***
Когда Бенкендорф бьёт так руками по столу, Яков отчего-то вспоминает пёструю древнюю Москву и заточённую в монастырь царевну. И злую тьму, что так и не ушла с плодородной и щедрой Полтавы. — Найдите нам этот секрет, Яков Петрович, — едва не молит генерал, и Гуро изумлённо вскидывает брови. — Дайте бессмертие, и что угодно просите, всё вам дадут: любую жизнь, любую смерть. — Важно, чтоб только и жизнь, и смерть не мои были, Александр Христофорович, — глухо посмеивается Яков, всматриваясь в напряжённые жилы на шее и набрякшие от усталости веки главы Третьего отделения. — Да только где ж я вам бессмертие достану? Чай, не алхимик и не ворожей, эти тайны от меня сокрыты, как и от всех, — сильно клонит подбородок вниз. — О вас всякое говорят, — понижает голос Бенкендорф, откидываясь на высокую и жёсткую спинку стула и медленно кладя руки на подлокотники. — Да и я сам ваши таланты, о которых вы умалчиваете, вижу, — Гуро хмыкает, дёргая уголками губ. — Но вы всегда держитесь в стороне, какого рода службу, — тут Александр Христофорович обрывисто барабанит пальцами по тёмному дереву, — вы бы ни несли. Ab aqua silente cave. Остерегайся… — Тихой воды, — заканчивает за него Яков, лениво прикрывая глаза и недовольно сжимая челюсти. — Вменяете мне предательство? — тут же вскидывает острый взгляд. Бенкендорф мелко вздрагивает от резко ударившей в окно ветки. — Служба такая, сами знаете, — взгляд у него холодный, нечитаемый, но на губах змеится улыбка. — Как не знать, оба её несём, Александр Христофорович, — горделиво распрямляет шею мужчина. — Ну тем более, — примирительно вскидывает ладони генерал. — И вы сами знаете, какой разной бывает служба на благо Отечества… Ведь мы должны его защитить, — наклоняется вперёд, упираясь предплечьями в край стола и сцепляя руки в замок. — А часто защита — это сокрытие многих тайн… — Или их применение, — так же тихо отвечает Гуро, не отводя взгляда от собеседника. — А это, — суровые складки пролегает на лбу и около рта любимца царя, — зависит от обстоятельств. Николай Павлович так надеется на вас, не говоря уже обо мне… Найдите путь к этой загадке, — напряжённо сводит на переносице брови. — Он ведёт в Малороссию, — лукаво блещет взглядом Яков. — Неужели? Ну вот видите, Яков Петрович, на вас вся надежда, — Бенкендорф подтягивает к себе какой-то документ. — И на вас — все плети, — на последней фразе уже не смотрит на Гуро, а вчитывается в витиеватые ровные строчки. У Якова на лице непробиваемая ледяная маска, когда он выходит из кабинета своего начальства, одёргивая манжеты. Никто не знает, как он, опаляя ресницы и задыхаясь от едкого, раздирающего лёгкие дыма, вытаскивал из раскалённой стены Иоанно-Предтеченского монастыря маленький ларец с несколькими похрустывающими от древности листами, исписанными непонятными завитками, крохотным шипом в Святой Крови и тысячей невидимых печатей внутри, когда император французов огненной кометой вошёл в Москву. Никто не знает, как прятал он в тёмных сводах царских палат Александровской слободы этот ларец заново, запирая на все замки, к которым может привести лишь звезда Вифлеема, и снять с них плотную тьму — лишь она же. Никто не знает, что эта звезда обжигает его грудь через тонкую сорочку. И что даже те хрупкие листы, что она охраняет, не каждому обещают вечную жизнь. Никто не знает, что то бессмертие, за которым он поедет по размытым дорогам едва ли не на край империи, — куда страшнее. Но скоро они это узнают.***
