Глава 2
22 октября 2018 г., 11:56
Молодой человек никогда ранее не бывал в таких роскошных апартаментах: просторное помещение было наполнено резной деревянной мебелью, обитой узорчатой тканью, искрящейся в свете изящных люстр. Картины, облагораживающие стены цвета молочного шоколада, отливали позолотой, и на них были изображены военно-исторические события, герои с победоносным выражением лица и лик милых дам, восхваляющих статных рыцарей и их силу воли. Множество лиц смотрело на Коннора с укором, и он, пробиваясь через особо острое внимание иллюстрированных персонажей, стал постепенно приближаться к Рейхсфюреру, попутно достававшему сигару из аккуратной металлической коробочки, на которой были выгравированы витиеватые инициалы и нацистская свастика.
Взгляд юного поляка прошёлся вдоль льняных подушек, обитых багровым бархатом, высоких торшеров, тускло освещавших несколько уголков кабинета, но более всего его блеклые глаза были прикованы к наружным чертам Рейхсфюрера, не выражавшим практически никаких эмоций. В его лице читалось ледяное спокойствие, и от него отдавало морозной дымкой, от которой по шее и позвоночнику проходили полки мурашек. Его чёрный мундир с острыми серебряными погонами был подогнан по стройной высокой фигуре, а высокие ботинки на небольшом каблуке сверкали, отражая от поверхности тускло-золотистый свет, проливавшийся сквозь широкие оконные ставни. Скромно выглядевшему юноше казалось, что таких людей штампуют в специальных больших пробирках, заполненных ингредиентами для создания идеалов нации. Таким и был этот человек. Если, конечно, его можно было назвать человеком.
Взгляд у мужчины был ни то соколиный, ни то волчий, а радужки цвета чистой, талой воды сверкали, словно у разъярённого зверя, готового наброситься на свою жертву и разорвать её на тысячи мелких кусочков. Его крепкие руки были напряжены, а корпус был склонён к краю массивного письменного стола, завершавшего всю колоннаду пышных предметов декора. В каждом его движении была видна элегантность, и действия его были неким совершенным произведением искусства, сотворённым мастером своего дела.
Вопрос, больше походивший на утверждение, прозвучал громкоголосо и звучно, и поляк, чья полосатая «пижама» пропахла дымом дорогих фирменных сигар, с силой вдавил тонкие пальцы в бёдра и еле-еле промямлил:
— Коннор.
«Коннор.»
Тишина юношеского голоса отдавалась маслом на холсте художника, стекая до самого края обугленного мольберта. Имя, которое еще не раз придется произнести вслух поодаль этого кабинета, имя, которое паразитом въесться в мозг дольше, чем просто навечно, привлекало лишь одно внимание, молча и сухо, каким и был сам Клоц.
Фаланги указательного и среднего пальцев согревала сигара — еще одно запретное маленькое удовольствие, — сохраняя свой едкий вкус на покусанных когда-то арийских губах. Теми же пальцами, оставляя сверток табака в стеклянной пепельницы, он слегка потянул за козырек фуражки, дабы открыть свой взор на этого поляка и еще раз увидеть в его глазах открытое напряжение, наливающие мурашки, что покрывали его кожу цвета топленного молока. И именно тогда в нем поистине проснулся интерес.
— Коннор, — вторит Рейхсфюрер, отходя от края дубового стола с непрерывным взглядом, что был устремлен на пленного поляка.
Его уже не интересовали истошные гулы иных заключенных, свист ряда пуль автоматов, железной россыпью покрывая сухие дороги, лишь через мгновение пуская по себе ленты горячей крови. Горячей и мертвой. Его не интересовали картины, что висели в его кабинете и следили за каждым его шагом, каждый раз осторожным и правильным, не позволяя себе ошибок. Его не интересовала даже оставленная сигара в пепельнице, которая стоила недешево, но была отпущена на свободу преждевременно, сгорая с неслышимым треском сожженного покровного листа.
В его несколько пустой голове прозвенело множество мыслей — словно колокольный звон они ударили по вискам с такой небывалой силой, что молодой человек опьянел от угарного дыма и растворился в завораживающем пространстве, прикрывая тяжёлые, опухшие от бессонницы веки. Коннора лихорадило, бросало в жар, выбрасывало на берег и захлёстывало волной чувств, пробиравшихся по каналам пульсирующих вен. Магнит у основания ног слабел с каждой новой секундой пребывания в кабинете Рейхсфюрера: от одного судорожного дыхания к сердцу приливала алая жидкость, и юношу шатало, словно крошечную лодку в океане печали и нескончаемой душевной боли. Внутри него всё бурлило, кожу обжигало дыханием пламени камина, а номер 800345 горел вместе с обрывками его биографии, сотканной из страданий и потерь.
— Вряд ли ты имеешь понятие, какой чести удостоен, находясь здесь, в этом кабинете. Среди тепла языком каминного пламени, стоя на мягком ковре босыми ногами, а не на покрытом пылью и осколками гравия. Тяжело принять на себя ношу в виде номера. Ты откровенно становишься никем, — Ричард тяжко выдыхает, словно задерживая весь кислородный поток из своей груди и не давая ему так быстро выбраться наружу, пока его ноги вели к узнику, переживания которого он хотел видеть вблизи, удостоив себя такой возможности и проговаривая низко, но звонко, словно выжигая на мозге свои слова, — запоминай каждое мгновение, когда я буду называть тебя по имени.
