***
Смех оборачивался вокруг шеи и сдавливал органы, а после лез под кожу, прятался там в руинах страха и снова все разрушал. У Хоа не тело — землетрясение, не разум — пытка. И так он лежал, когда бесформенная ночь проникала ему в глотку, так он плакал, давясь своей болью во рту. Но это все ерунда, важно одно. Важно то, что он снова ничего не сделал, потому что и не мог сделать, потому что кто он вообще такой, чтобы хоть что-то менять в этом мире? Если всегда все было устроено так, что насилие рождает другое насилие, а сама его суть возводится в абсолют, то зачем же идти против этого? Зачем становиться очередным глупцом, что не выдержал и в конце концов ярко сгорел, подавая пример остальным? Лучше уж тускло блестеть на фоне своей панической атаки и смеяться, смеяться, смеяться. Улыбаться, когда снова берут за жирные руки и тащат куда-то. Радоваться, когда начинают смеяться над складками и растяжками. И когда бьют, стоит визжать от счастья, а когда кричат что-то вроде «ублюдок, когда же ты сдохнешь!», стоит благодарно кланяться. Может, тогда все воздастся, может, тогда существование уродливых перестанет так всем мешать, все о них забудут. Потому что Хоа не помнил, когда бы на него не смотрели с этим отвращением в глазах. И сейчас, и всегда, все они так и смотрят, а посмотришь в ответ — начнут избивать и смеяться еще сильнее. Их красное пламя прорастает маками в душе, а потом отравляет все вокруг, а потом все превращается в тихий ужас и исчезает. Мальчик сидел и рыдал в заброшенном доме на краю города, держась за окровавленный рот и пытаясь хоть как-то унять свою боль. Он не кричал, когда его снова схватили и повели к подвалу, чтобы в темноте начать его бить. Он не кричал, когда ему снова и снова говорили, какой же он отвратительный. И он не плакал, когда один из старшеклассников решил выбить клеймо на лице столичного ребенка, но побоялся ответственности, поэтому взял сигарету и затушил ее об язык ребенка, продолжая улыбаться. И Хоа зачем-то тоже улыбнулся, разбитыми губами, согнув обожженное проклятие. И мальчишки стали бить его сильнее: улыбка еще уродливей лица. Они возносили над ним свои тяжкие речи, а после — кулаки, а дальше — холодное молчание. Старшеклассники собрались вокруг и, докуривая сигареты, смотрели на свое творение. Ах, если бы только знали они, что на самом деле случилось, когда они ушли, если бы они только знали, как это жирное маленькое тело согнулось и стало рыдать, да так сильно, что в глазах ребенка потемнело. Если бы они только знали, что постнасилие намного лучше, что это новый вид искусства, сопровождавший, правда, всех творцов на протяжении всей истории. Ни одна война без него еще не началась. И если что и было в истории красивого, то это все вина тех, кто причинил создателю боль. Мальчик рыдал и не мог остановиться, рыдал и не мог понять, что произошло. И поэтому больше всех он ненавидел не тех мальчишек, не брата, а самого себя, такого жалкого и такого ненужного. Среди темноты вдруг появился чей-то силуэт, тонкий, мальчишеский. Хоа закрыл рот руками и начал дрожать, не зная, куда себя деть и стоит ли ему бояться. В любом случае, если бы кто-то его сейчас убил, ребенок уже не был бы против. Незнакомец действовал точно: он вышел из тьмы и позволил лунному свету озарить свое тело и лицо, страшное, пораженное безутешной верой. На вид ему было не больше, чем самому мальчику, поэтому последний резко стал стирать с лица слезы и пытаться подняться, но грузное тело потащило его вниз — и он свалился на осколки собственной памяти. — Не бойся, — прошептал незнакомец, — я… Я твой одноклассник, вообще-то, так что все хорошо. — Ч-что хорошего? Р-расскажешь им? — Нет-нет, что ты, — он активно замахал руками, — я просто… Ну… Я просто видел, что они сделали с тобой сегодня и решил помочь. Хоа отвернулся, чтобы не показаться слабаком хотя бы перед ним. Ком подступил к горлу, а после прорезал его и начал свои бесчинства, начал вызывать новые слезы, потому что разум мальчика прекрасно понимал: дома будет все еще хуже. Дома, когда он придет, снова будет только пьяный печальный брат, разлившийся озером на полу и плачущий без слез о чем-то, чего сам ребенок понять не в силах. И будет холодная кровать, к которой невозможно привыкнуть, альбом с фотографиями мамы, ушедшей навсегда в место, где