Москва этим летом душная, шумная, но всё так же, словно из пропасти лет, летит над ней вечерами колокольный гул, пока тяжелое солнце медленно катится к горизонту, раскрашивая небо в яркое золото и густой кармин, растекающиеся по глубокому синему шёлку небесного шатра и бросающие слепящие блики на дома и прохожих. Яков сидит в своём кабинете, щурясь от бесцеремонно вливающегося в окно плотного потока солнечных лучей, что-то быстро печатает, отбивая кнопками ноутбука ровный ритм, и тихо ворчит себе под нос из-за сломавшейся римской шторы: теперь ему приходится то и дело наклоняться ближе к и без того мерцающему экрану, чтобы что-то на нём прочитать. Он устало трёт ноющие от напряжения глаза и откидывается на спинку кресла, недовольно морщась на разбивающую голову боль, от которой не спасает уже пятая за вечер таблетка. Банки схлопываются в последнее время едва ли не каждый день, их председателей правления сажают куда реже, даже следствие по их деятельности почти никогда не отправляется в производство, но именно его клиент сумел, похоже, перейти дорогу всем, кому только было возможно, переведя часть средств высокопоставленных вкладчиков на свои счета. Деньги, и до этого обходными путями выведенные из Роскосмоса, осели где-то на счетах надежного английского банка. Вот так откровенно, честно и глупо. Яков только трясёт головой и думает, что смог бы, конечно, если не снять обвинения полностью, то хоть не дать посадить потерявшего бдительность горе-банкира. Ей-богу, не убийца же, это всего лишь экономическое преступление... И банк пока не закрыли даже. Но только вот Гуро уже очень давно не прочь подсобить Следственному комитету, Министерству внутренних дел и Центральному Банку почти в любом вопросе. Так, несильно, чтобы не повредило его профессиональной репутации, а с делом Башкеева и думать нечего: проще чуть смягчить договор, чем бесцельно бросаться грудью на баррикады. В конце концов, Якову и самому надо вывести из страны деньги максимально официальным и безболезненным способом, а для этого необходимо, чтобы в некоторых светлых кабинетах с блеском тщательно отполированного дерева и картинами на стенах закрыли глаза на движения средств по его счётам. Но для этих манипуляций было бы неплохо ещё найти предлог. Тишину кабинета разбивает оглушающая трель телефона, и Яков крепко выругивается себе под нос, сетуя, что не ушёл с работы пораньше. — К вам юрист из банка, с документами по Башкееву, — тонкий высокий голос секретарши иглой проходит в мягкие ткани мозга. — Пусть заходит, — кивает мужчина сам себе, потирая лоб и выпрямляясь в кресле. — Ещё позже в пятницу никого отправить не могли? — ворчит в пустоту, быстрыми и уверенными движениями наводя порядок на столе, и поправляет манжеты. Он несколько удивлённо вскидывает брови, заслышав стук каблуков у двери. Но когда посетитель плавно проходит в его кабинет, у него сводит от напряжения лицо, а в виске вновь взрывается боль, настолько сильная, что он едва сдерживает желание согнуться от неё пополам и не открывать глаза ближайшие пару дней. Говоря откровенно, он только огромным усилием воли не падает грудью на тёмную дубовую столешницу с аккуратными стопками документов. — Добрый вечер, Яков Петрович. Вам нехорошо? — ровный глубокий голос изгоняет из кабинета тишину, насылая на сознание почти опиумный дурман, с которым Гуро безуспешно пытается бороться, остановив взгляд на туфлях с тонкими шпильками, но упрямо не смотря на лицо их обладательницы. — А вы… — мужчина неосознанно сжимает прохладный корпус перьевой ручки до побелевших кончиков пальцев, когда солнечный луч брызжет ему в глаза, отражаясь от брусничной лакированной кожи и, кажется, вгрызаясь в самую середину зрачков, стоит посетительнице сделать степенный шаг вперёд. — Не узнаёте? — в голосе сквозит насмешка, припорошённая закостенелой печалью. — Маргарита Александровна Вишневецкая. Рада знакомству. Яков наконец смотрит на её лицо и силой сжимает