От юнца все еще веяло пороховой дымкой, медикаментами 10 блока и боязнью, кроясь даже в порах на лице. Но даже с таким букетом он продолжал стоять на месте, не произносил ни слова, пока не было отдано приказа, пока ему не скажут, что делать, пока не отдадут команду, как сторожевой собаке.
Воистину удивительное создание.
Освобожденные от перчаток пальцы коснулись скользкого от пота и капель воды подбородка, приподнимая и устремляя янтарные очи в собственный холод, окутывая льдом своего внушения бояться и подчиняться, принимать его прикосновения со всей величественностью, словно не Камски был Фюрером, а он. Но в отличие от первого Ричард видел грань между реальностью и манией, попутно переставая касаться чужого лица и уходя на место, протирая руки белоснежным платком из нагрудного кармана, кой он оставит на столе. Он еще понадобится. Непременно.
Как и новая волна тишины, сразу же разбивающаяся от нарастающего шума за дверью, так беспардонно отворяясь офицерами лагеря.
— Рейхсфюрер, — в кабинете разразился гром из чужих голосов, и Коннора словно вышвырнуло за борт, поэтому он резко расширил глаза и внимательно осмотрел вошедших. Все они были унтершарфюрерами, и поляка смутило лишь то, что они не постучали в дверь, прежде чем войти в кабинет правой руки главнокомандующего, — среди заключённых разразился бунт. По приказу Фюрера требуется ваша незамедлительная помощь.
Сигара склонилась над пепельницей и уже еле дышала, ожидая своей неминуемой гибели. Мужчина стремительно прошёл вдоль польского мальчишки и отстраненно дал понять, чтобы тот дожидался его на месте. Возможно, это был единственный шанс для молодого человека, но тот утонул в махровом паласе и стал дожидаться Рейхсфюрера, размышляя о том, почему именно он удостоился такой высокой чести и почему он до сих пор не может сделать ни единого шага.
Бунт. С уст сошел новый томный вздох, словно все эти попытки невольников походили на утренний рассвет — с каждым разом это входит в привычку, надоедливую и одинаковую. Только за пределами Освенцим было совсем другое солнце. Прозрачное, серое и холодное, как и его глаза, что подняты были на прибывших.
— Соберите надзирателей с северной части. Сообщите Шварцгуберу, чтобы ждал меня внизу. Пока не появлюсь с группой, никаких действий не предпринимать. Кто подойдет к штабу ближе, чем на расстоянии трехстах дюймов — под расстрел незамедлительно.
Каблук отбивался от пола массивнее и грубее, обходя стоящего Коннора, кой в одно мгновение стал таким же, как лагерное солнце.
Пищащая тишина била по барабанным перепонкам, раздавалась гулом в голове и была самой страшной отдушиной после длительного ослепляющего шума. Коннор слышал лишь собственное дыхание, прерывистое, пронзительно жалкое, словно у умирающего лебедя, потерявшего всё прекрасное в наступающей истоме. Ангел смерти ласкал своими костлявыми пальцами слабые руки и плечи польского мальчика, поглаживал его по голове, проводя узорчатые линии среди редких каштановых волос, шептал на ушко непристойные вещи и ходил вокруг до около, лишь бы взгляд янтарных очей наконец пал на тёмную фигуру.
Босые ноги юноши стёрлись о гравий, которым кишел Освенцим. Зелень здесь была редким гостем, ибо часть деревьев росла лишь за пределами концлагеря или рядом с чёрным озером, переполненным трупами заключённых. Ноги поляка стонали от боли и спазмов, и он, сжимая все свои силы в стёртые в кровь костяшки, пылал от ненависти к нацистам и от той мысли, что он не смог огородить отца от этих тварей, распространившихся по всему земному шару.
Жить не хотелось от слова «совсем». В Аушвице ты становишься пушечным мясом, игрушкой в руках Фюрера, частицей общей массы, которую пытают изощренными способами, изнурительной работой и превращают в подопытную крысу, пихая в организм непроверенные лекарства и едкие токсины — стоит ли при всех этих обстоятельствах говорить о потере имени? Коннор до сих пор ощущал запах медикаментов на своей грязной коже, и только стискивал зубы, чтобы не сблевать на махровый ковёр Правой руки Фюрера. Не сдержавшись, он проложит себе верную дорогу в кричащую газовую камеру и крематорий, от одного упоминания которого бешено стучащее сердце уходило в пятки. Омерзительная смерть.
Коннор лишь изредка втаптывал подушечки пальцев ног в ковёр, чтобы смягчить ноющую боль, распространившуюся по всему молодому организму. Юноша всегда старался быть смельчаком, героем в глазах других людей, но сейчас он больше походил на декоративного попугайчика в клетке расцветающего нацизма.
Меж кабинетом Рейхсфюрера и колючей проволокой происходила неистовая давка — «маленькие» люди смешались с «большими», создавая масштабный поток из криков, разрывающихся артерий и луж крови, которыми сегодня окрасится дорога между спасением и верной гибелью. Коннор хотел прикрыть уши дрожащими ладонями, но не смел поднять даже их. Он всегда был под прицелом.