уже не больно, где уже все хорошо. Незнакомец осторожно положил руку на плечо одноклассника и утешительно улыбнулся, а после посадил его на пол и стал успокаивать, стал говорить, что все когда-нибудь изменится, потому что есть нечто, что все меняет, потому что есть что-то, чего будут бояться все вокруг — плохой памяти. Люди построили мир на своих ощущения, соответственно реальность — наша идея, поэтому ее можно изменить — стоит лишь попытаться. — В этом городе взрослые никогда не слушают нас, детей, никогда. Им всем все равно, потому что они считают, что у нас не может быть проблем, ведь мы не зарабатываем, не работаем, не содержим семью. Они думают, что только взрослые могут столкнуться с чем-то страшным, потому что дети есть дети. Но правда даже не в этом. Правда в том, что у нас есть проблемы, — невозмутимо, будто бы находясь под гипнозом, говорил он, — у нас есть проблемы, но их не хотят решать. И поэтому мы можем только помогать друг другу, понимаешь? — О чем ты? — У нас есть сообщество, в котором все дети, которые не могут найти себе места, помогают друг другу. Мой отец погиб, поэтому мама сошла с ума. Она постоянно избивает меня и брата, морит нас голодом, а в школе раньше те парни издевались надо мной, но после приехал ты, а здесь не любят столичных. У тебя еще и сеульский диалект, не говори так здесь, иначе совсем все плохо будет. — Но п-почему? — мальчик снова заплакал, с силой сжимая кулаки. — Почему в маленьких городах так страшно? — Везде страшно, не только здесь. Так… Так ты не хочешь вступить в наш клуб? Может, если ты поговоришь с нашим лидером, тебе станет лучше… Он всегда поддерживает нас и всегда говорит нам, что у нас есть шансы на лучшую жизнь. — Правда? Незнакомый мальчик странно скривился, а после стал активно кивать, стал говорить о том, что в дебрях этого города есть надежда, что если никто тебя не поддерживает, то жди помощи от своей же копии — чешское безумие манекенов. И когда больно, то попроси руки у своего сердца, может, хотя бы оно подарит тебе спокойствие, испугавшись. И говорил этот мальчик так складно, так красиво — его речи падали на плечи и заворачивали Хоа в кокон надежды, потому что было очень классно, было просто потрясающе, потрясающе думать о том, что даже здесь, в этом холодном городе кто-то поддержит. Да как поддержит! Исходя из слов одноклассника, для мальчика уже был уготован там его личный трон, всякий, кто на такой садился, обязательно становился любимым и нужным. И поэтому ребенок улыбнулся и отдал свой номер незнакомцу и уже начал мечтать о том дне, когда же лидер клуба его пригласит, его, такую никчемную жирную свинью. Ждать дня, когда даже он сможет обрести покой в свои-то небольшие года.***
— Простите…— Юнги, пожалуйста, прошу тебя, успокойся, все будет хорошо, не плачь, ты только не плачь, — крик обернулся ураганом, снес все на своем пути и стал исчезать в глубине другого, более мощного воя. — Ну солнышко, успокойся, не надо плакать, не надо плакать, хороший мой. Но он не слушал. Не мог слушать. Юнги сидел в ванной и держал всем своим тщедушным тельцем дверь, чтобы не впускать своего спасителя, чтобы тот не увидел ни заплаканного лица, ни стекающей вниз слюны после дозы таблеток. Юный писатель ненавидел себя, ненавидел за то, что отравляет жизнь тому, кого так безумно любил, ненавидел и за то, что его руки пишут эту чушь, за что, что разум все это генерирует. Никому это не нужно. Искусство — самое худшее из существующего, а самое ужасное — это сам Мин Юнги, человек, убивающий одним только словом. Джин изо всех сил пытался вломиться в эту дверь, пытался вырвать ее и ворваться в царство холодного кафеля. И было безумно страшно, так страшно, что и сам мужчина кричал, вырывал из глотки одинокое «ну не плачь, хороший мой, давай поговорим, ты только открой мне дверь, пожалуйста, Юнги», но тот не открывал, тот свалился на пол и стал смотреть на свои бесполезные руки, а после сжал кулаки и начал бить в пол, чтобы раздробить свои кости, чтобы навсегда стереть возможность писать. Но слова переполняли его голову, а из головы лезли к кончикам пальцев. И от этого становилось намного хуже, от этого юноша кричал еще громче и не кричал одновременно. Он сдерживал свой звериный вой, скрывал его в голых коленках, чтобы после в конце концов не сломаться.