челюсти; горло сводит одним непонятным спазмом, от которого больно дышать. Настолько, что легче задохнуться. Гуро быстро втягивает носом воздух, пока в грудине от этого неприятно саднит, а жадный взгляд обследует нежданную гостью — она всё та же, та же, такая юная, что можно спутать с девочкой, с тонкими запястьями, которые сожми чуть крепче — переломишь, с несколькими непослушными прядями на висках. Только улыбка, выверенная, отточенная годами, стала острее и злее, — а может, это не так, просто непривычный холод равнодушия так расцарапывает ему кожу, — во взгляде осела тяжесть, которой захлебнулись озорные мягкие искры, да на щеках не играет румянец. Она всё та же, но Якову кажется, что он не видит в этой женщине ни одной знакомой черты. — А я тебя забыл, — глухо и громко шепчет он, и на мгновение его губы трогает что-то похожее на улыбку. — Врёшь, — отрицательно качает головой Маргарита, занимая стул напротив. — Ты никогда ничего не забываешь. Гуро готов поклясться, что он слышит в этих бесцветных интонациях остатки сухой ярости, однажды ставшей неиссыхающей грустью. — Пустое вы сердечным ты... — начинает было Яков, и короткий смешок слетает с его губ, когда Маргарита недовольно морщится и сильнее стискивает в руках матовую папку с документами. — Ох, я прошу вас, давайте о деле, — торопливо обрывает она, протягивая толстую пачку бумаг. — Василий Юрьевич... — Всё равно сядет, это распоряжение сверху, — жёстко произносит мужчина, небрежно отбрасывая папку на край стола со звонким шлепком. — И вы это прекрасно понимаете, — начинает машинально прокручивать запонки, несколько раз медленно моргает, словно пытаясь избавиться от плотной пелены перед глазами. — А я прекрасно понимаю, что вы пришли сюда не своего работодателя спасать, — сцепляет пальцы в замок и почти наваливается на столешницу, впиваясь взглядом, в один миг ставшим ясным и колючим, в лицо перед собой. — Я ведь прав? Раньше Маргарита бы заалела ланитами, расцвели бы пунцовые розы смущения на горячей коже шеи и груди, а потом бы девушка быстро опустила ресницы, шумно вздохнула, прикусив изнутри щёку или нижнюю губу, — она делала это так часто, что он потом не мог избавиться от едва ощутимого привкуса крови на кончике языка, — дрожащими пальцами поправила выпавшую из причёски прядь. А после бы и вовсе уткнулась лицом в его грудь, слабо трясущуюся от бурлящего внутри смеха. Сейчас Вишневецкая улыбается одним уголком губ, криво и с каким-то болезненным весельем, но больше ни один мускул не выдаёт её волнения. — Я так надеялась, что это какой-то другой Яков, — покачивает головой, ведёт кончиками пальцев по выступающим костяшкам. — Пока не увидела вас в новостях, — ненадолго опускает ресницы, улыбаясь чуть шире и покачивая головой на собственные мысли. — А потом Башкеев… Вы правы, на него всех собак теперь спустят, — выпрямляет шею и вальяжно откидывается на спинку стула. — Но как я могла упустить такой шанс? Разве могла устоять перед соблазном ещё раз увидеть того, чьё лицо и имя так долго пыталась вытравить из памяти? — И как, успешно? — Гуро пробегает языком по губам, сверля глазами тускло поблёскивающую в вечернем свете крышку ноутбука. — А как вы думаете, если я здесь? — Маргарита щёлкает пальцами, и оба вздрагивают от громкого звука. — Наверное, я слишком часто пыталась спасаться хмелем памяти. — Воспоминая — это яд. У кого-то он сладок, у кого-то он горек, но яд всегда остаётся ядом, — Яков медленно поднимает на неё взгляд, пытаясь отыскать отголоски чего-то былого в её зрачках. Отрава растекается по его венам, и он боится почувствовать предательское шевеление слева под рёбрами. Он же зарекался от обманного Рая прошлого. Но это было так давно, что и тот век