В форме, где-то во внутренности ткани, хранилась уже помятая семейная фотография — для поддержания памяти. Доктор Андроников однозначно использует шоковые терапии, и Коннору казалось, что он с самого первого дня стоит на очереди в ужасающий десятый блок, где скрипящие иглы будут медленно, словно змеи, заползать ему под кожу, а электричество пронизывать каждый тщетный миллиметр, каждый нерв, оставшийся в его испорченном, помятом организме.
Поляк продолжал дышать, цепляясь за красоты роскошного кабинета и ища в нём что-то примечательное. Но ни один предмет не смог дать ему информации о Ричарде Клоце, являвшимся объектом обсуждения за деревянным столом в доме на окраине Варшавы. Его имя, словно проверенная проститутка, гуляло по устам многих людей, но никто из знакомых и друзей Коннора не наблюдал Рейхсфюрера в такой близости. Юноша не считал встречу с Правой рукой честью, знаком особого внимания — скорее, он принял это мгновение, как судьбоносный шанс на чуть более длительное существование. Всего лишь удачное стечение обстоятельств.
Улица была залита хаосом и смрадом уже попавших под наказание тел, затоптанных собственными былыми союзниками. Кто-то невольно пробирался обратно в открытые бараки, дабы оставить себе толику времени на жизнь и не видеть, как дуло оружия направлялось прямо на них, а кто-то настойчиво пробивался вперед, пока один за другим, как домино, не канули в забвение от свинца внутри. Ричард уже был близок к тому, чтобы завершить беспорядки, направляя собранный отряд в давку, попутно отправляя за врачами для собственных людей. Еще один день, как лист истории — сохранится в головах присутствующих. Но не его. Его мысли заполонило иное.
Сколько времени прошло — никто уже и не припомнит. Только дюжину газовых камер, плетей, ругани и дымовых облаков, белым по черному сплетаясь в умиротворенном танце наказанных за свое поведение.
— Рейхсфюрер, — возглавляющий Биркенау оглядывался назад, отряхивая пыль с формы, — оставшихся людей сослали на работы в крематории, дожигать остальных.
Ричард не слушал Иоганна, проваливаясь в свои думы, пока хрусталь его глаз скользил по окровавленным перчаткам. Какая-то женщина успела ухватиться за его револьвер, но багровые брызги осели и на ранее белоснежной ткани, которую он стянет после. Но не выбросит, молча убирая в карман и разворачиваясь к штабу, пропуская через себя глоток металлического запаха.
— Отправьте часть Андронникову. И проверьте состояние раненных и убитых, отправьте весточки родным и близким, — монотонно отозвался Ричард, ступая по ступеням наверх.
Теперь он точно забудет о том, что было. Теперь. И стоило отворить двери своего кабинета, как предстоящая взору картина немало удивила ближнего Элайдже. И пусть это всего лишь был номер 800345, стоящий, как вкопанный заживо посреди помещения, верно и молча дожидаясь возвращения правой руки диктатора.
Воистину удивительное создание.
Походка Клоца была медленной, существенно спокойной, а размеренный шаг походил на бег грациозного гепарда — завораживающего своей элегантностью и эстетичностью. Он опустил фуражку с аккуратностью, словно она была его верным другом, а сам мужчина подошёл сзади, и Коннор задержал дыхание, лишь бы не пьянеть от ядовитого табачного запаха.
Он мог было улыбнуться, но его мысли заполонила пелена сомнений, а в ноздри все еще бил железный аромат будущего праха, сменяя человеческий облик на груду угля. И просто шел вперед, предварительно запирая двери на внутренний щелчок.
— Эти полотна сводили с ума своих создателей, — процедил сквозь низкий шепот ариец, становясь за спиной молодого человека, — однако ты все еще здесь.
По ту сторону он вновь становится никем, и тело постепенно пропитывается паразитальной желчью, грязью и криками надзирателей, для которых удары стеками, словно мух отогнать. Но он стоял, как новая, но уже потрепанная кукла, забытая в этих четырех стенах и более никому не нужна. Никому…
Ричард впервые за долгое время снимает фуражку и кладет ее на столешницу рядом с бархатным торшером, возвращая свое внимание Коннору.
— Знаешь мое имя? — спрашивает в затылок, держа руки за спиной и устремляя прямой взор вперед, невольно пропитываясь изнутри чужой дрожью, ублажая свое потрясенное последними событиями сознание.
Имя Рейхсфюрера снилось ему в ночных кошмарах на пару с лицом Элайджи Камски. В собственных снах Коннор мог придушить всю эту шайку арийцев, заломить им руки и довести всех членов партии до самоубийства. Была бы возможность надругаться над ними — сделал. Изнасилование — пожалуйста. Но жгучее чувство мести и отвращения застряли желчным комком поперёк горла и выедали внутреннее нутро, ранее излучавшее хоть какой-то свет.
Коннор холодно кивнул, но по глазам было видно, что ему хотелось многое сказать. Перед ротовой полостью встал барьер, через который польский юноша не мог перелезть или переползти. На речь у него стояло табу. Одно неверно произнесённое слово, шаг за дверь и к двадцать пятому блоку, оттуда — смерть.
Молодой человек кивнул и вновь растворился в леденящем зеркале глаз Клоца, и, не двигаясь с места, стал наблюдать за тем, как юную, невинную девушку уводят под две руки, дабы разложить на ней свою эротическую, сессионную трапезу.
