ID работы: 7476395

Badbye

Слэш
NC-17
Завершён
83
автор
hearts burner бета
Размер:
105 страниц, 13 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
83 Нравится 37 Отзывы 51 В сборник Скачать

9. Прощай, наша любовь теперь взаимна

Настройки текста

«Если Мона Лиза — несуществующий персонаж, то почему она именно «Мона»? Почему она одинока? Я часто думаю о том, какой смысл закладывает художник, когда рисует, часто думаю о том, как у писателей в голове скалываются слова так, что и не расцепишь, не вычеркнешь — понимай, как хочешь. И всякий раз, когда мысли мои заходят дальше, я понимаю одну вещь: искусство строится на одиночестве. Любое настоящее искусство одиноко, потому что никто никогда не поймет его до конца, потому что оно, как и его создатель, обречены существовать вне пространства и времени, существовать без возможности кончится. Потому что никогда не кончится Шуберт: Шарманщик никуда не уйдет, будет стоять и просить милостыню. Никогда не кончится Тарковский: всегда будет кто-то любить неправильно, слишком сильно, слишком искренне — не должны любить друг друга люди. А мои книги закончатся раньше, чем я их напишу. Потому я не одинок. Потому что я забыл, что это такое, оттого все, что я порчу этими словами, напоминает ужасающие порывы. Я душу свою выплевываю в эти строчки, чтобы никто и никогда их не прочел. Потому что я боюсь доверять другим людям, потому что я знаю, что никто не станет вчитываться. Я понял это, когда стоял там в Сеуле, когда был там совершенно один против сотен матерей, потерявших своих детей. И все это было из-за меня. Потому что я был слишком счастлив. Я был так безумно счастлив, когда Джин целовал меня, когда он обнимал меня. Так безумно счастлив, что в конце концов я забыл, как нужно писать. Потому что от счастья не пишут. Потому что от счастья невозможно и слова вычеркнуть, ведь любое письмо — душевный крик, крик о помощи. Я не хотел делиться своими словами, когда был счастлив, потому что эгоизма во мне было чуть больше, чем любви — во мне не было боли. Но тот день в Сеуле все изменил, все во мне перешил. Я стоял в качестве свидетеля, стоял, будто бы на распятии. И мне говорили: «Это вы написали эту ужасную книгу? Вы знаете, сколько людей из-за нее умерло? Вы знаете, что произошло?» А я не знал, стоял там куколкой безобразной и глупо кивал, чувствуя, как мои слезы скатываются вниз по щекам, как чужие материнские взгляды прожигают меня, говорят мне: «Ненавижу». И судья смотрел на меня с отвращением, а убийца, сидящий в маленькой клетке, смотрел с восхищением, пускал на меня свои слюни и выжидающе проглатывал каждое мое слово. Я не хотел этого… Я не хотел, чтобы кто-то умер… Тогда я снова возненавидел себя. Прости меня, Джин…»

Хосок лежал на кресте собственной кровати и, держа в руках осколок чужой мысли, обтянутой красным ненужным бархатом, вычитывал строчки, поедал чужие слова — и хотелось еще. И хотелось чуть больше. Хотелось захлебнуться чужим отчаянием. Детектив выискивал только самые сложные здесь страницы, чтобы утопить самого себя, чтобы сделать себе больно: осуждать человека легко, сложно его понять. Юноша держал одну руку на бутылке и пьяно водил зрачками по ровному красивому почерку, по маленькому огоньку — и вина вытекала из каждой линии, неосторожно брошенной на бумаге. И будто бы воздух раскалялся, будто бы кто-то безумно хотел, чтобы его услышали, поэтому каждому встречному начинал кричать в уши. Хосок себя чувствовал обглоданным чужими страданиями, поэтому он продолжал. Потому что так можно было не чувствовать собственной жалости, своей же бессмысленности, потому что так детектив забывал свои «ничтожество» и «шлюха», забывал о том странном вздохе, будто бы то хрупкое тело Кая сломалось под весом его слов. Сломалось. Спина его выгнулась в обратную сторону, позвоночник врезался в легкие, а те магмой вытекли из глазниц. Хосок точно знал, что сделал не просто больно — сделал так, что и словами не описать. Не придумали еще таких слов. Поэтому детектив называл это чувство смертью. Чон Хосок убил Кая.

