводишь меня с ума, слышишь? Кузяев стонет совсем тихо, прикусывая щеки и не желая перебудить домочадцев, сам подается навстречу и отдается полностью, так что Андрею кажется, будто он слышит, как трескаются между ними последние стены. — Сейчас, мой хороший, — шепчет куда-то в шею, ускоряясь, доводя до исступления и чувствуя, как близок Далер к разрядке, — сейчас, маленький. Кузяев выгибается под ним, болезненно сладко стонет и обмякает в его руках, позволяя Луневу совершить еще пару толчков. Андрей отстраняется перед самой кульминацией, выскальзывая из податливого тела, но Далер вдруг снова сильно обвивает его ногами, не позволяя выйти, отводит расфокусированный взгляд и шепчет, вжимаясь губами в горячую шею, заходясь приступом колоссальной неловкости: — Хочу, — не может сказать, потому что каждое слово кажется слишком пошлым и ярким, но Андрей понимает и так, глубоко целует Далера и впервые изливается в него, после покидая уставшее тело. Лунев ложится вплотную сбоку, лениво перебирает волосы Далера и не может не целовать его, разлетаясь чарующей нежностью по каждому сантиметру алеющих щек. — Такой открытый и искренний, — Андрей чуть отстраняется, и захватив пачку салфеток, тут же придвигается вновь, аккуратно стирая с живота Кузяева следы произошедшего, — ты просто бесподобен. Далер прижимается ближе, пряча лицо у него на груди, и Андрей, оглаживая остывающую спину, шепчет вдруг несколько виновато, скованный здравым смыслом: — Извини, если я был слишком настойчив и заставил тебя сказать то, от чего тебе было неловко. Кузяев не отвечает, лишь сворачивается клубочком, целуя Андрея в живот, и тот обхватывает его, обволакивая собственным телом, решая, что обоим следует поспать до будильника. Далер просыпается от осторожных поцелуев в висок, разлепляет сонные веки и чуть сжимается, овеянный утренним приступом внезапной неловкости, прикрывает обнаженное тело теплым одеялом. Лунев плавится от таких контрастов, блаженно смотря на своего мальчика и купаясь в его невинном виде, перемежая эту наивную робость с недавними сценами интимных моментов. — Солнышко, пора просыпаться, — проходится поцелуями по лбу и щекам, обхватывая голову и прижимая к груди, — позавтракаем и пойдем на прогулку. Кузяев послушно привстает на кровати и скованно елозит рукой по смятой простыне, находя откинутые несколько часов назад пижамные штаны и кофту. Лунев только умиляется его чарующей робости, еще раз целует в висок и возвращается в кухню, заканчивая приготовление завтрака. Раннее утро отражается тусклым коридором и тишиной: домочадцы все еще спят, объятые последними часами возможного отдыха, и только Андрей, повинуясь наставлениям врача, решает уже сейчас начать терапию, старается над полноценной здоровой пищей и собирается отправиться с Далером на утреннюю прогулку. Парк встречает безлюдностью и обилием влаги: размытые талым снегом дорожки захвачены лужами, и солнце, прорезавшееся, наконец, сквозь пелену мутных туч, разъедает остатки зимы весенней оттепелью. Лунев берет Далера за руку и молча ведет за собой, обходя грязь и слякоть. Когда они оказываются перед уютной беседкой, огражденной рвом быстрого ручейка, Андрей с улыбкой разворачивается к Кузяеву и закидывает его на плечо, ловя слабые и неловкие сопротивления, ставит на ноги, только когда они оказываются внутри небольшого убежища. Они несколько минут стоят, молчаливо обнявшись, и Кузяев доверчиво утыкается ему в грудь, пока Лунев гладит его непокрытую голову. Снимает с себя шапку, и не терпя возражений, натягивает ее на Далера, получая в ответ светящуюся жизнью улыбку. Далер стоит перед ним крайне близко, задумчиво теребит в руках пуговицы на куртке Андрея и вдруг говорит очень тихо, не поднимая взгляда: — Знаешь, я в школе был совсем забитым, — сжимается как от удара, и Андрей видит, как подрагивают его губы, — ну, понимаешь, ребята не могли пройти мимо и не сказать что-то, не толкнуть как-нибудь или обозвать. Далер морщится, сжимая челюсти, ощутимо нервничает, и Лунев обхватывает его руки, подносит к губам и успокаивающе целует каждый дрожащий палец. — Я не мог ничего сказать им, всегда думал, что, и правда, такой… В голове прокручиваются неприятные, отталкивающие картинки, которые заставляют снова погрузиться в мир, где он был совсем один, а напротив — там, куда ему не попасть, — все остальные. Кузяев вертит головой, словно пытаясь согнать с себя мрачные мысли, и тут же говорит более весело, доверчиво вглядываясь в родные глаза, то сжимая, то разжимая пальцы, скованные нежными прикосновениями Лунева: — А потом, когда встретил тебя, вдруг подумал, что, может быть, я не абсолютно безнадежный, — он замолкает на пару секунд, потому что Лунев порывисто целует его губы, — раз понравился такому замечательному человеку, как ты. Луневу хочется никогда не выпускать его, не отходить ни на шаг и избавить драгоценного мальчика от любой отвратительной кляксы, рассеянной в воспоминаниях мутным пятном, вывести в мир и внушить, что мир этот — не чужой, а его, их. Целый мир — их. Андрею стыдно до окаменения, до больно сжатого кулака и потемнения в глазах, потому что Лунев всегда был апатичным молчуном, не обижающим, но и не защищающим слабых. Он был никем, совсем серым и невзрачным пареньком в своем классе, поделенном, как и везде, на обиженных и обидчиков, и никогда, ни разу он не вставал на защиту тех, из-под кого ногой выбивали стул, кого оскорбляли или больно прикладывали затылком о стену. Лунев был безучастным наблюдателем, и тогда это казалось нормальным, его собственным выбором. А сейчас выбивает почву из-под ног. — Маленький, ты самое дорогое, что у меня есть, — шепчет, нервно перебирая пальцами по слегка оголенной шее, проникая в душу Далера непонятными интонациями искренних извинений, — боже, милый, как же мне жаль, что мы не встретились раньше. Далер обнимает его, обхватывает, жадно вдыхая утреннее спокойствие, и когда Лунев уводит его за руку в сторону дома, Кузяев, кажется, ощущает болезненную легкость в груди, от которой хочется летать. Впервые