Надменное молчание слов, так рвущиеся наружу водяным горячим потоком, но остававшиеся у самого порога. Молчание слов, отражающиеся бесценным холодным жаром, питая не просто эту комнату — сам Ричард чувствовал, как марш ощущений накрывает их с головой.
Он знал его имя. Знал, и будет знать всегда. Он знал не просто имя — отныне это причина его появления здесь, причина, по которой он все еще не сгорает в дыму живых покойников и не лепечет слова о мести и раздоре в самый последний раз. Причина его жизни в месте, коя еще пропитана ее параллелью.
Ричард следил за его взглядом, за его безвольностью и тем, как взор его пал на законную «счастливицу» лагерного дома терпимости. При любом другом случае он даже не обратил бы внимание на беспомощный девичий вой, сменяясь мольбой о пощаде, про которую тут никто и не знавал. Пощадой пропитывались только вечера за колючей напряженной проволокой, пропитывался растущий у перетоптанных дорог красный шалфей, словно лишь его кровавый оттенок оттенял привычную этому месту серость и мрак.
— Пара дней, не больше, — проговорил Рейхсфюрер, провожая невинное дитя за одну из адских дверей, но отдавая этому мгновению лишь время, снова отводя свое внимание присутствующему, — эта участь была уготована ей с самого начала.
Каждый раз, когда он обращал внимание на Коннора, в его голове мелькали образы, мелькали слова, которые тот бы мог ему сказать, желал сказать и был к тому готов. Но всякий раз, когда язык не пропускал и звука с его уст, ариец наслаждался покорной тишиной и пропитывал себя его безумием, где-то в груди отдаваясь биением сердца. Как птица, пробивающая золотую клетку. Только свобода была слишком далека. И запертый в собственном страхе, номер 800345 заряжал Ричарда, словно патроны револьвера. Заряжал своим взглядом, таким говорящим и налитым историей, пролистывая от страницы к странице.
Пальцы, сжимающие чужой подбородок, направили этот взор на себя, не позволяя более удостаивать чести других смотреть на них.
— Неизвестно, насколько бы хватило тебя.
Ричард умел отбирать лучшее из лучших. Вырывая юнца из лап Ангела Смерти, он вырвет его из лап немецких изврат лишь для того, чтобы насыщать себя только его вниманием, не прося взамен ничего, кроме повиновения. У него не останется выбора, если он хочет жить дальше. Ему придется жить дальше. Таков был истинный приказ. И эти каштановые стены, кои видели немало на своем веку, прекрасно запоминали прошлые слезы, выстрелы и короткие вздохи при выравнивании очередного художественного полотна. Всегда трудно добиться идеала. Всегда трудно добиться того, чего не существует. Но тогда не существовало и всего мира, и всякий раз, припоминая себе это, Клоц виртуозно вырисовывал в своей голове образы своего совершенства. Но не видел ничего, кроме кромешного и темного одиночества. Он видел это даже с открытыми глазами, отчего и лед в них становился острее. Еще немного — и осколки разлетятся по кабинету, разрезая картины, обивку и тех, кто находился по ту сторону зеркала его души. Такой же, как его идеалы — пустой, черной и холодной.
— Ты боишься сказать, как ненавидишь меня, но ты должен быть благодарен, — Рейхсфюрер все еще держал пальцами его лицо и направлял на себя, до тех пор, пока полностью не насытиться янтарем его мнимого голоса в голове. Лишь тогда он отпускает его, размеренно шагая в сторону своего стола, закрывая металлический портсигар и устремляя взор в стену, затылком чувствуя настигающее жаркое напряжение. — Любой другой уже давно содрал с тебя шкуру, и это далеко не преувеличение. Здесь нет людей — только забойщики, скот и вечный круговорот утилизации излишков. В эту секунду ты стоишь выше, но ты все еще скот, все еще животное, которое должно быть благодарным за то, что ты здесь, стоишь и смердишь в моем кабинете, принимая мои прикосновения к тебе.
Томный вздох, более тяжелый, чем обычно, осел где-то над головой, поднимаясь невидимым облаком, а ком напряжения упал вместе со слюной по глотке, дергая кадык. Всякий раз, когда он замечает за собой такую давку, его переполняет еще большая пустота, заполнить которую было главной необходимостью. И он снова посмотрел сквозь стену, не видя только отражение чужой полосатой рясы и безликий собственный силуэт, словно его самого здесь и не было. Только заключенный и… только.
Он потирает руки, давя подушечками пальцев ладони сквозь исчезнувшую белоснежность перчаток, которые лишь несколько минут назад покрыли кожу мужских кистей. Новый вздох, новые мысли — и шаг за шагом он приближался к поляку, ставил алгоритм действий и слов. Идеалов не существовало, но он создаст их для себя. Всегда.
— Ты знаешь, зачем ты здесь?
Главный, самый необходимый вопрос, который также был необходим в ответе. Он и сам пытался понять, для чего привел этого человека сюда, почему вновь и вновь подходит к нему и больше готов молчать, впитывая его дрожь и сжатые руки, порой, казалось бы, тянущиеся к ушам, чтобы не слышать собственного голоса, не слышать того, что происходит вне этой комнаты, что происходило в его голове. Но он говорит, проводя голыми пальцами по разгоряченной шее, слишком невесомо, чтобы это как можно сильнее напрягало.
