***
В своей комнате мне… странно. За такое количество лет я вроде как должен был привыкнуть, тем более что иного-то ничего не знал. Но тонкие чувствительные струны, вибрирующие вдоль позвоночника, четко уверены: должна быть какая-то золотая середина в заполнении пространства, и в моей детской этот баланс намеренно нарушен. Мне не нравятся фотографии моего отца на полках. В детстве, юности, мимолетной по причине смерти взрослости. Я не помню их с матерью совсем, оттого со стен на меня глядят чужие люди, мертвые черно-белые глаза. Мужские: материных снимков нигде в доме на видном месте нет. Я видел их мимолетом в коробке, которую Оливия украла с чердака и спрятала под своей кроватью. Сходство было очевидным: мы в равной степени похожи на родителей. От отца нам достались черные волосы и темные глаза, а от матери — форма лица, форма губ, бледность кожи. Сложно не видеть в нас их обоих, если хотя бы раз наталкивался на их парный снимок. Только в нашем доме эти фотографии раздербанены, и половинки с матерью хранятся лишь под кроватью Лив. Мне не нравятся отцовские игрушки, расставляемые бабушкой «на правильные места». Эта комната когда-то была и его детской, так что старинный металлический конструктор, выстраивающийся в острую высокую башню возле платяного шкафа после каждой бабушкиной уборки, да керамические цирковые лошадки, скачущие вокруг отцовских фотографий, имеют на это помещение куда больше прав, чем я. Раньше я сваливал весь этот глиняный ипподром в ящик комода, а конструктор прятал в шкаф, но после каждого раза бабушка заводила шарманку про уважение к чужой памяти, переходила к бесконечным историям из детства моего отца, ощущаемым как скучные истории про какого-то мальчика, — проще было сдаться и тем самым освободиться от шаблонного жужжания над ухом. Мне не нравятся кружевные тюли и вид за окном. Я хотел бы больше жить в комнате Оливии. Ее окно выходит на стену соседского дома: ни дороги, ни солнца, ни голосов веселой детворы. Конечно, она тоже не придерживается золотой середины с этими ее пестрыми плакатами на стенах, кучей разноцветных косметических склянок в ящиках стола, но днем в ее комнате хотя бы царит полумрак, как в аквариуме с густыми бордовыми водорослями. Карандаш поскрипывает, марая тетрадную страницу. Тупое механическое решение однообразных примеров по математике успокаивает. Позволяет погрузиться в тягучую рутину и не замечать визуальный шум вокруг. Дверь за моей спиной открывается. — Я… — произносит Оливия. Я не оборачиваюсь: зачем? — слышу ее и так. — Можно я положу кое-что тебе под кровать?.. — Если это не будет пахнуть. Постукивают ее толстенные каблуки. Поскрипывает пол: Лив опускается на колени перед моей кроватью. С картонным шуршанием она задвигает что-то к стенке в надежде, что ножки кровати хотя бы частично скроют ее перепрятываемое сокровище. — Спасибо… — Пожалуйста. — Тебе… не нужна сейчас ванная комната?.. — Нет. — Хорошо… Дверь открыта. Сквозняк оглаживает шею до мурашек. Мне не нравится, но Оливия еще не ушла, она не оставила дверь открытой, а стоит в проеме, ногтями чуть слышно царапая косяк. — Луис… — Да? — через затылок спрашиваю я. — Ты в порядке?.. — Да. — Хорошо… Дверь закрывается мягко, как ни разу прежде. На моем столе беззвучно двигает худощавой стрелкой голубой металлический будильник. Он мне тоже не нравится: в нем та же обманчивая пустота, что и под кухонным столом.***
К вечеру, когда тетради уместились в старом рюкзаке («новый», похищенный вместе со мной, полиция так и не вернула, может, не нашла), а улица начала остывать от солнца и тяжести человеческих ног, я покинул музей какого-то мальчика и по узкому коридору с паутиной на медных бра направился в туалет. На втором этаже у нас совмещенный санузел; на первом, рядом с кухонной кладовкой, имеется еще туалет, но туда бабушка ходить запрещает, чтобы не приходилось его все время драить перед приходом гостей, коим подниматься на спальный этаж дома также не дозволяется. В этом даже есть смысл. Но когда кто-то моется (Оливия в основном), в туалет не сходить. Лив спрашивала меня о том, нужно ли мне в ванную комнату, довольно давно. Так что зайдя туда и увидев там Лив, я теряюсь. Мне кажется, что она должна закричать, переполошиться, испугаться, как делают это сестры в ситкомах по ТВ, которые бабушка смотрит днем с наисерьезнейшим лицом. Но Оливия медленно переводит на меня взгляд, не издает ни звука. Меня должна шокировать краснота