Кузяеву начинает по-настоящему вериться, что и он вправе сделать шаг, выбравшись из собственной скорлупы, и ступить в мир, где раньше, казалось, для него не было места. Марио несколько минут мнется у шестого номера, кругами обхаживая закрытую дверь. Прикрывает глаза, прислоняясь спиной к стене, а потом снова подходит ближе и, собравшись с мыслями, робко стучит. На второй и третий раз никто не отзывается, и когда Фернандес уже намеревается уйти, Черышев с весьма потрепанным видом все же появляется на пороге, ерошит и так неаккуратные волосы и запахивает махровый халат. — Доброе утро, — неловко выдает Марио, оказываясь в его номере, теребит в руках небольшой стакан со средством от похмелья и протягивает спасительную жидкость, скромно опуская глаза, — возьми. Черышев тепло улыбается и благодарно кивает, жадно осушая стакан, и неловкая пауза давит на Марио оглушительным грузом, в то время как сам Денис, кажется, не чувствует никакой неловкости. — Я заказал тебе завтрак в номер, — снова произносит Фернандес, неслышно стуча подушечками пальцев по пустому стакану, — и приготовил небольшой десерт. Черышев подходит ближе, останавливается в паре сантиметров от парня, так что Фернандес несколько тушуется, практически соприкасаясь носами и утопая во внезапно проснувшейся в Черышеве лавине нежности и тепла. — Ты вчера так рано ушел, — Денис аккуратно и невесомо касается виска Марио, проводит по щеке и задерживается на губах, очерчивая контур, тут же переходя к носу, — тебе было некомфортно с нами? Марио отрицательно мотает головой как заведенный, словно боится обидеть или расстроить Дениса, боится его потерять, и эта одержимая привязанность, смешанная с рабским следованием по пятам с каждым днем ломает его «Я» и вытесняет всякие отголоски собственного мироощущения. — Все было хорошо, Денис, — Фернандес потупляет взгляд, сверля в немой нервозности ноги Черышева, а потом вскидывает голову и дарит Денису слабую и неловкую улыбку, — мне всегда хорошо с тобой. Черышев снова тянется вперед и касается шеи Марио, вызывая тактильным контактом табун мурашек и мелкую дрожь, прижимает к себе Фернандеса и шепчет ему куда-то в плечо, врезаясь пальцами в так полюбившееся кудряшки: — Тогда пойдем и сегодня вечером? — он чуть отстраняется, ловя реакцию, но Марио тут же опускает голову, не давая считать со своего лица явное беспокойство. — Будет весело. Черышев купается в этом веселье всю жизнь, неизвестно где больше проводя свободное время: в людных местах или дома, и Марио знал об этом с самого начала. Несмотря на какую-то общность интересов и тотальное влечение, этот человек другой, совсем другой, и каждый шаг за ним — шаг в пропасть, где Марио сыро и холодно, потому что там, в клубах и ресторанах, на пафосных выставках и ярких концертах, Черышев, окруженный людьми и вниманием, кажется непреодолимо далеким, недосягаемым и чужим. Фернандес лопается в необходимости чувствовать свою отдаленность, свою непохожесть на них и невозможность стать с ними ближе. Марио ломает в ненавистном шуме светящихся шоу, звучных голосах и потоках вина, Марио ломают чужие лица и чужое веселье, праздник, на котором он чувствует себя лишним. Марио ломает его любовь, но каждый раз он предпочитает снова и снова идти по пятам, чтобы не потерять крохотную возможность вот так просто следующим утром стоять перед Денисом и вручать ему в руки стакан с лекарством от похмелья. Ловить порывы нежности и внимания и, оставаясь с ним наедине, получать награду за каждую пережитую вечером пытку. — Конечно, пойдем, — отвечает привычно, со скомканной улыбкой и дрожащими пальцами, но Черышев снова нежно гладит его по щеке, и ради таких моментов Марио готов бежать за ним, не оглядываясь. Выходит в коридор и, пройдя пару шагов, останавливается с опущенной головой, теребя в онемевших пальцах край белоснежной рубашки, улыбается совсем обреченно, глядя куда-то в пол и набрав в легкие воздуха, спешит к открытию кафе. Каждая клеточка лица горит от недавних касаний, и это придает сил, это вбивает в голову мысль, что он все делает правильно. И любовь, смертельным снарядом врезаясь в душу, выворачивает его наизнанку, вонзаясь в легкие сильной зависимостью и мазохистским подчинением. Он — не такой, и это пугает, сшибает с ног и опрокидывает навзничь, потому что временность их отношений бьет по вискам оглушительной скоротечностью. Как быстро он надоест Денису? Сломанный мальчик с потухшей судьбой. — Марио, все в порядке? — выводит из размышлений Джикия, с опаской глядя на совершенно поникшего парня, тенью вошедшего в кухню. — Все в порядке, — тут же отвечает Фернандес и принимается за работу, но отчаянная временность вышибает все силы, и Марио живет, существует этой проклятой временностью, боясь до потемнения в глазах, что совсем скоро Черышев утомится от его никчемной серости и, одарив, как и всех, лучезарной улыбкой, захлопнет перед ним дверь. К обеду последнего дня делового съезда на первом этаже становится особенно людно и громко: в переговорных под щелчки камер и аплодисменты подписываются договоры, в фойе даются последние интервью, а в кафе за приемом пищи решаются кульминационные вопросы. Смолов утопает в работе, раздает указания и с удовольствием пестрит перед несколькими камерами, отвечая на вопросы о столь замечательной гостинице, произведшей фурор по размаху и качеству подготовки к такому серьезному и важному в бизнес кругах мероприятию. Поглядывает в сторону ресепшена и натыкается на близнецов, занятых своим делом и не занятых им, отчего второй день тягучее чувство разливается в грудной клетке неприятной субстанцией. Он чувствует себя брошенным, униженным и проигравшим по всем фронтам, собственная гордыня плавит, разрушает до основания и перекрывает кислород, не давая наплевать на глупые отговорки и просто сделать шаг им навстречу. Федя чувствует в себе так много одновременно, что это сдавливает его, обугливает и испепеляет, дурманит и прорезает насквозь остротой нуждаемости и необходимости, и скрытое доселе желание рвется наружу, скребется