— Извините…— Юнги, открой мне дверь! Открой! Прекрати, я волнуюсь за тебя! Объясни, что случилось, солнышко, только не молчи… Хватка писателя ослабла, поэтому Джин наконец смог войти, но, сделав это, он замер, не имея никакой возможности даже пошевелиться: его солнце растворялось в собственном отчаянии на полу. И мужчина невольно вспомнил о том, как они встретились, как он увидел маленького и стеснительного 19-летнего писателя в кабинете философии, как они только-только познакомились и как сам Юнги так часто улыбался, что хотелось смотреть только на него. Тогда все было так хорошо. Тогда все было так красиво: ночные встречи на вокзале и вялые поцелуи на фоне смущенных стариков в последнем поезде до дома. Тогда были мечты и было огромное море, и хотелось падать к ногам этого бледного солнышка, хотелось ноги эти целовать и отдавать самого себя. А сейчас этот же человек сидел в своем отчаянии на полу и пытался уничтожить свои руки — руки, что Джин раньше без устали мог целовать. — Почему это опять с тобой произошло? — устало спросил мужчина, садясь на колени и начиная гладить Юнги по волосам, нежно, но уже как-то безжизненно, без чувства любви. — Что снова? Почему ты опять устраиваешь эти истерики? — П-прости… Мне так жаль… П-прости, пожалуйста, — шептал юноша, захлебываясь слезами, — м-мне так жаль… — Тогда не молчи. Скажи, что случилось. Почему ты постоянно просто молчишь? Почему ты все время только и делаешь, что требуешь от меня заботы? Я устал. — Я-я н-не требую… Я понимаю… Прости меня, Джин… — Я не могу любить тебя вечно, Юнги, я не могу постоянно видеть, как ты плачешь и срываешься, потому что я не понимаю, почему с тобой это происходит. — Я тоже не понимаю, — писатель опустил глаза вниз и закрыл свое лицо руками, — я не знаю, почему это происходит. Это просто я. — Тогда не будь собой! Если у тебя нет силы, чтобы измениться, откуда тогда мне взять сил, чтобы пережить всю твою боль? — разозлился Джин. — Думаешь, любить тебя так просто?! Думаешь, легко вот так вот видеть, как ты убиваешь себя? Думаешь, тебе сложно? Мне намного труднее, Юнги, потому что ты не знаешь, что это за чувство, не знаешь, каково это —бежать домой, потому что страшно, что тот, кого ты любишь, может убить себя в любую минуту! Почему ты просто не можешь измениться? Мир вокруг тебя не крутится, подумай хоть раз о других!