сейчас не вспомнить. — Я скучала, — хмыкает девушка и убирает волосы за ухо; это так знакомо, так естественно, что Гуро почти трясёт, а в кабинете отчего-то пахнет весенним цветом яблонь и вишен. — По этим разговорам, речам… Сейчас всё стало так просто, безыскусно. Мне не хватает этих красивых фраз. Кажется, я так и не привыкла жить сквозь столетия, — неловко пожимает плечами, а на лице пробивается блуждающая улыбка. Якову даже кажется, что он видит в её глазах привычные тёплые искры, и поглубже вдыхает душащий, разъедающий нутро призрачный запах столь давно отгоревшей весны. — Только по этому снедала вас тоска? — он тянет гласные и беззвучно смеётся, мелко сотрясаясь плечами, не зная, что сделать, чтобы погасить незнакомое скребущее чувство, заполняющее его без остатка. Маргарита прыскает, закрывая рот и нос ладонью, и мужчина видит, что не он один задыхается несуществующим приторно-сладким запахом цветущих яблоневых и вишнёвых деревьев. Только вот как долго она из-за этого не может дышать? — По многому, — выдыхает она, крепко зажмуриваясь и прижимая пальцы к глазам. — Иногда мне страшно спать: так много бессвязных картинок вспыхивает под веками, стоит мне задремать. — Было трудно? — вдруг излишне громко спрашивает мужчина, замирая от собственных слов, и на пару секунд между ними повисает молчание, в котором тонет даже гул дороги за окном. Вишневецкая медленно набирает в грудь воздуха, сжимает губы в тонкую линию и всё же находит в себе силы, чтобы сипло, с разрывающей голос болью, точно от непролитых слёз, ответить: — Не расплакаться и не думать, где вы? Когда остановится моё сердце? Вместо вашего, — влажная плёнка затягивает тёмную бархатную радужку. — Да. Невыносимо. Яков молчит, ставит локти на стол и зарывается пальцами в волосы, тянет за них до боли, а в голове у него пустота, абсолютный вакуум без единого атома мысли, и он просто не знает, что ему делать, куда деться, почему это вообще происходит сейчас. Он уже сомневается в том, какой сегодня день, год, век, тысячелетие. Всё сон и мираж, а он и не жил никогда, и нет ничего — ни Москвы, ни России, ни этой планеты, ни огромной Вселенной. И его в ней нет, и Маргариты — тоже. Одно сплошное и великое ничто. Но вот он поднимает голову, тяжело сглатывает, когда грудь сдавливает от мерзкой тянущей боли, и проклинает богов всех эпох и народов, что вокруг него лишь такая хрупкая и изломанная реальность. — Я… — шелестит еле слышно, теряясь в словах, ударяющихся о зубы и оседающих на языке, но так и не срывающихся с губ. — Нет, — вскидывается девушка, резко подаваясь корпусом вперёд. — Мне нужно сказать… Боже, как много мне нужно сказать, — теребит подол узкой юбки, грозясь прорвать плотную ткань ногтями. — Я же никому ничего не говорила. Между ними года одиночества и блестящая деревянная гладь. А кажется, что целая ледяная Атлантика. — Мне так страшно было, когда я поняла, что со мной ничего не происходит, — она захлёбывается торопливостью. — Что не меняюсь, не умираю. И началось: город за городом, имя за именем, — трясёт головой, и тёмные волосы рассыпаются по плечам, закрывают её лицо. — Я так устала быть не собой, — всхлипывает то ли в нервном смехе, то ли в тихом плаче. — Я так давно не была Маргаритой, дочерью своих отца и матери. Вы знаете, как меня звали в сороковых? — вскидывает взгляд, и Гуро сжимает кулаки от растопленного в них безумия отчаяния, разрушенного молчания. — Эвелин Равенскрофт. Нелепость какая, правда же? — смех у неё тонкий, дерганный, сухой. — Я была медсестрой, английской подданной. И у меня на руках умерла моя кровь — последний Вишневецкий. Последнее, что осталось от моего брата через поколения, — она кусает губы до крови, и Яков почти