о душу и рычит в глотке невысказанными извинениями. Смолов мечется в собственном сердце, добровольно закрыв дверь изнутри и не имея возможности повернуть ключ в замке, потому что проклятая гордыня больно бьет по запястью и отводит дрожащую руку от замочной скважины. К черту все. К черту, — проносится в голове опостылевшая нелепость, твердеющая глыба из надуманных нелепых причин и обид, и каждый миг без них, без их чарующе нежной заботы отзывается в нем не тлеющим облаком жгучих обид, омерзительным чувством собственного бессилия и детской беспомощности от острого и яркого желания, ворвавшегося в душу без приглашения. К черту. Все к черту, — вертится в голове крамолой тупое упрямство, и Федя с садистским нежеланием все равно позволяет яркой и очаровательной девушке взять себя за руку посреди фойе в скопище деловых людей. Улыбается ей некстати ярко и очаровательно, на деле же фальшиво и совершенно нелепо, и на глазах близнецов ведет спутницу в сторону туалетов. Феде совершенно не хочется, у него рвотный рефлекс граничит с совершенно необъяснимым омерзением, когда яркая и кокетливая девушка сама прижимает его к стене, вжимаясь с кокетливой страстью, врезается в губы глубоким поцелуем, и Смолов чувствует лишь отвратный вкус ее яркой помады. Федя горит в своем собственном диком ничтожестве, мстительно сжимая в руках хрупкую талию, давится ею, ненавидит ее сейчас. Она — чужое и инородное нечто, нужна, лишь чтобы доказать самому себе, что Миранчуки — заменимы. Незаменимы, незаменимы, черт бы их побрал, — крутится в голове оглушительной яркостью, когда Федю начинает откровенно тошнить от мокрого и долгого поцелуя, когда ее руки с длинными острыми ногтями пробираются под рубашку и залезают в штаны, бесцеремонно касаясь члена. Он не знает ее имени. Они пересеклись вчера за завтраком в кафе, а потом девушка взяла у него интервью, после съемок оказывая однозначные знаки внимания. Он не хочет знать ее имени, отрывается от ее губ и пытается вывернуться от омерзительных прикосновений к совсем не возбужденной плоти, потому что с ней — совсем не то: у него не загораются внутренности, рассудок не заходится жаркой истомой, тело не плавится под прикосновениями, и душу не сводит необъяснимая животная тяга. Потому что с ней — не с ними. Она — не они. Смазливая, похотливая и доступная, опускается на колени в кабинке общественного туалета и приспускает его штаны, совсем не расстроенная отсутствием возбуждения от предыдущих своих манипуляций. Касается губами головки, и Федя может думать лишь о том, что на нем теперь и там останутся следы от ярко-красной помады. Омерзительно. Омерзительно думать о них, когда обворожительная и совершенно покорная девица самозабвенно вылизывает внизу, безуспешно пытаясь возбудить вялое нежелание, омерзительно гореть под ними и заходиться стонами, толкаясь в жаркий рот Антона, ловя заводящую нежность и успокоительные движения от Леши. Омерзительно думать об этом сейчас, потому что от одних только картинок, от одних воспоминаний о том, что они вытворяли в номере на троих, он возбуждается, и девушка активнее двигает языком, решив, что это явно ее заслуга. Федя дергает ее за волосы, насаживая глубже, безжалостно подаваясь навстречу, и больно сжимает челюсть, пытаясь не зарычать. Перед глазами — Антон, в ушах успокаивающие слова Леши, и они, они повсюду, они везде, они, они… Федя вскидывается, и девушка сразу отлипает от него, поднимаясь на ноги, когда на пороге показывается Леша. Реальный, совершенно опустошенный и убитый Леша, который смотрит на все обезумевшим взглядом и, кажется, до боли сжимает руки в кулак. За его спиной тяжело дышит Антон, и они оба разбивают Смолова до основания молчаливой реакцией. Девушка поспешно удаляется, а Федя под их взглядами далеко не с первой попытки застегивает штаны, все еще возбужденный на нетвердых ногах выходит в фойе и жадно глотает ртом воздух. Он специально не запер туалетную кабинку, надеялся, ждал, что они придут и увидят. Поймут, что на них мир клином не сошелся. Сошелся. Сошелся! Весь его мир, вся его вселенная — в их руках, дрожащих и безвольно опущенных, потому что Смолов — последняя сволочь, не способная побороть собственную гордыню. Закрывает дверь в свой кабинет и медленно опускается на пол, больно ударяясь затылком о стену, рычит что-то невразумительное и опускается грудью на холодный кафель, зажмуривая глаза. Только что он сам потерял последнюю надежду, сам растоптал их. Растоптал самого себя. Бьет кулаком о пол, и на глаза попадаются наручные часы, подаренные ими, и это режет по сердцу отчаянной, страшной силой колоссальной потери. Больше не будет нежных слов и мягких поглаживаний, успокаивающего голоса и сладкой заботы, не будет тепла и света, не будет напускной и детской серьезности, игривой надменности и жаркой настойчивости. Ничего не будет. Смолов сам скомкал все это, испачкал омерзительной кляксой гнилого порока и ядовитой гордыней. У Леши трясутся колени, когда за Смоловым закрывается дверь туалета, и он оседает на пол безжизненным телом, пока Антон суетится возле него в отчаянном страхе за братика, кажется, расколотого пополам. Собственная обида отходит на второй план, затмевается яркими всхлипами и болезненной бледностью близнеца, и Тоша мечется между желанием обнять брата как можно крепче и нагнать Смолова, ударив того по лицу. Выбирает второй вариант и порывисто поднимается на ноги, но Леша успевает ухватить его за запястье и останавливает, совершенно жалобно и забито смотря снизу вверх, так что Антон опускается рядом с ним и грубовато обнимает, припечатывая к себе, словно пытается вышибить из отяжелевшего тела горящую боль. — Почему он так с нами? — получается совсем истерично, по-девчачьи надрывно и истошно, и у Тоши сжимается сердце, легкие скручиваются в тугой узел. — Тихо, — он гладит брата по голове, не позволяя тому вырваться из объятий, чувствуя, как от слез близнеца постепенно намокает плечо, вскидывает голову к потолку и безжизненно всматривается в тусклые лампы, — ну, тише, братик. Он просто