***
— М, хорошо, что ты вернулась, я скучал по своей женушке, — прошептал он, собирая слюну у своего рта, — мм, как ты сладко пахнешь. У Кая не было чувств, ничего не было, он вошел в дом, понимая, что слова Хосока — правда, понимая, что он сам виноват в этом, во всем этом. И захотелось кричать. Он не сопротивлялся. Монстр подошел к нему и стал гладить по мягким волосам, стал гладить по заплаканным щекам, изрезанным мыслями бедрам. В его глазах — желание, безумие, в глазах юноши — отчаяние, помноженное на одиночество. Он опустил веки и постарался не думать, постарался не помнить ни слова, ни буквы, ни звуки, что произнес тот, кого он все еще зачем-то любит. Не получалось. И тогда Каю захотелось, чтобы все это случилось, чтобы все это случилось по его настоящему желанию, чтобы ему сломали и вырвали сердце. Захотелось почувствовать каждую грязную мысль, пропускаемую иголкой под кожу, вводимую ему через открытые раны. Беспощадно юноша начал пожирать сам себя: улыбнулся и полез за отвратительным поцелуем к отцовским сумасшедшим губам, полез и прикусил их, игриво и грязно. А после сладко простонал прямо на ухо — вот оно желание. — Какая ты сегодня развратная, — улыбнулся мужчина еще шире. — Да, настоящая шлюха, правда? Настоящая шлюха, спорить никто не станет. Подставляющаяся под чужие касания блядь. Монстр посадил его на свои колени и начал медленно, по-старчески двигать бедрами, будто бы изображая настоящее движения, будто бы все здесь не было фальшью безумного разума. А Кай смирно сидел и, посасывая чужие пальцы, сладко-сладко постанывал, карамелью разливалась его боль по телу, ничего не стояло — одно только отвращение, отлитое в золотом арахисе. Шоколадный поцелуй на вишневых шрамах, мармеладное сумасшествие чужих слов. Приторно сладкая слюна — такая, что во рту она таяла и сладкой газировкой заливалась прямо в горло, выжигала его. Юноша улыбался разорванным зефиром и тонул в чаде слов, в огромном котелке с надписью: «Ты такая красивая». Мужчина шептал ему на ушко чужие слова, а после пустился жирными руками гулять по уродливому тощему телу, пустился в пляс, вальсируя от нечувствительной шеи к еще более безжизненной паховой зоне. Но пальцы ходили, заходились, танками проезжали по выжженной коже. — Сделай все сама, моя умница, моя хорошая, — томно сказал монстр. И Кай сделал, сам присел на чужой член и сам начал двигаться, сам зарыдал в голос, пока его целовали в плечи, пока его целовали в лоб и стирали слезы. И он сам себя мечтал сожрать без остатка. Юноша продолжал двигаться, уже умело, зная, что делать, так, как поступают только самые развратные девушки, с горечью раскусывая свое отчаяние. Иногда в коробках от обуви попадаются пакетики с ядовитыми веществами — и Кай, как самый глупый пес на свете, взял и начал их раскусывать, начал пробовать себя самого на вкус и думать, как же это здорово, как же прекрасно, когда все происходит по твоему желанию. И он улыбался, когда темп этого сумасшествия увеличился, когда его схватили за талию и начали насаживать сами, начали вбиваться, распространяя по комнате резонанс пошлых шлепков и боли, но не той, что была внизу — эту уже никто не чувствовал. Не ту боль, что была в сердце: оно исчезло и истлело, валяется теперь где-то обрубком, в темноте и не видно. Эта боль была в плаче и диком смехе, в смешанном крике и прерывистом хрипе. И сам он превратился в заброшенный советский завод — пришел распад и все про него забыли. А детали так и стоят, так томятся печи — ничего уже не важно, все потеряло значения. И сам Кай потерял свое имя, теперь была лишь «шлюха» и «блядь», на этом все закончилось. Закончился и он сам. — М, хочу тебя полностью, — прошептал мужчина и впился в губы с поцелуем, впился и вырвал из куколки своей органы — теперь только одиночество могло измерить объем этого тела. Но одиночество — это всегда неверно, одиночеством меряют океаны, а не людей. Кай был разве что лужей, высохшей еще лет сорок назад. — Пап, думаешь, я красивый? — Ты самая красивая