«Я не в порядке. Я не в порядке. Я не в порядке. Я не в порядке. Я не в порядке. Я не в порядке. Я не в порядке. Я не в порядке. Я не в порядке. Я не в порядке. Я не в порядке. Я не в порядке. Я не в порядке. Я не в порядке. Я не в порядке. Я не в порядке. Я не в порядке. Я не в порядке. Я не в порядке. Я не в порядке. Я не в порядке. Я не в порядке. Я не в порядке. Я не в порядке. Сколько еще раз мне нужно это повторить, чтобы ты меня бросил? Сколько еще раз я должен заплакать при тебе от счастья, чтобы ты сказал мне остановиться? Сколько еще раз я должен увидеть твою безысходную улыбку? Я знаю, что моя печаль убивает тебя, так просто брось меня. Просто оставь меня. Оставь здесь, пожалуйста, я тебя не достоин. Я никого не достоин. Мне жаль, что я родился, потому что что я вообще такое? Что тебе от меня останется? Боль и горечь? Будешь только и помнить, как я рыдал в этой чертовой ванной, будешь сидеть и вспоминать, как я заперся там и смотрел на себя в зеркало, как я взял эту бритву и начал резать свое лицо. Ты должен ненавидеть меня, ты должен меня ненавидеть, Джин, так зачем ты все равно продолжаешь меня целовать? Зачем говоришь мне эти ласковые слова? Я ненавижу себя. Я ненавижу все, что связано со мной, я хочу исчезнуть, пожалуйста, просто живи счастливо без меня».

Хосок зачем-то улыбнулся, а после стал листать страницы дневника наслаждаясь чужой болью, наслаждаясь всем тем, чем была эта боль и эти скревные «я не в порядке». Юноша думал, что это безумно глупо, что эти мысли — это очень глупо. Но там думал так же. И поэтому что-то внутри зашевелилось, поэтому что-то внутри зудело, забилось, словно крыса в канализации. Детектив нашел старую измятую фотографию с местами расплывчатыми чернилами и неровными краями, фотографию, на которой улыбчивый мальчик стоял в самом сердце августа и держал свою шляпу, чтобы ту не снесло ветром. От этих глаз исходил странный печальный вкус пресной воды и холодной осени, словно эта радужка была выплавлена из ноября и зачем-то вставлена в белый лунный хрусталь. И Хосок смотрел на красивое круглое личико, проводя по нему пальцами. Чужая печаль манила к себе, смерть — возбуждала. Дневник именитого писателя-убийцы с внешностью самого невинного в мире человека — самого главного лжеца. Детектив залпом выпил половину бутылки и зажмурил глаза, кривя лицо из-за кислого вкуса и полного отсутствия какой-либо закуски. Поднявшись с кровати и продолжая держать в одной руке стеклянный сосуд с водкой, а в другой — фотографию, Хосок поднялся на ноги, подошел к проигрывателю и включил самую отвратительную музыку — включил Шуберта. И на секунду все пространство вокруг превратилось в холодное замерзшее озеро, а сам юноша — в ворона, что носится и сообщает о своей новой любви. Мин Юнги был таким печальным, что хотелось его поцеловать и хотелось его его запереть в своих объятиях. Потому что детектив тоже был таким, тоже хотел прогнать всех вокруг, хотел уничтожить любую любовь к себе у всех, в чьем сердце таковая вообще могла зародиться. И поэтому он наговорил Каю все это. Поэтому сейчас он допил остатки водки и думал: «Возможно, сейчас у него все будет хорошо. Возможно он поймет, что я хотел ему сказать, подумает, что я последняя мразь, поймет, что достоин лучшего». Юноша убеждал себя в этом и целовал фотографию незнакомца, танцуя на своем одиночестве и танцуя на собственной вине. Он успокаивал себя тем, что никто его не понимает, потому что так проще, потому что так ты начинаешь чувствовать свою значимость и понимаешь, что твоя душа еще что-то весит. Ведь если болит, значит, есть чему болеть. Лежащий на столе телефон завибрировал, но Хосок и не подумал поднимать трубку, просто отбросил его в сторону, в стену и начал танцевать на собственном отчаянии, потому что танцы это всегда отчаяние. Детектив на секунду остановился, чтобы еще раз вглядеться в черты лица Юнги, чтобы вспомнить тот самый суд и то дело с убийцей детей. Тогда, когда юноша видел писателя живым, он тоже выглядел таким маленьким и хрупким: на нем была глупая толстовка и странные джинсы, на голове — бирюзовое лохматое море. И сам он напоминал айсберг, вокруг которого сгущались ужасные мысли. На этой фотографии Юнги выглядел немного счастливым, но глаза его отражались снегом и льдом, лавиной и бурей. Чон Хосоку такое под стать, потому что таких любить сложно, потому что они сами никогда не любят. А этот чертов Кай любил, больше своей жизни, готов был в реку холодную прыгнуть, чтобы только для его возлюбленного было развлечение. И это безумно раздражало, потому что детективу не хотелось такой любви, потому что он не был ее достоин. Телефон продолжал звонить и звонить — его мерзкое звучание заползало у уши и убивало Шуберта, поэтому, продолжая прижимать к губам фотографию, юноша подошел к стене, около которой валялось его окошко во внешний мир. Проведя длинным пальцем по экрану, Хосок нехотя стал слушать очередной нудный голос Свиньи, который зачем-то говорил: — Ну ты и мразь, конечно. Который начал кричать: — Ты хоть понимаешь, что натворил? Я не хотел вмешиваться, конечно, но это просто… Я не знаю, что мне даже сказать тебе. Мне хочется просто взять и убить тебя, Хосок, мне просто хочется, чтобы ты хоть раз подумал о других людях. — Боже, — он пьяно улыбнулся, — да что такое? Меня увольняют? Я могу конец убить себя, ха-ха? — Заткнись. Заткнись и поезжай к вокзальной площади. Той, которая около заброшенной дороги. Живо. — У меня выходной. — Я сказал: живо. Ты должен приехать. Возможно, ты хоть что-нибудь поймешь, когда увидишь это. — Я пьян. — А ты что, бываешь трезвым? Если ты не приедешь, я позабочусь, чтобы тебя сюда силком притащили. Чтобы ты точно увидел, что натворил.