мудак. Конченый мудак. Посетители заходят в туалет, обеспокоенно смотрят на них, предлагая помощь, и тогда Леша находит в себе силы, утерев слезы, подняться, позволив Антону за руку увести себя в сторону ресепшена. Весь день Смолов не решается покидать кабинет, сорванным голосом ведет переговоры по телефону. Игорь приходит к Артему в обед. Тот практически лежит у монитора, устало потирает глаза и неуклюже разминает шею, когда Игорь ставит перед ним чашку ароматного кофе. — Устал? — спрашивает мягко и тепло, нежно касаясь тыльной стороной ладони щеки Артема, целует лоб и позволяет Дзюбе взять себя за руку и усадить к себе на колени. Игорю нравится такая поза: он чувствует себя несколько беззащитно, подчиненно сильным рукам, вжимается теснее и покорно запрокидывает голову, когда Артем толкается важными поцелуями в податливую шею. Акинфеев обнимает его за шею и соприкасается лбами, всматривается в любимые глаза и тонет в приятной близости, плавясь под натиском сильных рук, собственнически оглаживающих спину. — Кто бы мне раньше сказал, что так будет, — зачем-то вдруг произносит Игорь вслух, снова подставляясь под жгучий поцелуй в шею, блаженно прикрывая глаза, — боже, кто бы сказал. Дзюба горячее, интимнее вжимает его в себя, выбивая из легких тихий довольный стон, вылизывает чувствительную кожу и ухмыляется, касаясь поцелуем кончика подбородка: — А сколько нервов ты мне попортил, Игорек, — Акинфеев опускает голову на уровень с Артемом, кажется, смотрит с застывшей виной в глазах и мягко целует в губы, обхватывая щеки Артема горячими пальцами. Это было больно. Оглушительно гадко и до тошноты омерзительно. Снарядами грязи вбивалось под кожу и прожигало насквозь каждую клетку. И Игорь помнит все в мельчайших подробностях. Акинфеев горел в жгучем стыде, сидя в огромном кабинете отца, сжавшийся, кажется, до размера горошины, пока тот разъяренной молнией метался по помещению, то кидая об стену попавшийся под горячую руку предмет, то осушая очередной стакан с виски. — Падаль, — слова врывались оглушительной справедливостью, каждое оскорбление казалось совершенно заслуженным, и Игорь лишь опускал голову, пряча виноватый взгляд, — позор семьи. Отец подлетел тогда со спины, кулаком ударил в район шеи, и Акинфеев зашелся болезненным кашлем, инстинктивно прижав руки к саднящему месту, получив новый удар в район лопатки. — Что с тобой случилось, Игорь? Уже вся компания в курсе! Ты слышал грязные сплетни? Слышал, как самый мерзкий червь на низшем посту в деталях обсуждает с приятелями, как ты подставляешься под Дзюбу, как ты с мужиком… Боже, — мужчина кипел, осыпая сына новыми ударами, и каждый такой толчок казался Акинфееву абсолютно по делу, — какая мерзость! Что ты устроил в его кабинете вчера? Сцену ревности? Игорь вздрогнул, еще больше зажавшись, вспоминая вчерашнюю агонию и собственное помешательство, когда он в порыве бессилия и отчаяния на глазах подчиненных — и что самое главное — самого Артема кинул об пол монитор. Мужчина отошел, снова налил себе спиртное, а потом плюнул на пол, с омерзением оглядывая Акинфеева с головы до ног, кинул в него стаканом и промахнулся, так что жгучая жидкость разлилась по полу, и разбившееся стекло осело болезненным звуком. — Ты одержим им. Больной выродок, — отец снова подлетел ближе, схватил Игоря за грудки, вынудив подняться, врезался в него ненавидящим взглядом, кажется, готовый плюнуть ему в лицо, — пидорасов в моей семье отродясь не было. Акинфеев покорно принимал побои, угрозы и оскорбления, отчаянно трясясь от собственной никчемности и неправильности, и когда отец, выпустив пар, сел в рабочее кресло, скрестив руки на груди, обреченно выслушал его требования. Тот вечер он встретил в обнимку с бутылкой, осушил ее до капли, заперевшись в своем кабинете, когда офис окончательно опустел. Сочные всполохи непотребных, неправильных и оглушительно сильных желаний разбивали на осколки все самообладание и спокойствие, потому что это запретное и мерзкое чувство было настолько острым и ярким, что у Акинфеева слезились глаза. Он ненавидел себя за них, проклиная с искренним омерзением каждую мысль, так или иначе сходящуюся на его наваждении, и каждый раз снова и снова разбивался о невозможность самостоятельно прекратить грезить им и… любить его. Боже, он любил его. И это его убивало. Игорь тогда снова сорвался. Обессиленный, обескровленный и побитый, жалкий и никчемный, трусливый и полностью зависящий от отца, проклинающий собственное влечение и заталкивающий его в холодную темень, он был одержим Артемом. Быстрым нетвердым шагом направился по опустевшим темным коридорам к кабинету Дзюбы, хватаясь дрожащими руками за стены и моля всех богов, чтобы Дзюбы в такое время уже давно не было на рабочем месте. Но он был. Артем сидел за компьютером, освещенный ярким светом настольной лампы, и Игорь с грохотом распахнул дверь, вваливаясь в помещение побитой и злой собакой. Шатаясь, подошел к несколько ошеломленному Дзюбе, впервые увидевшему Игоря мертвецки пьяным, и Акинфеев схватил его за плечи, вынуждая подняться, навалился всем телом и толкнул к стене, вжимаясь потным лбом в его лоб. Вжимался до боли, до рези в глазах, даже не ощущая успокаивающе мягких поглаживаний по плечам и того, как Артем, напуганный его немой истерикой, пытался его успокоить. Игорь вжимался лбом, словно пытаясь продавить в Артеме отверстие, ввинчивался в него и сверлил отчаянным взглядом, все-таки выдавив шипящее, взорвавшееся в тишине мощным снарядом: — Я женюсь, — вдавился лбом еще сильнее, так что от сильного зажатия между стеной и Акинфеевыи у Артема сильно заболела голова, и перед глазами потемнело, — я женюсь. Женюсь. Женюсь. — Игорь, — Дзюба тогда попытался привести его в чувство, схватил за руки и легко сжал, невзирая на собственный дискомфорт, но Акинфеев с остервенением вырвался из хватки и отошел, ухватившись за край стола, чтобы не упасть, — Игорь, тебе необязательно… Акинфеев издал полукрик-полурев, обрывая Артема, заглушая его и терзая собственной слабостью, отчаянием и