— Ты здесь, потому что здесь теперь твое место. Около меня. И ты будешь благодарить меня за то, что у той стены не было твоей грязной, польской башки, — голос опускался с каждым словом до тех пор, пока слова не сменились действиями, и именно тогда он показал ему истину своего положения, зажимая шейные мышцы и отбрасывая рывком пленника к столу, не заботясь о предстоящем беспорядке. Его не заботило ныне ничего, кроме тирады, уготовленная Коннору вслед за его новой ролью.
Подойдя впритык и зажимая тело поляка между собой и мебелью, Ричард выдохнул снова, неспешно, плавно сжимая каштан локонов на затылке, пропитывая их силой сжатия, заставляя жмуриться, чувствовать прикосновения и тягу то вверх, то вниз, к деревянной поверхности. От слова к движению, от касания к голосу и обратно — он мучил их обоих, но не мог остановить усладу возможности. С того самого первого взгляда в толпе он был готов разорвать его на части, но даже резкость его была осторожна, с точностью Маршака, с большим биением сердца в грудной клетке. Его собственное тело напрягалось и расслаблялось, передавая эстафету ощущениям, которых не было слишком давно, если не было совсем. Словно эссенцией он пропитывался этой беспомощностью, невозможность отстраниться или позвать на помощь — здесь ее не существовало в априори, и поэтому Коннор находился под мужчиной, переводя кисть руки с головы на худые запястья, подводя их к лопаткам — обрезанным крыльям, олицетворяющие забранную свободу в одночасье.
Рейхсфюреру было мало, невыносимо мало. Свободная ладонь упиралась по бок от захваченного в собственные оковы юноши, каждое его новое слово было лишь словом, но никак не большим, и это где-то внутри выводило его из себя. Одежда невольно свисала с худощавого тела, полосы штанов извивались однотонными змеями, пока ариец не сдернул ткань к низу, оставляя нагую кожу чувствовать края теплого кителя.
— Ты здесь, потому что такова твоя участь здесь, — Ричард продолжает шептать, продолжает изводить Коннора своими невесомыми прикосновениями, до тех пор, пока подушечками пальцев не коснулись языка, оставляя влажную дорожку на правом бедре, — потому что ты еще можешь выбрать: быть благодарным или кричать под жирными телами надзирателей, как та несчастная дева.
Он заставлял его благодарить его за то, что он был прижат к столу и принимал на себе прикосновения Рейхсфюрера, а не какого-либо обычного офицера, чьи грязные руки, только что выкинувший пару костей на съедение собакам, оставят дерьмовые отпечатки на этих бледных ягодицах. Но никаких следов, кроме прозрачной полосы, там не было. И не будет. Ричард не позволит.
— Знаешь, какого бы тебе было, будь ты там, за дверями дома терпимости? Ты бы сдох от невыносимой боли и стыда, — пальцы, коими он сжимал запястья, сжали их сильнее, пока смоченные в собственной слюне подушечки других вольно коснулись чувствительной точки, ощущая все напряжение извне. Никаких церемоний, никакой пощады, но озорство сменялось серьезностью вышепоставленных намерений, и Ричард спокойно проникал в сжатое кольцо мышц, раздвигая стенки и лишая привычного напряжения, сменяя другим, более интимным и душевным. Именно это привлекало его в Конноре сейчас — он поставлялся власти свыше и принимал касания благодарно, а то, что творилось у него на уме, волновало куда меньше. Он мог проклинать его, он мог ненавидеть его и желать ему гореть в аду, но он никогда не скажет об этом, по крайней мере сейчас, когда Ричард растягивал его пальцами, сменяя темп движений на резкость, глубже проникая в него и давя своей грудью на его руки, прижимая к спине с новой, невыносимой физической тягой. И пусть перо от больных толчков каталось по столу с опрокинутыми ранее документами и папками, и пусть головокружение не давало здраво смотреть на польского пленника, Ричард не мог перестать испытывать усладу покорности со стороны. И все, чего ему не хватало — понимания, что здесь его права сравняют с землей. Гнилой, мертвой и холодной землей.
Ариец отпускает его руки, проникая в карман темных брюк, из которого достает слегка помятую испачканную перчатку. Одну — вторая канула перед порогом за ненадобностью и большей чистотой, и большего ему было не нужно.
— Ты должен быть благодарен за то, что не оказался среди той толпы, так норовя прорваться сюда и избавиться от невидимых цепей заключения, — Ричард ускорил темп, почти раздирая анал мальчишки и задирая его голову под шеей, чтобы утопить окровавленную ткань в его устах, — вот что бывает, когда ты не принимаешь то, что тебе предначертано.
Теперь он видел целую картину, художником которой был сам. Ему не нужно было слышать этого пленника, не нужно было знать, что он хочет сказать, но видеть его безысходность и податливость было выше дозволенных наград.
Первый глухой стон сорвался с обветренных губ и прозвучал, словно громыхающий плач церковного набата. Ноты поломанного голоса сорвались ввысь, поднимаясь к самым краям светло-бежевой лепнины, и вместе с тем за окнами распевали свои частушки опьяневшие офицеры, изо рта которых лились сточные воды, зловонные, наполненные всеми оттенками человеческих грехов.