***

В этом доме мертвые стены. Джин понял это, когда они начали с ним здороваться, он понял это, когда оглянулся и увидел, что вокруг все разрушено, вокруг — песок, одиноко сложенные журавлики и запах памяти, привкус желчи. Мужчина сидел и по-доброму улыбался, глядя на своего парня, думая, зачем он вообще остается здесь, зачем он его пожирает. А Юноша сидел то смирно, то очень развязно, в дорогой куртке и мятой рубашке с мертвым запахом на руках. — Как прошел твой день, любимый? — улыбнулся Нгуен, заглядывая в черные бездны напротив. — Хорошо. — Мой тоже хорошо прошел, на работе, правда, было очень много дел, но я со всем справился. Можешь меня похвалить. — Молодец. А дальше — пустота. Они никогда не разговаривали, никогда друг другу не улыбались. Мужчина уже и не вспомнит, как они познакомились — это не имело значения. Потому что этот юноша — это пиявка на его теле, паразит, забравшийся в печень, сосущий все живое. Джин чувствовал себя на расстреле всякий раз, когда они садились так, когда садились вместе ужинать за пустующий стол, потому что никто друг другу не готовил. У каждого еда была своя: у Джина — таблетки и кофе, у Нгуена — питательный салат и приторно сладкий чай. И каждый раз, когда вечер опускался на землю, а темнота покрывала все стены, все комнаты, каждый раз у них наступала разделенная на двоих кома, ее признаки очень простые: во-первых, чувство одиночества, во-вторых, молчание. Прекрасный портрет из безразличия, эмоциональное выгорание на изломе вздоха. Юноша болтал ножками и довольно поедал свой салат, быстро, не задумываясь, отпивал сладкого чаю, а после незамедлительно поворачивался к окну и мерил темноту большими глазами странного цвета: слишком кровавого, чтобы быть карим, слишком светлого, чтобы быть черными. — Я познакомился с милым мальчиком, мать которого я нашел тогда, когда мы шли через школу. — М, — без интереса ответил Нгуен, но после резко осекся и добавил: — Стой. Еще раз. С Чон Чонгуком? Джин в недоумении посмотрел на своего незнакомца, а после отпил немного кофе и кивнул. В глазах юноши отразилось такое отвращение, будто бы сам мужчина убил сотню женщин и изнасиловал каждую из них, будто бы он маньяк и живодер, поедающий гениталии своих жертв. Но Джин оставался Джином, печальным мужчиной с разбитым сердцем и доброй улыбкой, а Нгуен оставался Нгуеном, человеком без костей и без органов, полым внутри. На самом деле, они оба знали, кто здесь хищник: у хищников не бывает старого взгляда. Но сейчас что-то странное, что-то необъяснимое случилось с волком, с монстром, потому что чудовище опустило взгляд и стало проедать стол едкими зрачками, токсичные губы свернулись в увядшую розу. — Ты ревнуешь? — подал голос Джин, слегка наклоняя голову набок, чтобы разглядеть выражение на чужом лице. — Нет. — Тогда что с тобой? — Не надо тебе водиться с Чонгуком, — строго произнес он, откидывая выбившиеся пряди челки и оголяя свое злое лицо, — зачем он тебе вообще? Зачем? Просто ответь. — Просто мне его жаль. — Всем всегда его жаль. — Вы знакомы? Вы же, вроде, одногодки. — Мы знакомы, — юноша тяжело вздохнул, — я его ненавижу. — Почему? — Потому что это он убил Тэхена. Потому что это все из-за него. Если бы не этот придурок, моих родителей не посадили бы, а Тэхен в ту ночь остался бы со мной. Понимаешь? Только я знаю, что произошло с ним. Я знаю. Но я не говорил следствию. — Что с ним произошло? — В ту ночь было наводнение. Родители Тэхена постоянно избивали его, а после кидали в подвал, чтобы тот не ныл и не кричал в их доме, чтобы не слышать его стонов. В ту ночь они снова заперли его там. Я уверен в этом. Подвал затопило — и он погиб. Просто захлебнулся водой, как и твой этот Юнги. Родители Тэхена, наверное, зарыли его тело где-нибудь в лесу. В ту ночь этот идиот сказал ему: «Останься дома. Твои родители точно не придут. Сделай уроки, это важно, хорошей ночи». Блять. Тэхен его послушался. И если бы не Чонгук, он ушел бы ко мне, мы бы были вместе. Он бы не умер. Нгуен закрыл лицо руками, а те — пустились в танец дрожи. Джин впервые видел незнакомца без улыбки, без пошлого шепота, видел его не сильным зверем, а сломанным кустиком. И это было