оглушительной горечью. — А мы с тобой не родные, — он смеялся в голос, дико и ненормально, закашливался и снова захлебывался смешками, — мы не родные. И это все… Это все неважно. — Игорь, — Дзюба уже направился в его сторону, протянув к нему руки, но Акинфеев испуганным зверьком отшатнулся, еле устояв на ногах. — Я женюсь, сказал, слышал? — прозвучало с вызовом, с ненавистью и ядовитой оголенностью собственного безумия. — Так что пошел к черту, Дзюба. Он тогда еле вышел из его кабинета, неуклюже шаркая ватными ногами, исчезая и проваливаясь в омут тугого ничто, брел по коридору в сторону выхода и неуклюже залез в такси, пьяно диктуя адрес. А сейчас сидит у Артема на коленях, сам целует его в шею, чуть прикусывая нежную кожу, резко останавливается и замирает в его руках, порывисто целует в губы и просто расплывается чарующей нежностью. Ну почему, почему, черт возьми, они неродные. Кучаев переводит дух, когда после окончания делового марафона и сытного обеда гости начинают разъезжаться, а новоприбывшие клиенты заняты размещением в номерах, и в кафе воцаряется долгожданная пауза. Костя снова и снова сверлит взглядом Чалова, с неизменным приятелем заполняющего очередные бланки деловых бумаг. Кучаев хочет подойти и язвительно предложить Феде поделить с Максименко зарплату, раз работу они выполняют совместно, но сдерживается и берет заказ у очередного клиента. Собственное запястье, кажется, жарится под рубашкой, и Костя впервые на людях отворачивает рукава, являя любопытным красочную метку на бледной коже. Своеобразный и совершенно внезапный каминг-аут, — думает он вдруг, и почему-то мысль о том, что Чалову тоже не помешает продемонстрировать всем его имя, бьет по вискам приятной истомой. — Что-то еще? — спрашивает елейным голоском, проникая колким взглядом, кажется, Максименко в душу, маяча перед ним оголенным запястьем и ловя на себе ошарашенный взгляд Чалова. — Федь, а тебе не жарко? Это бьет в голову оглушительной правильностью, и нет сейчас ничего постыдного в том, что кто-то посторонний видит на его запястье яркое и сочное «Федор». Наоборот, это привязывает, доказывает права и окрыляет превосходством над наглым Максименко, который, кажется, не понимает намеков. — Что? — ошарашенно переспрашивает Федя, все еще жадно впиваясь в метку на Костиной руке, которой он умело вертит, маяча перед глазами обоих парней. — Ну, тут довольно душно, а ты в свитере, — Кучаев собственнически хватает его за руку и отворачивает рукава, совершенно не специально выворачивая руку Чалова так, чтобы Максименко, с улыбкой наблюдавший эту картину, смог увидеть выбитое и вечное «Константин». — Кучаев, у тебя с головой все в порядке? — совсем потерявшись, несмело спрашивает Федя, потирая только что больно хватаемую руку и снова натягивая рукава. У Кости с головой совершенный беспорядок, и в груди разрываются петарды одна за другой, являя миру и ему самому доселе неведомое яркое и щемящее чувство, опустошающее и тут же наполняющее вновь до краев. Он не контролирует это, потому что все тормоза срывает подчистую, как только Максименко оказывается в непосредственной близости к его родному человеку. Это сводит с ума, выворачивает внутренности и заставляет еще больше хотеть, еще больше нервничать и плавиться от желания владеть им целиком и полностью, потому что это его человек, который его любит. Любит же? Все еще любит? — Он — мой, — оперевшись обеими руками о столешницу, испуская искры из глаз, буквально горя в своем пламени ревности, рычит Костя в лицо Максименко, и тот в ответ лишь мягко улыбается, вскидывая руки в примирительном жесте. — Боже, это и так очевидно, что вы — родные, — отвечает он, и Кучаев несколько отстраняется, проклиная себя за все, что произошло, нервозно опуская рукава собственной рубашки, будто действие сильного снадобья сошло на нет, — я не претендую на него, Кость, можешь не волноваться. Я здесь ради своего родного человека. Костя ненадолго забывает о собственном позоре и удивленно вскидывает бровь, обводя зал и натыкаясь на Ахметова, но Максименко ловит его немой вопрос и отрицательно качает головой, загадочно улыбаясь. — Ладно, я пойду, — Саша поднимается с места и кивает Феде на прощание, который, кажется, до сих пор не верит в такую бурную реакцию Кучаева и в его горячее неравнодушие, — вам явно есть о чем поговорить. Костя хватает Чалова за запястье и насильно тащит его в сторону туалетов, когда на пороге кафе появляется уставший Кутепов. Илья проходит к барной стойке и садится на свободное место, с бесцветной улыбкой заказав у Зобнина кофе. Рома посматривает на него с беспокойством и вскоре оставляет работу, обходит стойку и, мягко взяв Илью за руку, уводит за собой, заводя его в безлюдное подсобное помещение. Тут же обнимает, мягко прижимая к себе и с упоением чувствуя, как Илья прижимается ближе, обхватывая его спину. — Болит? — спрашивает Рома, усаживая Илью на одиноко стоящий стул, оказывается меж его разведенных ног и снова заключает в объятия, осторожно гладит объятую недомоганием голову. — Сейчас все пройдет, потерпи немного. Рома оглушительно добрый, так что у Кутепова внутренности сводит невольной судорогой, и каждый собственный промах, въевшийся в сердце чувством вины, всякий раз бьет по живому. Он вжимается, притягивая Зобнина к себе ближе, и целует его живот сквозь жесткую ткань длинного фартука. Плавится и умиротворенно выдыхает, когда Рома целует его в макушку, не переставая гладить и ласкать голову, шепчет совсем тихо, зарываясь носом в мягкие волосы: — Потерпи немного, Илюш, — Кутепову больно-больно-больно, потому что столько времени он безжалостно втаптывал в грязь это яркое, нежное солнце, и сейчас, после всего, что произошло, Рома снова делится с ним своим светом, — еще чуть-чуть. — Никогда себя не прощу, — вдруг произносит Илья совсем потерянно и убито, Зобнин наклоняется и заглядывает ему в глаза, не переставая поглаживать и ласкать, — за то, что поступал так с тобой. Рома улыбается. И улыбка эта такая родная, что у Ильи к горлу подступает спазм чарующей