воды в набранной ею ванне, но сквозь разбавленный вишневый сок я вижу ее обнаженное тело — и, быть может, впервые в жизни фокусируюсь на том же, на чем остановил бы взгляд любой мальчишка моих переходных лет. К длинной тонкой шее липнут пряди черного каре; линии точеных ключиц тянутся к покатым узким плечам, от коих руки разведены чуть в стороны — пустотой между ними и изящным торсом подчеркивают нежность манящей девичьей груди. Грациозное сужение талии прерывают округлые кости, в меру проступающие сквозь тонкую бледную кожу, ниже затемненную треугольником укороченных волос меж безмятежно мягких бедер. Ниже, к ногам в полной мере, мне не дает спуститься взглядом темная черта поперек левого бедра. Нити более густой жидкости, чем вода, тянутся от глубокого пореза вверх, расползаются далее в стороны, извиваясь, истончаясь, теряясь и заражая теплую чистую воду смертью и разложением… — Закрой дверь… — просит Оливия, медленно моргая. Я слушаюсь, заходя. Подхожу к ванне вплотную. Лив беззвучно похлопывает мокрыми пальцами по бортику, приглашая присесть, что я и делаю. Впервые она смотрит на меня снизу вверх. Впервые я смотрю на нее с тревогой. Нам все еще есть чем друг друга удивить. — Тебе придется одному со всем разбираться… — Ее губы плохо шевелятся. В голове явно густеет туман. — …Зачем? — без эмоций, без надрыва, в математико-тетрадном непонимании спрашиваю я. — Я устала… Я устала с ней бороться… Она у меня в голове… Чем сильнее она бьет меня в реальности, тем громче звучит в моих мыслях… Она как рак, Луис… Она захватывает все, что у тебя есть, подменяет живое и бьющееся мертвым и иссохшимся… Я тоже так могу — пусть хлебнет своего же пойла… Оливия моргает, теперь конкретно залипая при закрытии глаз. Кончик языка пытается увлажнить губы, но во рту у нее сухо, с кровью влага покидает тело. Я понимаю происходящее. В эти минуты я должен услышать отчетливое тиканье школьных настенных часов, однако отчего-то в голове лишь беззвучно ползет игла-стрелка отцовского будильника с моего письменного стола. Механизм перекочевал прямо в мозг, и всякое движение острой секундной стрелки оставляет мелкий порез на извилине. Сколько оборотов она должна совершить? — ведь «вода камень точит». — Ты будешь по мне скучать?.. — спрашивает Лив уже с плотно закрытыми глазами. — Не знаю. — Спасибо за честность, — призрачно ухмыляется она. Под водой ватные руки жмутся к телу, обнимают по низу выступающих ребер. — О чем ты думаешь сейчас?.. Может, хочешь сказать что-нибудь на прощание?.. — Можно потрогать твою грудь? Она хочет смеяться, но сил не хватает, оттого уголки губ ее дергаются, а изо рта вырываются придыхания. — Только когда я умру… Не хочу почувствовать это последним… — А что хочешь? — действительно заинтересовываюсь я. Нижняя губа Оливии дрожит. На ресницах прибавляется капель. — Мамину ладонь на моей голове… как она гладила меня перед сном… папину щетину, колющую мне щеку после чтения книжки… Ты помнишь их, Луис?.. — Нет. — Я чувствую, что это слово как никогда сильно бьет Лив, и почему-то добавляю: — Но я буду помнить тебя. Она выдыхает судорожно. Ее красивое лицо, куда бледнее обычного, медленно склоняется к плечу. Руки спадают с живота на безучастное чугунное дно. Вода начала остывать уже давно. Оливия тоже. С молчащего крана срывается капля — в кровавый пунш, оттого на секунду-другую оживший мелкой рябью. Я опускаю руку в воду — зеркало тает в мимолетном шторме. Моя холодная ладонь добирается до левой груди Оливии. Ее кожа нежная, теплая, но уже не горячая. Много часов она не могла решиться, и все же холод кафельной плитки на стенах и полу ее заразил. Я достаю руку из воды, стряхиваю розовые капли. Тело такое странное: грудь на ощупь как кожа и жир. Откуда столько шума вокруг этой темы. Мой тяжелый вздох рикошетит от стены к стене с резонирующим в голове эхом. Оливия не двигается. Вода тоже спит. Но немая стрелка будильника продолжает царапать разум круг за кругом. Что это такое, почему она там?.. Ты ошиблась. «Эта» даже не заметит. … «…не заметит». Быстрым шагом я иду в свою комнату, опускаюсь на колени у прикроватной тумбочки и вслепую нащупываю небольшую продолговатую коробку под кроватью. Я знаю, что внутри, но все равно поднимаю потрепанную крышку. Со дна на меня смотрит, улыбаясь, женщина, давшая нам с Оливией жизнь. — Зачем?.. — опять роняю я вслух, и мелодичный голос за исцарапанной до первой крови извилиной отвечает мне: «Чтобы помнил…»