странно и неприятно, потому что мужчина никогда его не любил, потому что он начал эти отношения только для того, чтобы забыть свою боль — он не хотел лечить чужую. Но все равно осторожно коснулся дрожащей руки незнакомца, все равно мягко провел по ней и уже хотел было что-то сказать, что-то доброе и успокаивающее, как сам юноша вырвал свою ладонь, положил к себе на колено и сжал ее. — Не надо меня успокаивать. — Прости. — Такой, как ты, мою боль никогда не поймет, потому что такие умеют только ныть. — Так, — мужчина незаметно улыбнулся, — так я тебе противен? — Может быть. — Тогда зачем ты со мной? — А ты зачем со мной? Зачем ходишь к Чонгуку? Зачем делаешь все это, если любишь только Юнги? Зачем продолжаешь терзать память о нем и не оставляешь его душу в покое? Я знаю, что ты думаешь, знаю, наверняка повторяешь себе постоянно: «Мне жаль, мне так жаль, я не хотел тебя бросать». Это всего лишь побег от реальности. Это ты виноват. Ты знал, что у него были проблемы, ты знал, что ему тяжело, но бросил его! Ты не задумался о том, что будет, если сказать человеку, единственным спасением которого являлась ваша любовь, что все кончено! Думаешь, сможешь выстрадать прощение? Не сможешь, потому что прощения не существует. Можно забыть, но никогда ты никого не простишь! Ты виноват в своей боли, ты виноват, так признайся себе в этом и перестань сбега- Добрая рука с диким свистом переместилась на чужую щеку, с болью ее ударила, да так ударила, что пространство сжалось в одну маленькую точку, сжалось и умерло, упало на стол и смешалось с салатом, а внутри — ничего, а внутри — только кроткое «хватит». Джин осознал, что сделал, только тогда, когда стеклянные глаза напротив озарились грязью и злостью, когда юноша поднялся и, откинув в сторону свою тарелку и свою кружку, скривил рот и будто бы призвал все свои ужасающие силы, чтобы те задавили доброе сердце, чтобы испепелили его. — Вот видишь, ты сам все портишь. Ты не можешь признать, что это твоя вина. Юнги умер только потому, что ты его бросил. — Нгуен, п-прости, — начал мужчина, протягивая к нему свои руки, но незнакомец тут же ударил по ним что есть мочи и выбежал из дома. Джин спрятал лицо в своих ладонях, а после опустил голову на стол, так, чтобы ничего вокруг не видеть: ни этих странных стен, ни этой раковины, ни заколоченных окон, ни разбитой посуды. Он пытался найти в себе ответы, пытался найти в себе силы, но с ужасом понимал, что ему вовсе не жаль, что все так произошло. Ему жаль, что он ударил, но не жаль, что тот сбежал, не жаль, что не пришлось его успокаивать, не жаль. Он думал: пусть бы этот человек уже бы лучше сожрал его заживо ночью, похоронил в гробу и похоронил в свинце. Но не показывал бы здесь свою слабую сторону, не дрожал и не говорил «Тэхен» с такой ужасающей болью, с которой даже сам бы Чонгук не смог произнести это имя. Потому что Тэхен — осколок больного детства, но не осколок утерянной любви. Потому что капитан футбольной команды пусть и любил, но не так, потому что существуют два типа любви. Первый — мечта сделать кого-то счастливым, а второй — мечта разделить свою боль. Это всегда разное, никто не любит безвозмездно. Мужчина поднялся и прижал руки к своему рту, потому что он понимал, настолько ужасен, он понимал. Но надеялся на прощение. Надеялся на то, что что-то когда-нибудь изменится. Будто бы Юнги мог прийти к нему во сне и сказать: «Все хорошо, я тебя прощаю». И он бы пришел, сказал бы это своим милым голосом, потому что никогда ни на кого не злился. И когда Джин задумывался об этом, то начинал злиться на самого себя, потому что его сердце наполовину состоит из ненависти к другим людям, не смотря на всю его доброту и эмпатию. В этом доме совсем не было места для печали, потому что со стен всегда сползала краска и ходила за мужчиной по пятам, заползала в маленькие «М.Ю» на подвеске, а после иголкой впивалась в сердце. Не зная, что еще ему делать здесь, где все пространство пахнет удушающими ландышами, где все вокруг страшно, а на кровати немой крик свернулся в пытке, Джин взял свою куртку и тоже вышел из дома. И больше туда никто не возвращался этой ночью. Но дом ни на секунду не опустел.