теплоты, он увлекает Зобнина к себе ближе, смыкает ноги и сажает его себе на колени, гладит бедра и спину, чувствуя, как постепенно боль исчезает, и голова несколько просветляется. — Мы же договорились тогда, что начнем все сначала, — Рома говорит совсем тихо, оглаживая лицо Кутепова, трепетно массируя виски, — тебе нужно поехать домой и отдохнуть. У тебя были очень тяжелые дни. Илья улыбается, окрыленный его оглушительной добротой, его всепрощением и чарующей человечностью, подносит к губам теплую руку и мягко целует раскрытую ладонь, прикрывая глаза, шепчет совсем тихо: — У меня больше нет дома, — Зобнин чуть вздрагивает, и Илья снова целует его ладонь, продолжая, — я теперь живу тут. В двадцать девятом номере. Рома ловит его лицо и заставляет посмотреть на себя, тут же удивленно спрашивает, пока Кутепов вновь берет его руку, чувственно целуя пальцы: — Как это нет дома? Кутепов грустно улыбается, не переставая дарить Роме ласку, полностью избавленный от боли и расслабленный от потрясающей близости, отвечает после небольшой паузы: — Я его продал, — Зобнин отнимает руку, совсем обескураженный внезапной новостью, а Кутепов мягко целует его в плечо, укладывая голову в изгиб шеи, — тогда, помнишь, ты сказал мне, что ненавидишь мой дом. Что все там напоминает тебе о… Кутепов спотыкается, прорезанный в сердце болезненными кадрами собственной жестокой холодности, но продолжает: — И мне стало там омерзительно. Я в скором времени продал его за копейки. Зобнин запрокидывает голову, позволяя Кутепову потереться носом о свою шею, мазнув чувствительную кожу сухим поцелуем, и тает от нереальности и невозможности происходящего, потому что после всего, что было, такое ему не виделось даже в самых бредовых фантазиях. — Я тебя полюбил, — снова эта фраза, но теперь уже облеченная в жизнь, в эмоции и красочность всей полноты своей чувственности, отчего у Ромы скручивает низ живота, — Ромашка. Они мягко трутся носами, и кажется лишним любое другое действие, будто даже самый невинный поцелуй нарушит осязаемое блаженство зарождающегося единения. — И я тебя, Илюш, — Рома дарит ему улыбку, переплетает их пальцы в замок, произносит на выдохе: — очень давно. Зобнин все-таки готовит ему кофе, и Илья благодарно кивает, задерживаясь в кафе и медленно поглощая напиток, не отрывая взгляда от Зобнина, и тому кажется, будто в руках у него переполненный сосуд, который он держит очень трепетно и осторожно, боясь вдруг оступиться и пролить содержимое, разрушив идиллию и чудо воцарившегося потепления. Кучаев толкает Чалова в кабинку, закрывая дверь на щеколду, и Федя прислоняется к стене, всматриваясь в охваченное чувствами лицо Кости, который ударяет ладонями по обе стороны от его лица и оказывается максимально близко, дышит в самые губы. — Ладно, ладно, — вдруг выпаливает, обдавая Чалова внезапным порывом, — боже, только прекращай. Федя невольно победно улыбается, выдавая себя с потрохами, тут же осекается, принимая невинный вид, но Костя уже поймал, уже зацепился за этот смешок и пронизывает, прожигает насквозь яркими, смелыми чувствами. — Ты мне нравишься, доволен? И тогда нравился. И сейчас, — Федя сгорает, трясется весь от переполняющих эмоций, тяжело дышит и неотрывно смотрит, как заходится признанием Кучаев, — и мне просто убить его хочется, сам не знаю, меня просто разрывает, когда я вижу его с тобой. Ты специально, да? Федя любит. Любил еще тогда, в больницу принося апельсины и сидя у кровати мрачного хулигана, всем своим видом неуклюже показывающего свое отвращение. Любил несмело и робко, ни на что не надеясь и не рассчитывая, глуша все порывы и помеси чувств, потому что Кучаев был слишком далеко, слишком недосягаемо далеко, отчего временами хотелось горько плакать в подушку. Любил, когда Костя вжимал его в холодную стену подворотни, шипел в лицо надуманные гадости и захлебывался агрессией, и уже тогда понимал, прочувствовал, что Костя любит его в ответ, как пубертатный ребенок дергает за косички и не может вести себя по-человечески. Любил до потемнения в глазах, до ломоты в костях и необузданно смелых желаний, когда Костя вдруг совершенно невероятно стал жить с ним в одной комнате. Любил его неуклюжую заботу, его неумелые завтраки и старательно выведенные по ночам конспекты. Он так его любил, что всего казалось оглушительно мало, и с каждым днем растущий голод срывал тормоза. Любил до оглушительной боли и мягкой истомы, до сжатых кулаков и смелых фантазий. Как же сильно он любил его. — Я люблю тебя, — Чалов говорит это с закрытыми глазами, жалеет об этом, потому что до дрожи в коленях желает считать эмоции с Костиного лица, но все же не смотрит, — я люблю тебя с первого взгляда. Еще тогда, когда впервые навестил в больнице, я влюбился в тебя. Федя стоит неподвижно, ощущает только, как от переизбытка чувств немые слезы соскальзывают по щекам, леденя шею, и он просит, все еще не в силах открыть глаза: — Обними меня, — Кучаев подчиняется, резко и собственнически прижимает его к себе, и Чалов тут же цепляется за него, утыкается мокрой щекой в шею и зачем-то шепчет еще раз, смаргивая слезы, — просто обними меня. — Все, переставай плакать, — неуклюже успокаивающе произносит Кучаев, стирая слезы с раскрасневшегося лица, — ну, ты чего? Чалов сам стесняется себя, быстро отирает слезы и выходит из туалета следом за Костей, ловит его запястье и вдруг спрашивает, удивляясь своему по-детски заплаканному голосу: — А что теперь? — Теперь, — Костя снова пытается приобрести прежний вид, — я оторву тебе руку, если ты будешь так меня провоцировать. Нечего перед своим парнем обжиматься со всеми подряд. Он ерошит волосы Чалова и отзывается на зов Зобнина, пока Чалов застывает на месте, оглушенный въевшимся под корку и ворвавшимся в сердце: «своим парнем». Надо работать, работать, — вертится в голове заталкиваемая туда мысль, но на смену ей неизменно приходит оголтелое и яркое: Он — мой парень. Рома провожает Марио недобрым взглядом, снова не решившись останавливать, когда вечером Черышев заходит за ним и уводит