Коннор переключал всё внимание на них, лишь бы не слышать глухих вздохов Рейхсфюрера, лишь бы не принимать его приторных касаний — лишь бы не чувствовать себя униженным и оскорблённым. Только в кошмарах ему могла присниться роль дешёвой проститутки для статного арийца, распространявшего свои взгляды на всех тех, кого он хотел бы видеть подле себя. Поляк осознавал, что выживание в Освенциме теперь зависит от удовлетворения Рейхсфюрера — от величин его судорожных оргазмов, от частоты размеренных толчков и от каждой задуманной безумной фантазии, которую он пожелает воплотить вместе с опороченной тушей польского юнца. Тёмно-янтарные глаза бились в конвульсиях, пробегали по очертаниям предметов, но туманность в глазницах разбивала зримость на мельчайшие осколки, и веки юноши томно опускались, заставляя лишь осязание и слух работать на полную мощность.
Мужчина говорил о «благодарности», о том, что Коннору нужно ценить каждую секунду, проведённую с его величественной персоной, но поляк внимал лишь низкому тембру и льнул к ветвистой коже красного дуба, отрывисто дыша в неизвестность пространства кабинета. Парень сдавливал мышцы — напряжение давало знать о себе, и организм рефлекторно защищался, не давая похоти захватить клетки девственного нутра. Но Клоц был всегда на шаг впереди — он действовал в нападении, не давал оппоненту шанса на выигрыш, и с холодным усердием завершал свою миссию.
Нижнюю дугу живота сдавило в спазме, а кожу под половыми органами жгло от ядовитых прикосновений и болезненных ощущений, испытываемых им впервые. Поляк чувствовал, как Ричард показательно представляет ему инструкции своих телодвижений, как рассказывает правила придуманной им игры, воплощение которой смог найти лишь в нём — таком «маленьком» человеке, чьё происхождение для арийцев было вселенской ошибкой. Но Клоц однозначно нашёл неравного себе партнёра, в слабости которого сможет разглядеть свой собственный успех. Со стиснутыми в дрожи зубами Коннор читал и внимал условиям: один палец, аккурат входящий в анальное отверстие — снисходительность, два стремительно проталкивающихся пальца — покорность, три — вожделение, животная страсть, неконтролируемое желание обрести чужое тело и подчинить его себе. Всякий рывок мужчины что-либо обозначал, и юноше со временем придётся запомнить эту телесную азбуку, этот таинственный алфавит движений и поз.
Эпителий на спине взвыл от жара, а пространство маленьких родинок, покрывавших большую часть бледной ткани, выстраивался в различные созвездия, пока кожа сжималась от безумного рудиментарного рефлекса, заставлявшего Коннора биться в морозном ознобе. Лопатки, напоминавшие игривых дельфинов, двигались в такт хрупким бёдрам, раздвигавшимся от сильных, механических импульсов, передаваемых от тела к телу. Через острые концы пальцев Рейхсфюрера польский мальчишка ощутил, как его присвоили, натянули на чужую плоть и окунули в чёрную бездну — его нагое, худощавое тело разбивается об щемящую пустоту, заполонившую пространство рваной, как и его горящая плоть, души.
До этого дня ему казалось, что носить полосатую пижаму — было худшим наказанием жизни. Теперь же Аушвиц стал для него не просто местом, пахнущим смертью и жестокостью, а эскортным центром Польши, где он — главный объект для ласк и сексуальных развлечений, коими сейчас промышляет Правая рука Фюрера — Ричард отдыхает от ежедневной «рутины», вытирая утонувшие в еврейской крови ладони об испорченных с рождения людей, жертв обстоятельств, привезенных с разных точек планеты.
Коннор же был дорогостоящей фарфоровой куколкой, сидящей на красной бархатной подушке в витрине антикварного магазина — Клоц, в свою очередь, играл роль редкого покупателя, нашедшего средства на приобретение такого исключительного
товара. Коннор — товар, вещь — его будут использовать, пока он не сломается, а после опустошат помойное ведро, чтобы заполонить его частями некогда прекрасного, юношеского тела. Синие руки будут свисать с краёв бака, кожа будет выпускать едкий запах разлагающийся мертвечины, а нежные формы превратятся в гниющее мясо, скормить которое соберутся местным немецким овчаркам, моментально набрасывающимся на любую падаль, принесённую людьми в чёрных мундирах.
Коннор — расходный материал, ткань, из которой шьют нижнее бельё для нацистов — мочалка, стирающая грязь, вонь с высших чинов, чтобы высокоуважаемых дам во время приёма не стошнило на новенькие, заострённые туфли.
От резкой боли уши заполонила угнетающая тишина — в барабанных перепонках слышался тоненьких мышиных писк, а в подкорках памяти вместе голоса Рейхсфюрера дребезжал стук колёс товарного поезда.
Колокольный звон. Вой матерей. Плач младенцев. Челюсть, выбитая унтерштурмфюрером. Отцовские наставления. Выстрел в голову матери. Белый свет. Чёрная форма ССовцев.