***

Хоа вошел в свой дом ни ребенком, ни зверем, ни самим собой. Вошел каким-то мальчиком, жертвой холодного вечера и жертвой распятия. У него вместо рук были лезвия, вместо глаз — малина. И так он зашел в этот неприветливый пустой дом. Осторожно, крадясь, мальчик прошел дальше по коридору, чтобы убедиться, что никого нет. Куртки брата не висело, поэтому ребенок неожиданно для самого себя улыбнулся и на всякий случай еще раз прошелся по всем комнатам, забежал на второй этаж и радостно завизжал: долгожданная свобода от этого мутного взгляда. Долгожданное счастье. Хоа переоделся в свою пижаму и начал радостно скакать на лестнице, вверх и вниз, начал смеяться и думать, как же хорошо, что у него теперь есть друзья, потому что с друзьями всегда хорошо, потому что друзья ведь должны поддержать. Мальчик, правда, понятия не имел, что он должен делать и как он должен поступать, когда вдруг у него самого попросят помощи, не знал, как сказать, что ему плохо, но это самое чувство сопричастности вином красным разливалось по венам, а в легких распадались частицы пыли, превращались в темную неизведанную материю. Так называют счастье? Хоа доподлинно не знал, но не мог прекратить прыгать от радости, не мог не вспоминать той доброй улыбки человека со странным именем «Нгуен». Не мог забыть и той странной гонки, что в сердце вырывала кратеры, а на коже — нарывы размером с вечность. Это было странно, но если это цена дружбы, то мальчик не против ее заплатить, если это то, что люди называют счастьем, то ребенок не станет спорить. В доме этом всегда были скручены застывшие крики, никогда в нем не шли часы, поэтому всякий раз, когда холодное пространство заполнялось отчетливой фашизофренией в виде тирании глаз Хосока, всякий раз, когда стены сужались в маленькой темной комнатке под потолком, где разве что вещи складировать, но никак не жить, никак не жить ребенку, которому снятся кошмары чаще, чем снятся сны вообще. Хоа привык даже к этому. В его настоящем доме, до аварии, было все совсем по-другому. Утром мама всегда готовила ему и целовала в лобик, говорила, как она его любит, как ей жаль, что она первого сына так бросила. И может быть ей вовсе и не было его жаль, может быть, ей вообще никого не было жалко, но мальчик верил каждому ее слову, потому что он любил ее худые руки и любил ее ласку, любил, когда она говорила: «Без тьмы не было бы света, без борьбы внутри — пульса. Так что сражайся». Он совершенно ничего в этом не понимал, но верил этим словам, никогда их не забывал и хранил в своем сгнившем детском сердце. Мальчик включил телевизор и, взяв пакет с какао и ложку, уселся перед экраном и начал радоваться своему одиночеству. И честно говоря, сейчас ему не хотелось делиться этим с теми ребятами, что были в пещере. Сейчас ему не хотелось исполнять те приказы, что ему отдали, ничего не хотелось. Хотелось и дальше так сидеть и смотреть прогноз погоды, поедая сладкий порошок, толстея еще больше, позволяя своему животу свисать на пол уродливой лужицей. Сейчас не было безобразия. И тогда, в клубе одиноких, не было его. Была смешная гонка в салочки: все собрались около лидера, а тот обернулся волком и начал носиться за всеми, а кого он ловил, те становились его жертвами, садились у самой стенки и ждали своего наказания. Хоа был первой же жертвой, потому что у него было это отвратительное тело, были эта страшная одышка и жирные короткие ноги, а у Нгуена была эта красивая изящная талия и эти длинные волчьи руки. И