следом. В клубе по-прежнему шумно, ярко и чуждо, отчего чувство горечи и тоски снова завладевает Фернандесом, выбрасывая его на обочину всеобщей веселости, потому что снова здесь он чувствует себя абсолютно лишним. — А твой друг никогда не пьет? — с нотками неприязни в голосе спрашивает один из приятелей Дениса, когда за столиком звенит очередной тост. — Что делает трезвенник в компании пьяных друзей? Марио тушуется, неловко отводя взгляд и стараясь не обращать внимание на разрывающую легкие музыку, но Черышев смотрит с некоторым непониманием, и это хлещет по лицу больной пощечиной, обдавая страхом оказаться совсем жалким и нелепым в его глазах, отчего Фернандес испытывает снова жгучий порыв подчиниться. Он чувствует свою ненужность, инородность здесь, будто в филармонии посреди симфонического оркестра внезапно включили тяжелый рок или на концерте известного металлиста зачитали любительский рэп. Он чувствует свою отчужденность и легкую неприязнь к нему приятелей Дениса, которые наверняка искренне не понимают, почему Черышев таскает всюду за собой этого странного несуразного человека. — Марио, может быть, все-таки с нами? — подает голос Денис, и Фернандес еще больше теряется в своей отдаленности, потому что сейчас он не с ними, не с ним. От этого хочется плакать, и глупая горечь тоски кинжалами проходится по внутренностям, раня и калеча каждую клеточку и так одернутого болью тела. — Конечно, я выпью, — говорит несколько неуверенно, дрожащей рукой принимая жгучий напиток из рук Дениса, и под всеобщее одобрение осушает бокал, который в его случае наполнен убийственным ядом. Марио все еще слабо надеется, что все обойдется. Алкоголь дурманит разум молниеносно, но не вторгается в душу сочной веселостью, а калечит обостренной тоской. Марио окончательно теряется в потоке собственной боли, которая обрушивается на него спазм за спазмом, дуреет и умирает снова и снова на всеобщем празднике жизни, пока веселый и всем довольный Денис вкладывает в его ладонь все новую и новую стопку. Они веселятся, перекидываются шутками и живут, пока Фернандес, наблюдая за Денисом, в порыве разговора пересевшим на другой край стола к приятелю, медленно умирает. Накрывает как всегда быстро и остро, и Марио с ужасом ловит клокочущий комок боли в желудке, болезненно морщится и громко вздыхает, инстинктивно прижимая ладонь и охваченному приступом месту. Глупо было надеяться на то, что все обойдется. Его выворачивает, встряхивает и жжет изнутри, и Марио заходится тихим вскриком, скручиваясь на месте и потупляя взгляд, зажмуриваясь, до дрожи боясь привлечь к себе внимание. Но боль врывается жгучим торнадо, затопляет все иные чувства и ощущение и заставляет болезненно вскрикнуть, откинувшись спиной о кресло, потому что сидеть в скрюченном положении оказывается невыносимо. Он плачет взахлеб, забыв обо всем на свете, потому что такая сильная боль в желудке выталкивает любое стеснение и иные мотивы. — Марио, что такое? — не сразу замечает склонившегося над собой Дениса, который кружится перед глазами, окаймленный светом прожекторов, и его голос растворяется в оглушительной музыке. — Марио, тебе больно? Марио так больно, что ему хочется потерять сознание, лишь бы не испытывать снова этот проклятый приступ, но ядовитый алкоголь разъедает стенки больного желудка, въедаясь в Фернандеса отчаянными спазмами остервенелых мучений. Он всхлипывает, снова беспомощно кричит и не обращает никакого внимания на склонившихся над ним людей, все смешивается в однообразную кучу из омерзительно ярких цветов и бьющей по голове музыке. С трудом выуживает из кармана телефон и дрожащими пальцами набирает короткое сообщение. Зобнин приезжает незамедлительно, когда Черышев мечется около Марио, согнувшегося на ступеньках у входа в клуб и заходящегося новым приступом боли. — Давай я вызову скорую? — снова начинает он, чуть трогая Фернандеса за плечо, но тот отрицательно качает головой, мыча что-то несвязное, а потом снова жмурится, больно врезаясь пальцами в пульсирующий участок боли. Он вырвался не один раз, позорно опустошая желудок при Черышеве, который то и дело доставлял ему новую бутылку воды, и теперь мучения от приступа перемежаются с мучениями от собственной никчемности. Он совсем не такой, как Денис. Жалкий и мерзкий. Наверное, Черышеву омерзительно находиться рядом после того как Фернандес на его глазах вызывал приступы тошноты, желая избавиться от ядовитого алкоголя. Рома наклоняется над Марио, что-то громко говорит, но тот не слышит, лишь хнычет, позволяя обоим парням дотащить себя до такси и мягко уложить на сидение, потому что сидеть становится крайне больно. Зобнин резко останавливает Дениса, когда тот собирается ехать с ними, с ненавистью смотрит на Черышева и порывисто отталкивает его от машины, шипит со злобой и презрением: — Ты хоть знаешь, что у него острый гастрит? Ему категорически запрещен алкоголь, — Черышев открывает было рот, но Рома еще раз толкает его в грудь, кричит, выплескивая всю агрессию: — он ненавидит клубы, громкую музыку и вот такие сборища! Отступает и уже у переднего пассажирского сидения оборачивается, не открывая дверь, чтобы Марио не услышал последней фразы: — Мне искренне жаль, что ты — его человек. Потому что ты для него… — Рома молчит пару секунд, а после снова подает голос: — слишком чужой, чтобы быть родным*. До дома они добираются довольно быстро: водитель, обеспокоенный состоянием пассажира, старается избежать лишних пробок. Зобнин помогает Марио лечь на кровать и отпаивает его необходимыми таблетками, всегда хранящимися в аптечке. Ерохин сидит на постели, и Головин, разместившись между его разведенных ног, откровенно целует, исследуя и вызывая у Александра тихие стоны яркого удовольствия. Зарывается в мокрые после душа волосы и мягко оттягивает, не прекращая поцелуй, пробирается рукой под пижаму и мягко оглаживает живот, холодя разгоряченную кожу ледяными прикосновениями. Ерохин извивается, вцепляясь мертвой хваткой в плечи Саши, и тот, одурманенный близостью и интимностью, с трудом