— Простите… Джин с болью открыл красные глаза и тут же устремил свой взор на стоящего перед ним мальчика, напоминающего вороненка. Мужчина пропустил несколько ударов сердца, а после взял себя в руки и вернулся из кошмарного вечного сна в мир кошмарных вечных будней — тех, в которых память обо всем том неправильном, что он сделал, ни на секунду его не покидала. Незнакомый подросток в огромной растянутой толстовке и вороньим гнездом на голове неловко улыбнулся и скромно протянул номер ящика и паспорт, после чего опустил черные глазки вниз и стал буравить свои старые кроссовки. — Ты из школы? Играешь в футбольной команде? — спросил Джин, чтобы разорвать стену молчания. — А?.. Н-нет… Ну, играл… Мужчина взял предоставленные ему вещи и стал записывать номер в журнал посещений, а после что-то быстро набирать на клавиатуре, пытаясь не смотреть на незнакомца и пытаясь не думать о том, какое же, вероятно, уродливое выражение приняло его лицо во время очередного кошмара. И самым печальным в этом было то, что ничего из того, что снилось ему, не являлось ловушкой разума — все это чистая правда: Ким Сокджин — монстр, уничтоживший маленькое сокровище, убивший последнюю веру в Мин Юнги. Ким Сокджин — худший из живущих ныне людей. Мужчина скользнул глазами по имени в паспорте и резко поднял свои огромные карие на незнакомца, а тот, испугавшись такого пристального взгляда, нерешительно сделал шаг назад и опустил голову еще ниже. — Так ты сын госпожи Чон… — печально прошептал старший. — Мне жаль, что это произошло, правда. Ты ведь еще совсем ребенок… — Не в первый раз вижу смерть. — Тогда мне очень жаль, маленький. Щечки вороненка моментально окрасились в бледно-малиновый, из-за чего его карамельная кожа стала напоминать два разных мороженых, смешанных какими-то непоседливыми детьми. От этого подростка приятно пахло детской наивностью и какой-то странной, ужасающей грустью. Джин еще несколько минут оглядывал нерешительного незнакомца, а после поднялся с места и, пытаясь абстрагироваться от чужого горя, пошел в архив, чтобы принести оставленные совсем недавно вещи госпожи Чон. Заглянув в ее небольшой скромный ящичек, мужчина обнаружил несколько драгоценностей, некрасивых, но дорогих памятью о чем-то, две записки и желтое льняное платье, давно проеденное молью. Вскоре все это перекочевало к своему законному владельцу — ребенку-сироте с пустыней в сердце. Подросток с ужасом брал вещи из рук работника, ломаясь с каждой секундой все больше. Потому что это нечестно. Потому что только Чон Чонгук хотел умереть, чтобы эгоистично уйти и оставить свою маму в отчаянии — он не хотел, чтобы эти чувства ему подарила она. Мальчик посмотрел на льняное солнце в своих руках и только одну лишь секунду разрешил себе закрыть с болью глаза и вспомнить, как его мама в тот день, когда Тэхен пропал, встретила его именно в этом платье, такая красивая и изящная, встретила и вручила ему торт, говоря, что хочет провести свой день рождения именно со своим дорогим сыном, но этот сын, как последний идиот, просто бросился ей в ноги и стал плакать, плакать о том, что ничего у него не получается, о том, что он не может уже любить своего лучшего друга так безответно, получая каждый раз едкое «не лезь ко мне, пожалуйста» и «не надо пытаться меня изменить, потому что я не изменюсь, потому что это я, Чонгук, ты должен просто признать, что я ничтожество, не способное хоть как-то контактировать с окружающими». «О ком плакался, тем и стал», — подумал подросток, тяжело вздыхая и кладя вещи в старый школьный рюкзак. — Ты в порядке? — ласково спросил Джин. — Д-да, все хорошо, спасибо вам, — он низко поклонился, а после впервые поднял глаза и полностью увидел мужчину, увидел и замер: человек с фотографий из дневника Мин Юнги, человек, которого этот писатель так любил, стоял перед ним и улыбался (но не так, как улыбался он обладателю дневника), — а вы… Вы Джин, да? — Сокджин. Близкие называют меня более короткой формой, — кивнул работник и улыбнулся еще шире, — а откуда ты меня знаешь, малыш? — Я… Слышал от мамы, извините… Мне стоит уйти. — Но там снова дождь начался. Мало ли, в этом городе в дождь лучше не выходить, все это знают: вода все время выходит из-за берегов. Посиди пока что здесь, в безопасности и тепле. Подросток хотел что-то возразить, но Джин уже забрал его рюкзак и повесил на вешалку, а самого мальчика силой посадил на мягкое кресло, в котором так и хотелось утонуть. Чонгук неуверенно спрятал свои руки в рукавах толстовки и стал смотреть в одну точку, надеясь, что это совсем ненадолго. Но вскоре все вокруг мальчика стало превращаться в кашу, фиолетово-красную, напоминающую мясорубку заката — и он провалился в сон, в такой, в который проваливаются все, кто устал чувствовать. А Джин мягко потрепал его по волосам, потому что ему было жаль этого ребенка. Потому что этот ребенок слишком сильно напоминал того, кого спасти он не смог.