ощущает её кислоту на своём языке, как ощущал её в прошлом, которое было, которого не было, столь нечётко оно, растворившись в тумане дум и потерь. — Его тоже звали Михаил. На английский манер, безусловно, ведь мы все так давно не были в России, — её трясёт, и мужчина вскакивает, чтобы налить ей воды из графина на маленьком столике с тонкими ногами, скрытом в углу кабинета. Он обливает себе руки и зло чертыхается, вкладывая стакан в руки Вишневецкой и заставляя сделать хотя бы глоток. — Он был так изранен, — качает она головой, блестя влажными губами и горячечными глазами. — Он умирал медленно, тяжело. И он сказал мне, что я похожа на женщину, которую видел на портрете в одной из комнат их дома под Лондоном, — ставит стакан на стол и прижимает руки к вискам. — Я же не могла сказать ему, что это я на том портрете. Я же даже не знала, кто он. Только держала за руку, потому что он не мог разжать окаменевшие пальцы и жалостливо шептал: «Только не уходи, Эвелин, не надо, не уходи, я так боюсь», — по щеке скатывается крупная слеза. — А потом он замолчал. Принесли грубый мешок для него и истрёпанные документы для родственников. И там — его фамилия, моя фамилия. А он назвал меня этим дурацким именем. А я та женщина с портрета, которая должна была умереть задолго до его рождения. Может, тогда ему бы не оторвало ноги на войне? Может, он бы вообще не попал на войну? — выпрямляется, снова тянется за водой и часто дышит, пытаясь успокоиться. — Я бы отдала свою жизнь за него. Но даже она мне не принадлежит, — смотрит в упор на потерянного Гуро. Он медленно отпускает её ладони, которые обхватил за секунду до этого, растирает по рукам остатки воды, остекленевшими глазами смотрит на её пальцы, крепко сжимающие стакан, и почти отеческим голосом обращается в Маргарите: — Почему люди боятся смерти? За ней уже нет беды. Нет боли и скорби. Но всё же добровольно умирать прежде своего срока — величайшая жертва, которую, правда, не так уж часто принимают Небеса. — Им было угодно взять мальчика, не дожившего до очередной весны, но не принять меня, видевшую столько зим? — шепчет удушливо, мятежно, давясь ядом отчаянного бессилия. — Значит, это ваша судьба, — его ладони замирают в сантиметре от её плеч, пальцы подрагивают от напряжения, от упругой волны пережитого горя, исходящей от её тела. — Не иметь права выбора? — Вишневецкая поднимает на мужчину глаза, и он тянется вытереть тёмные следы на её веках, но одёргивает руку, едва почувствовав влагу на слипшихся ресницах. В один широкий и гибкий шаг Яков отлетает к окну, сжимая собственное запястье, чтобы унять бегущую по телу дрожь, от которой каменеют мышцы и дрожат сухожилия. Когда он размыкает губы, его голос кажется почти раскаивающимся, и Маргарита изумлённо всматривается в его фигуру, озарённую последним дымным лучом заходящего золотистого солнца: — Я и предположить не мог, что так получится. Никогда не получалось, ни с кем, — качает головой, и несколько тёмных прядей падают ему на лоб. — Секрет бессмертия, за которым человечество охотилось, едва появившись на свет. Но вечная жизнь — это память других людей о нас. А что укореняет нас в чьей-то памяти сильнее любви или ненависти? — он хмыкает, и вокруг его глаз расползаются морщинки, плохо различимые из-за упавшей на лицо тени. — Ох, Риточка, если бы я только мог предположить… — девушка давится воздухом и ломает пальцы, уронив стакан на пол, глухо треснувший о тёмный паркет. — Если бы я только мог знать, что так случится, — измученно улыбается на блики стекла у неё в ногах, — я бы принёс множество жертв, лишь бы вернуться в прошлое и никогда не появляться в вашей жизни. Вы не заслужили этого, — бесшумно подходит к ней, опускается на одно