девушка на свете. — Хорошо. И юноша стер свои слезы, а его отец — наконец вышел, так и не кончив, потому что устал, потому что он уже стар, потому что безумие не способно творить чудеса. Монстр улыбнулся и уложил свою любимую женушку рядом, накрыл ее одеялом и заключил в тюрьму своих объятий, нашептывая в волосы самое страшное, самое отвратительное, нашептывая: — Я люблю тебя. Говоря: — Лучше тебя не существует. И делая очень больно. Делая просто невыносимо. Юноша лежал в тюрьме, на дне своей камеры, за замком чужого сердца. И патокой лились мысли, оставались на простынях засохшей спермой. Все тело было грязным и липким, прижатым к такому же грязному обрюзглому телу. И почему-то казалось, что все уже кончено. Почему-то эта липкая площадь между их сердцами показалось нереальной, бесконечной. А еще хуже было оттого, что уже утром этот мужчина упадет на колени и будет просить прощения, будет снова повторять этот кошмар. Так было еще много лет назад, еще в глубоком детстве, когда их дом впервые опустел, когда из него исчезли женщина с длинными кучерявыми волосами и милый рыжий песик. Появилась вшивая псина и появились эти сумасшедшие слепые глаза. И появилась эта петля, утро — это петля, вечер — самоубийство, потому что вечером либо мужчина шепчет, как любит, либо умирает от жалости и кричит, как ему жаль — и ничего другого. Уже, казалось, тысячу лет ничего другого. И все только лишь по желанию самого Кая. — Знаешь, время, в котором тебя не было, было самым лучшим временем на свете, — улыбнулся юноша. — Ты о том, что я оставил тебя и отсидел? Прости меня, любимая, больше такого не будет. — Знаешь, наверное, я очень плохой человек, но я чувствую себя счастливым только тогда, когда меня искренне любят. — Я люблю тебя. — Я хочу, чтобы он меня любил. И самое ужасное, что я знаю, что он меня любит, но сам он в этом не признается. И любит он меня, потому что я просто шлюха. — Не говори так. — Я просто хочу умереть. — Ты ведь не оставишь меня одного? — Оставлю. — Ты такая глупая, а как же твой сын? Он будет скучать? Наш маленький Кай будет долго плакать, если ты умрешь. — Уже не будет. — Ты ведь шутишь? — Дай мне выйти, я просто схожу воды попить, хорошо? И монстр глупо кивнул, монстр забрался под одеяло и уснул без памяти, чтобы утром снова просить прощения, плакать, хватить сына за руки и говорить, что ему безумно жаль. И повторять все снова и снова. И как тогда, много лет назад, стоять перед своим ребенком и унижаться. И унижать своего же мальчика своими искренними «больше не буду», потому что Кай не верил. И сейчас тоже не поверит. И сейчас ничего не будет. Юноша осторожно собрал свою одежду и нацепил в темноте на свое грязное тело старую холодную рубашку и джинсы, а после вышел на улицу, осторожно, крадясь, делая вид, что все у него отлично, что ноябрь не бьет его по щекам, а память не избивает. Провалиться бы сейчас под землю да посмеяться бы во весь голос, но сеульский огонь все ему запрещал. И сеульский огонь смотрел беспощадными глазами на маленький силуэт, зная, что тот уже никогда не вернется. И Кай тоже это знал.***
— Не ной, мы всего лишь идем гулять, свежий воздух тоже полезен, особенно детям, — строго говорил Джин, сохраняя свою печальную улыбку, — сколько ты не гулял? — Три года. — Ну вот, пройдешься, все будет отлично Чонгук кивнул и опустил голову низко-низко, опустил и стал проклинать этот асфальт, стал проклинать этого мужчину, что приходил к нему домой и все что-то говорил, обкладывал мальчика своими словами о поддержке. Подростку это было вовсе не нужно. Он справился бы и сам, просто заперся бы дома и смотрел бы на свои фотографии, смотрел бы на фотографию мамы, а после уничтожил бы себя. Но пришел этот незнакомец из чужой фантазии, пришел, чтобы взять все внутренности подростка и раскрасить ими неживые уголки памяти. И Чонгук не был этому рад, но мир вокруг был красивым. Чонгук хотел вернуться домой, но темнота этого города завораживала, завораживали сумерки, опустившиеся так