отстраняется, прекрасно понимая, что потом остановиться будет куда труднее. Ерохин хватает за локоть, заглядывает в глаза, жалобно, потерянно и обезоружено просит, сводя Головина с ума: — Саша, — Головин подчиняется, возвращается и укладывает Александра на спину, нависает сверху и снимает с него пижамную рубашку, — Сашенька. Головин влажно целует шею, переходя на ключицы, рвано ласкает оголенную кожу, сумбурно трется о него возбуждением, и все выходит смазано, обрывочно и лихорадочно, потому что каждое касание чувствуется крайне остро, и постоянно всего кажется мало. — Саша, — Головин проникает языком в пупок, и Александр вскидывается на кровати, издавая протяжный стон, пока рука Саши проникает в его штаны, — Саша, Сашенька. Саша касается низа живота, обволакивая кожу роем смазанных поцелуев, опускается ниже, приспускает штаны, переплетает их руки в замок и нежно касается губами головки. — Саша! — Ерохин неосознанно подается навстречу, бесстыдно вскидывая бедра, толкается в жаркий рот, и Головин покорно насаживается глубже, вдруг посмотрев прямо в глаза и вызвав тем самым новый всплеск ярких эмоций, гортанный вскрик и яркое желание, — Сашка… Головин делает это впервые, поэтому неумело, берет неглубоко и постоянно выпускает Ерохина изо рта, обводя языком пульсирующую плоть, слизывая сочащуюся субстанцию, все так же не выпуская рук Ерохина из цепкой хватки. — Саша, Саша, Сашенька, — Александр под ним плавится удовольствием, бессвязно повторяет только лишь его имя и снова толкается в рот, когда Головин это ему позволяет. Кончает быстро и остро, выгибаясь в спине и до боли сжимая Сашины руки, изливаясь себе на живот, когда Головин вовремя отстраняется. Саше мало, он заведен до предела и теряется в возможных последствиях, ярко и остро желает получить его здесь и сейчас спонтанно и полностью, поэтому быстро переворачивает Александра на живот и чуть давит на бедра, вынуждая приподняться. Ерохин облокачивается о локти и слышит, как за спиной открывается баночка смазки, видимо, уже купленная Головиным заранее, и ощущает мягкое прикосновение к сжатому входу. Александр заходится болезненным вздохом, потому что перед глазами неизвестно откуда берутся окрашенные болью и унижением события, кажется, совсем далекие и пережитые, осевшие вечной горечью, которые никогда, никогда не забудутся. Он помнит все, будто это было вчера. Помнит, как стоял перед ними в такой же позе, и они рвали его на куски, один за другим толкаясь одновременно спереди и сзади, терзая и уничтожая и физически, и морально, смеялись, таскали за волосы, проникая по очереди в окровавленное и разорванное тело. — Не надо! — вдруг заходится криком, совсем как тогда, бьется в истерике и переворачивается, выставляя руки перед собой, плачет навзрыд и ничего не видит перед собой, кроме их мерзких прогнивших физиономий, — не надо, пожалуйста! Саша паникует, стараясь сдержать его истерику, хватает за руки и обездвиживает, лихорадочно пытаясь привести Ерохина в чувства: — Все хорошо, это я, — Александр не слышит, лишь вырывается с новой силой, скулит и жалобно хнычет, заходясь агонией страха, — Это я, слышишь? Это я! Ерохин с силой толкается, брыкается ногами, снова заходится криком и приходит в себя, лишь когда слышит болезненный вскрик своего Саши. Головин лежит на полу возле постели, держась за ушибленную голову, и Ерохин, не обращая внимания на собственную дрожь и рыдания, подползает к нему. Опускается на корточки, а после обмякает на полу и плачет по-детски, растерянно и побито, задыхаясь в потоке слов: — Прости, Сашенька, я не хотел, — касается его головы, и Саша невольно дергается, болезненно стонет, пока Александр мечется возле него преданным псом: — Сашенька, я не хотел. Головин быстро приходит в себя и сразу же сгребает в охапку Ерохина, снова убаюкивает его, прижимая красное заплаканное лицо к груди, сам всхлипывает, готовый ударить себя со всей дури, потому что это он во всем виноват. — Это я, боже, я не должен был, — Головин презирает себя в этот момент, потому что на миг из-за его несдержанности Александр снова прочувствовал этот кошмар, — это я, слышишь? Я во всем виноват. Он приподнимает Ерохина и усаживает его на кровать, отирает мокрое лицо и подбирает штаны, заботливо натягивая их на дрожащие ноги, поочередно целует дрожащие колени. Одевает его в рубашку и прижимает к себе, откидываясь вместе с ним на подушку. Мягко гладит по спине, убаюкивая, пока Александр крепко сжимает его свободную руку. — Тебе очень больно? — виновато спрашивает Ерохин, пряча красное лицо у него на груди, — это я… — Мне совсем не больно, — тут же отвечает Головин, беспорядочно целуя его в голову, — я больше никогда ничего подобного не сделаю, обещаю. Ради Бога прости меня. Ерохин мотает головой как маленький, и Саша ловит его, когда тот порывается вскочить с кровати, потому что страшно боится за состояние своего Александра. Насильно прижимает его к себе и топит немые рыдания и тягучей нежности. — Я хочу быть с тобой, Саша, слышишь? Только с тобой, — выдыхает Ерохин ему куда-то в плечо, и Головин лишь кивает в ответ, мягко лаская его шею, — только не в такой позе. Головин ненавидит их всех. Ненавидит лютой ненавистью, сжирающей внутренности под оглушительное желание перестрелять их, целясь между ног, потому что Александр, его хрупкий и сломленный родной человек, не заслужил этого кошмара. Никто не заслужил. — Все будет, как ты захочешь, — Головин мягко целует его в висок, укладывает на подушку, ложится рядом и мягко улыбается, гладит по щеке и шепчет излишне нежно: — засыпай, мой родной. Марио заходится болью около часа, и все это время Рома неотступно дежурит у его кровати, держит за руку и заставляет принять необходимые препараты. — Ты не будешь ругаться? — по-детски наивно спрашивает Фернандес, чуть сильнее сжимая руку друга в своей, когда боль сходит на нет, и Рома ложится рядом. — Конечно, буду, — грустно отвечает Зобнин, мягко обнимая его и целуя во взмокший лоб, — но не сегодня.
Примечания:
602 Нравится 697 Отзывы 166 В сборник
Отзывы (27)