И вновь перед ним бордово-золотистый шлейф штор, раскиданные по столу документы, его выбитые в кровь костяшки и несколько пальцев, вдалбливающихся в набухшую от возбуждения простату. Кисти рук вжимаются в отшлифованный край рабочей зоны, а жёсткая резинка форменных штанов раздирает кожу бёдер, не давая поляку хоть на минуту прийти в уравновешенное состояние. Коннор открывал рот и пропускал через стучащие зубы остатки воздуха, проникающего
сквозь тонкую щель меж дверью и полом, лишь бы не потерять сознание. Лишь бы выжить и оставить Рейхсфюрера в располагающем духе.
Хрипящий стон невольно сорвался с сухих, припухших губ заключённого. Омерзительные звуки, выползавшие из всех отверстий его организма, стали слышнее, и Коннор покрылся неестественным румянцем, опуская голову и прижимая её к заострённым ключицам. Юноша не видел лица Рейхсфюрера, но ощутил каждое движение его хрустально голубых глаз, считающих лишние сокращения мышц. У таких людей как Ричард Клоц всё должно быть идеально — всякая секунда обязана приносить должное наслаждение, а Коннор срывался от шока и раздирающего покалывания, поднимавшегося от кончиков пят до макушки головы, опухшей от дурманящей духоты. Коннор трещит по швам, у Коннора лопаются мышцы, у Коннора подступающий обморок, но держаться до последнего — единственный шанс на выживание.
На минуту наступила тишина — казалось, будто внутренняя составляющая юноши прекратила свою интенсивную работу, и он остался стоять подле широкого стола, с оголённым, мокрым от собственных выделений задом. Только его пятка дёрнулась на мохеровом ковре, как во рту оказалась мокрая, покрытая чужой, ещё не впитавшейся полностью алой кровью, и Коннор, прерывисто дыша, вдолбил зубы в почерневшую от смертоносной жидкости перчатку.
Принимал, казалось, с «благодарностью», «почтением», облагораживался благодаря касаниям арийских рук, а на самом деле всего на всего хотел жить и видеть дневной свет. Аккуратные, чуть шершавые пальцы Рейхсфюрера продолжили тереться о уже расслабленные мышцы, вжимая фаланги в стенки тканей и насыщая их томным возбуждением, волнами проскальзывающими по опороченному телу юнца. Коннор уже не чувствовал болезненные спазмы, лишь ожидал наступления грандиозного финала, чтобы побыстрее стереть с себя унижение, втираясь в рыхлую землю концлагеря и всем своим телом отдаваясь в тяжёлую, изнуряющую работу. Но этот позор с глубины своей души не стереть. Как и воспоминания об этом визите.
Он держит своё тело ещё трясущимися руками и, вновь убирая от висевших повсюду картин блик чистейших карих глаз, представляет самые счастливые мгновения прошлого, заставлявшие искренно улыбаться подаренной ему жизни. В успокоении срывается на последний, сладостный стон и, отдавая себя первому потоку наслаждения, шире открывая рот и сжимая припухлые веки, ощущает, как семенная жидкость вырывается из ноющего члена и струится по концу, разбиваясь каплями о поверхность ковра. Колени ломает от приятной дрожи, и Коннор постепенно ощущает, как крепкие пальцы Клоца оказываются вне его растянутой плоти. Он был достаточно благодарным, чтобы получить от Рейхсфюрера последний рывок пальцами, но от этого ему стало только хуже, и только лишь после окончания процесса его вернуло в удручающую реальность военнопленного.
С каждой секундой понимания того, что происходит перед его глазами, разрывали его сердце на части. Не от боли, не от тяжести вины, нет… Каждая клетка его тела парализовывало удовлетворение, жар момента, ругань надзирателей за окнами штаба и Коннор, так приторно располагающийся на его столе, судорожно сжимая пальцы Ричарда в себе. Проталкиваться внутрь этого изнеможенного тела было и трудно, и легко, скользя влажными пальцами и выбивая остатки какого-либо самообладания над собой. Он был готов довести его до взаимного безумия, кое-отражалось на устах, во влажности глаз, в голосе, прятать который за покусанными губами было невыносимо. Был готов свести его с ума и сниться после в его долгих кошмарах, если все это уже не является сном. И это таковым не было. Никогда.
— Теперь ты понимаешь силу своего положения, Коннор, — он выделяет последнее слово, как клеймо, которое давалось ему при рождении, а теперь становясь почти приговором, завершающееся последними, резвыми толчками указательного и среднего пальцев, изредка добавляя безымянный. Только для того, чтобы еще раз услышать сиплость его связок, порожденные сжатием глотки. На коже наверняка останутся следы его пальцев — как знамение не забывать своего места впредь, не забывать, где он и что каждый из этих следов мог спокойно, без раздумий превратиться в прогрызенную земляными червями дыру.