низко, что казалось еще чуть-чуть — и рукой коснешься неба. И этот туман, напоминающий прозрачную гладь пены, туман, что у самых ног превращался в мягкую россыпь славы, раскатами грома плохие мысли где-то на юге бились о скалы. А здесь все было тихо и мирно, чувствовалась эта странная притягательная атмосфера всякого маленького городка. И это спокойное приятное одиночество, упавшее на мокрый асфальт. Чонгук впервые чувствовал, что ему на самом деле безумно нравится быть где-то. Обычно ему не нравилось даже быть в самом себе, обычно ему хотелось вырвать свои кости, а сейчас хотелось поднять высоко-высоко голову, приподняться на носочки и доставать руками звезды. Но мальчик просто шел дальше, глядя себе под ноги, глядя на чистые изящные туфли Джина и думая про себя, что совершенно не понимает этого человека. Потому что он мечтательно смотрел в небо, потому что он любовался этой ночью и радостно вдыхал морозный запах улицы, в его глубоких черных глазах тонули свалки и низкие покосившиеся домики. И эта заводская пыль оседала повсюду, везде ее можно было вдохнуть и совсем немного задохнуться. Ржавыми огоньками старые заборы отражались в небе. Дома напоминали хищных зверей, все они притаились, опустились книзу, готовясь напасть. И только их горящие глаза-окошки все что-то скрывали в себе, все что-то искали в глубине вечера. Чонгук глубоко вздохнул и наконец-таки поднял взгляд к небу, разбивая зрачки о ткань полумесяца. И так было красиво. Словно на небе чей-то труп спрятался, его косточки торчали созвездиями, а красивая ровная улыбка лунно освещала ничтожно маленький силуэт самого мальчика. И он слегка улыбнулся, поддаваясь такому манящему дурману. Джин обернулся и неожиданно замер: эта улыбка казалась ему такой знакомой. И мужчина не хотел вспоминать, как увидел ее впервые, не хотел помнить ни единого момента, когда кое-кто очень далекий дарил ему такую же расслабленную и спокойную эмоцию, когда вены не прятались и не пытались сбежать, а сердце не замирало в человеческом тупом испуге. Он не хотел помнить, но Чонгук открыл глаза и ореховым морем развернулась реальность — утонуть в чужом взгляде всегда было очень просто. Особенно просто, когда тонешь в своих воспоминаниях. Джин хотел бы назвать Чонгука красивым, но вместо него всегда всплывала та дорога в институт и тот маленький котенок, стоящий около станции в своей огромной толстовке с милыми надписями. Потому что Юнги всегда так улыбался, когда видел своего Джина, идущего после учебы. И Юнги всегда так улыбался, когда мужчина обнимал его и шептал на ушко всякие пошлости, а после целовал в щечку и не хотел отпускать. Потому что тогда Юнги был только его, был только с ним. И это так радовало Джина, что выпускать свое солнышко ему совсем никак не хотелось, хотелось только держать его и вечно наслаждаться этой его улыбкой и этими его смущенными фразами: «Ну хватит, я взрослый человек, пожалуйста». И поэтому смотреть на эту улыбку Чонгука было больно. Мальчик заметил этот печальный взгляд и уже хотел было вернуться к своему привычному положению смотрящего в пол, как резкий порыв ветра сорвал с него шапку и унес дальше по улице, к заброшенным домам и ужасающей пустоте океана. Подросток сорвался с места и бросился бежать за своей потерянной вещью, потому что ее сшила его мама, потому что вовсе не хотелось откалывать все на завтра. А мужчина застыл на месте, потому что он ненавидел это место, потому что среди заброшенных домов был дом, по которому шесть лет назад он бегал и кричал: «Где ты? Где ты, Боже мой, пожалуйста ответь! Пожалуйста, Юнги, ты ведь не умер, правда? Ты не мог просто умереть, не мог, я знаю, что ты жив… Ты не мог вот так вот оставить меня…» Поэтому Джин стоял и не двигался, только лишь смотрел, как вниз по склону сбегает маленькая звездочка с янтарными глазками, такими же грустными, как и у того, кто шептал ему: — Не надо ехать со мной в Сеул, все хорошо, честно, все будет хорошо. Кто говорил: — Ничего, живи своей жизнью, я понимаю, почему