он совсем чуть-чуть напоминал монстра, который так и мечтал завладеть чужим телом. И тогда мальчик осел на землю и получил свое наказание. «Уничтожь своего брата», — сказал ему юноша, но сейчас ребенку не хотелось и думать о такой странной шутке. Весь мир Хоа сузился до единственного канала и пакетика с какао. Дверь резко открылась — и ввалилась боль. Мальчик сразу же это почувствовал, но его сковал страх. Дрожащими руками он понес свои сладости обратно, рукавом вытер рот и только после, крадясь, наконец вышел в коридор и замер. Замер, потому что на его брате не было лица, потому что его брат развалился на части, стоило ему только переступить порог. Его сломанные руки и его растекающаяся кровью душа отражались на стенах и на полу. — Что-то с-случилось? — еле слышно произнес мальчик. Детектив посмотрел на него мертвым взглядом, глаза его вытекли наружу и слезами полились вниз, в черную дыру его памяти. Язык отсох и теперь украшал мост между адом и раем. Руки погибли на войне его сердца. И так он стоял и смотрел на того единственного, кто еще хранил в себе это живое детское тепло. Мальчик поежился от такого пристального взгляда и сделал шаг вперед, повторяя свой вопрос: — Хен, т-ты в порядке? Хосок отрицательно покачал головой, впервые трезво отвечая ему, впервые не игнорируя. Юноша свалился на пол и закрыл глаза, тяжело выдыхая. Его ладони были испачканы в грязи и крови. Детектив отчаянно прижимал к себе знакомую куртку, ту, что сам когда-то подарил одному мальчику, чье некогда теплое тело дрожало под его руками. Куртку Кая. В голове Хосока все еще тлело то живое воспоминание о том, как он пришел к вокзальной заброшенной площади, а там — остановившиеся часы, божие коровки в ноябре. Деревья сложились в купол и черными кронами закрыли солнце. А на пустующих рельсах, там, где никто никогда и не ездит, лежало раздавленное колесами тело юноши. Голова клюквенным сном покоилась на песчаной подушке, вечный кошмар для мученика. Шея брусничным адом свернулась на рельсах. Хосок хотел бы сказать: «Прощай». Хотел бы немного вернуть время назад и не говорить всего этого, не говорить вообще ничего, сказать только: «Прости, я просто не хочу, чтобы ты любил меня, ведь я намного хуже тебя. Ведь я разрушаю свою жизнь, а для тебя я хочу только лучшего». Было поздно. На пустынной станции умерло солнце. И Хосок под тяжелые едкие взгляды остальных полицейских стоял над телом Кая и не знал, куда себя деть. А сейчас он смотрел в пол, не понимая, что ему сказать, и умеет ли он вообще говорить. Казалось, что его рот впитал в себя немоту той ненужной страшной смерти, того непонятного самоубийства без слов и без крика. Юноша точно знал, что Кай убил себя молча, знал, что перед смертью он прошептал только: «Я ведь старался, да?» — Хен? Хосок поднял стеклянные глаза на встревоженного брата и впервые он не увидел в нем лица матери, не услышал шепота: «Я обязательно приеду». Мальчик наклонился низко-низко, к самому лицу своего хена, чтобы тот наконец ответил. Но тот не знал, что ответить, не знал, как рассказать о надежде, которую сам же и сломал. Поэтому он лишь притянул к себе ребенка и зарыдал ему в спину, зарыдал, потому что он не мог не плакать, потому что это холодное тело, раздавленное, размозженное, так и стояло над ним тучей черной. И это он виноват. — Х-хен? — непонимающе прошептал мальчик, чувствуя, как его спина намокает от чужих слез. — Прости меня, Хоа.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.