колено рядом с её стулом и подбирает несколько кривых осколков. — А это, — крутит их в руках, — на счастье. Ваше счастье, — его лицо озаряет тусклая улыбка. Маргарита чувствует, как что-то бархатистое, тёплое касается её пальцев, и опускает взгляд на руки. Завидев извивающиеся тени, она рассыпчато смеётся, а Гуро вслушивается в её тихий смех, так и держа осколки на ладонях, сложенных, как если бы он просил сейчас благословения в церкви. — Николай так похож на вас, — она смущённо улыбается, смотря на него и играясь с потоками тьмы. — Всем. Внешностью, голосом, взглядом, — отворачивается к окну. — Он почти ваша копия. Тоже с тенями у ног и тихо тлеющей внутри яростью. Но он другой, — вновь оборачивается к мужчине и поправляет его волосы, и он почти сжимает руки в кулаки, забывая о том, что изрежет себе кожу. — Он мягче и светлее, терпеливее: вы знали, что он сейчас хирург в Париже? Да, Никке умеет любить, — внимательно рассматривает каждую чёрточку на лице Якова, задерживает взгляд на почти неразличимом шраме, протянувшегося от носа к верхней губе. — И этого, — легко касается его горячей подушечкой пальца, — у него нет. — Я был в машине с Гейдрихом, — бормочет он, закрывая глаза и опуская плечи. — Плата за то, что посмел носить чёрные облачения: священника и офицера Рейха. Маргарита крупно вздрагивает всем телом. — И вашего жениха, — открывает шалые глаза. — Но всё же у вас на одну причину меньше меня презирать: то… Единение, — мнётся пару секунд. — Оно очень давно разорвано. Вы не умрёте вместо меня, — поднимается на ноги, аккуратно кладёт осколки на стол и усаживается в своё кресло, крепко обхватывая подлокотники. — А в вашем бессмертии повинен не я, а ваши первые девичьи грёзы, — не отрывает взгляд от застывшей девушки. — Вас слишком сильно ненавидели в ту душную осеннюю ночь. Но ещё сильнее любили. Она прячет взгляд, и несколько дюжин секунд они просто молчат, не в силах даже пошевелиться, пока слова не слетают певуче с губ Маргариты: — Мимо меня проходят чужие жизни, чужие любови, чужие смерти. Мимо меня проходят века, которые я не должна была застать. Я была готова к одиночеству. Я не была готова к вечности. Яков может только еле слышно пробормотать: — Прости. Она кивает, вставая со стула, одёргивает юбку и достает из сумки платок, чтобы промокнуть глаза. — Документы по Башкееву я все привезла. Может, получится как-то смягчить наказание, — начинает она почти ровным голосом, точно ничего не было, — не так же всё страшно… — Я рад, что ты пришла, — вдруг говорит Яков и натыкается на её недоумевающий взгляд. — Я бы не смог. Вишневецкая сухо кашляет и торопится к выходу, переступая через суетливо заметавшиеся тени. — Мне пора, — бросает она на ходу. — Тебя подвезти? — тут же спрашивает мужчина, готовый в любой момент подняться на ноги. — Нет, — останавливается у двери и долго смотрит на Гуро. — Спасибо, но не стоит, Яков Петрович. Я на машине. — А завтра? — отчего-то не унимается он. — Мы сможем встретиться завтра? Маргарита прикусывает нижнюю губу, и Яков замечает на её щеках слабый румянец, когда она отвечает: — Позвоните. Мой телефон там указан, — кивает в сторону папки с документами. — Всего доброго, — выскальзывает за дверь, почти выстукивая каблуками какую-то звонкую мелодию. — До завтра, — его слова разбиваются о закрывшуюся дверь. Яков шелестит бумагами, вчитывается в ровные печатные строчки и наконец находит небольшую плотную карточку с нужным ему набором цифр. Его рука сама тянется к ящику стола, где в чёрной бархатной коробочке лежит ослепляющий своим огненным сиянием эгрет, пускающий искры по алому шёлку. Где-то за окном — в последний раз за этот день — разносится эхо запоздалого колокольного звона.