ты хочешь меня бросить, все в порядке. Я в порядке. А потом навсегда замолчал. Мужчина не мог заставить себя спуститься туда, потому что наводнения всегда выносили мебель из этих домиков, потому что он точно знал, что по середине заброшенной улицы нашла свой покой их с Юнги мягкая кровать, та, на которой когда-то они оба лежали и обнимали друг друга, та, на которую Джин однажды пролил свой кофе, думая, что его котенок начнет ругаться, но тот лишь резко подскочил и стал дуть на обожженные пальцы, целуя их и улыбаясь. Сладость памяти всегда превращается в ужасающую боль всякий раз, когда разум нагло решает напомнить обо всем этом. И сразу же после пустить изображение холодного тела, без чувств, без эмоций и без этого прекрасного блеска в глазах. Мин Юнги утопился, ни слова никому не сказав, просто остался в доме и не стал эвакуироваться. Просто остался там, где точно не должен был находиться. Джин тяжело вздохнул и все же побежал следом за подростком, закрывая глаза от страха. Потому что видеть эту дорогу снова было невыносимо. Это его запретная зона, это то, что он не хотел больше никогда видеть. Потому что раньше он работал в большом городе, раньше все дома здесь были заселены, многие ходили через эту площадь на другую станцию, чтобы уехать в Сеул. И мужчина тоже постоянно ходил здесь, от станции до такого родного дома, от него до магазина, а после бежал сломя голову обратно, чтобы поднять своего возлюбленного на руки и утащить на второй этаж, уложить на диван и смотреть на звезды. Последний раз он ходил здесь, когда слова врезались ему в спину и остались там навсегда — до сих пор раны ноют. Он помнил, как ему в спину ударили эти «эй, ты в порядке?», эти «слышала, Юнги умер, жаль его, он был хорошим соседом, покупал мне печенье». А Джин тогда не знал. А Джин просто шел после работы и хотел извиниться за свое поведение, извиниться за то, что бросил того, кого безумно любил. Оказалось, извиняться больше было не перед кем. И поэтому сейчас он бежал к Чонгуку, надеясь, что не увидит ни этой дороги, ни этой кровати, ни этого дома. — Ох, осторожнее! — послышался голос мальчика. Джин остановился и открыл глаза, встречаясь глазами с забором такого знакомого дома и отшатываясь от него, как отшатнулся бы демон от креста. Жгучая вина начала разливаться по венам, нещадно избивать его оледеневшее сердце. Мужчина стоял на краю своей неизбежности и смотрел измученным взглядом на вечно открытую дверь, смотрел на выпавшие окна, за которыми все еще виднелись те яркие желтые обои со звездочками, за которыми было все то, что когда-то он так безумно любил. — С вами все хорошо? — осторожно спросил Чонгук, подходя чуть ближе и сжимая в руках свою шапку. — Вы… Вы меня слышите? — Да, — он кивнул и сделал шаг назад, — все хорошо. — Э-это ведь дом Мин Юнги, да? М-мне жаль… — Все хорошо. — Вам не следовало идти за мной в таком случае… Мужчина еще раз тяжело вздохнул, а после на секунду закрыл глаза, чтобы не видеть этого дома, откуда когда-то летящей походкой сбегало его солнышко, неслось по ступенькам с самой яркой улыбкой, а после прыгало на чужую шею и улыбалось еще шире. И становилось тепло. Сейчас было безумно холодно. Бездонный янтарь смотрел на него из глазниц подростка, и Джин попытался выдавить из себя улыбку — не вышло. Вышла уродливая ласточка прямиком с детских рисунков. И поэтому Чонгук долго стоял и смотрел на печальное лицо мужчины, а после, не придумав хоть какого-то плана, не найдя в себе хоть каких-то слов поддержки, очень кротко подошел к нему и осторожно обнял, отдавая свое тепло. — Не печальтесь. Джин замер в недоумении, но после искренне улыбнулся, чувствуя, как дыра в его сердце заполняется отходами чужой боли, заполняется чужими речами. И стало как-то теплее. Будто бы небо сложилось в атом и взорвалось, оказалось на пару сантиметров ближе. Чонгук обнимал его робко, но крепко, а Джин смотрел на чужую макушку и вдыхал запах дешевого шампуня. Подросток пах звездами. И он был безумно похож на Юнги.