Его ледяной взгляд прошелся по оголенной слегка спине, по каплям пота, и судороге, ледяной глыбой скользя по чуть выступающему позвоночнику. Он не мог оторвать спокойного, но в тоже время загоревшегося взора от этого тела, от сдавленных возгласов, от попыток избавиться от грязной перчатки, губкой впитывая в себя смерть человека и оставляя после себя единственное послание багровой кровью. И каждый невольный стон с его уст — как дорогое вино, льющееся в глотку и обжигающее ее своим вкусом. Даже после того, как их обоих внутри настигла неистовая дрожь, и Ричард надолго удержал пальцы в Конноре, забирая остатки сил и здравого смысла, Рейхсфюрер смотрел на него, держался за него своим льдом очей и пересматривал в своей голове каждый разворот предыдущих стонов, движений, тяжелого и сбивчивого дыхания, заставляя юношескую грудь неровно вздыматься. На пол пали вязкие капли, и в любом другом случае он оставил бы пару ярких отметок на лице носком сапога, но сейчас он оставил тело номера 800345 без своих проникновений, забирая влажную от слюны перчатку и позволяя пасть на пол обессиленной тушей. Кусок уже порозовевшей ткани оставался на столе, ариец провожал зорким взором мальчишку, подзывая охрану к себе. На этом его деяния были закончены, но лишь на мгновение, пока не наступит новый день, и новые причины не окутают поляка вновь и вновь находиться в этом кабинете.
— Рейхсфюрер?
— На сегодня хватит, — низкий тембр Клоца звучит спокойно, и Коннор слушает, пытаясь осторожно натянуть штаны на костлявый торс и не упасть в издыхании прямо на пол, на котором красуются мутные белые выделения.
И, стоя в мокрой полосатой пижаме, юноша трезво осознаёт, что именно таким образом он сможет прожить, как минимум, три холодных зимних месяца. И только сейчас, в тишине душного кабинета, он полностью прочувствовал смысл словосочетания «быть благодарным».
— Отведите его в барак, позже я отдам приказ на распределение в рабочую силу, — Ричард поправил китель и осторожно провел платком по своим рукам, стирая остатки их деяний, словно с каждым разом лишаясь частицы воспоминаний об этом. Возможно, он и забыл бы, если бы видел в этом желание. Но всякий раз, когда его корпус разворачивался к Коннору, его дума покрывалась пеленой произошедших событий, с каждым разом окрашиваясь яркостью и четкими деталями. И именно понимание ненависти после, еще большей, кипящей ненависти делало его удовлетворенным.
Приказ был принят в исполнение, и в скором времени ни пленника, ни офицеров не осталось в помещении, позволяя Ричарду томно вздохнуть и посмотреть на свои руки, что так жадно касались блеклого тельца. Где-то внутри еще мелькали отрывки его дрожи, пробивая нутро даже сквозь плотную ткань, на слуху отдаваясь жалобным щебетом амурской свиристели. Лишь после многочисленных дум Рейхсфюрер незамедлительно покидает кабинет, оставляя после себя терпкий запах сигар, колкие, словно льдинки, прикосновения и невидимый силуэт Коннора, лишившегося любой возможности избежать насильственных действий над собой.
Дорога в главный кабинет тянулась вечно, если не дольше. Где-то глухо отдавался стук каблука начищенных сапог, пока внутри его заполонил звон прошлых мгновений, и скрип массивной двери завершал начатую симфонию, поднимая занавес следующего, мрачного акта, что отражался в зеркале не менее ледяных глаз его Повелителя. Тот в свою очередь скользнул по нему с блаженным отчаянием, позволяя пеплу разлететься по платку ветра. Он всегда был таким — невесомым, где-то живущий не здесь, а в своей голове.
— Повелитель, — смуро и прямо отозвался, Ричард, подойдя ближе к столу, на кой-пал его взгляд секундно, — предложенные варианты, я надеюсь, Вас не разочаровали.
— Отнюдь, Ричард. Они все показались мне весьма интересны, пусть даже их пробирал запах сырости испуганных ланей. Это нормально для каждого из них, — Элайджа садится на свое место, подзывая правую руку чуть ближе, лишь бы насытиться его долгожданным теплом. Судорожный вздох сошел с уст, как только щека прильнула к мягкой, обтянутой перчаткой ладони, и глаза закрытый вид приобрели, не желая более открываться кому-либо.
— С какими новостями ты прибыл ко мне, Ричард?
Сам Рейхсфюрер успел позабыть о причине своего визита, но смурость не сменилась иными чувствами, только податливо касаясь чужого лица нечужого ему человека.
— Номер 800345, Повелитель. Я проверил его, но результаты, как и следовало моим опасениям, выявили отрицательный вердикт.
— Испорчен?
— Испорчен, — теперь и никогда. Только не Фюрером, тому был сей факт его тона, с коим он проговорил свои слова. Камски надменно заглянул в его глаза, наслаждаясь хрусталем и словно разбивая его на мелкие крупицы, собирая из них свой очередной идеал, которого уже невозможно было создать.
— Очень жаль. Он выглядел весьма подходящим, — и снова взгляд в никуда, пока губы слепо касались закрытых линий судьбы.
— Тем не менее, его организм достаточно крепок, чтобы отправить его на работы повышенного типа. Разрешение лично проверять его деяния будет для меня честью.
В зале повисла тишина, которая и без их присутствия закутывалась в мертвый мороз. Честь… как было много и мало в этом слове. Для каждого, кто проговаривал его даже в белокурой тиши дня, представляли величие сказанных букв воедино. Честь, которой они подписывали свои непреложные обеты.
— Не разочаруй меня, — с губ сходит новый мнимый поцелуй перед тем, как тяжело отпустить Ричарда кисть и нехотя проводить за пределы четырех стен. Фюрер знал, что тот не разочарует — не сможет, не позволит. И каждая секунда его жизни была отштампована этим непозволением. До тех пор, пока двери снова не закроются и не разделят их извечно напряженные станы.