— Не разговаривай.
Шинсо любил фотографировать, но считал это глупым хобби. Вёл никому ненужную страничку, куда изредка что-то публиковал. Иногда он присылал ей фотографии облаков, а она отправляла в ответ цветы из клумбы. Она однажды сказала ему: — Может, будешь спасать людей хорошими фотографиями? — Это никогда не сработает. К тому же, я честолюбивый. — Иногда простое фото может многое изменить? Если показано в нужное время. — Да ну. Вот тебя разве это спасает от чего-нибудь? Во время своего молчания Химари словно спустилась в ад, но Хитоши обернулся. — Ты прав. Это никогда не сработает. В тот день Шинсо сделал ещё один снимок, безоценочно проверил и посмотрел в её глаза на одно мгновение.— Хватит смотреть на меня. Закрой глаза.
Он часто опускал взгляд, и цвет рассветно-тихих губ он знал ярче. Суирен хмурилась на уроках геометрии, а Шинсо всегда был хорошим. Рядом с ней он верил в это. Им принадлежал пустой класс, незаконченные задания, механические карандаши, которые никогда не рассчитывали на что-то серьёзное, законченное. Суирен отдавала ему перчатки, когда красные руки говорили: «Не надо, мне не холодно». Шинсо всегда брал вишнёвый йогурт (он терпеть не мог вишню). Суирен не говорила «боже» при нём, потому что Шинсо не верил в эту ерунду. А Шинсо никогда не беспокоил её в воскресенье и двадцать пятого декабря. Однако он делал это только потому, что знал: в остальное время она всегда выберет его. Хитоши отвергал любого, кто мог даже из любопытства заговорить с ней. Ему было достаточно. Она должна была это ценить. Поэтому в тот день он холодно сказал:— Руку в-выше.
Хитоши Шинсо не давал ей повода усомниться в его дружбе, хотя «она должна была понимать». Он так упорно, до боли в голове размышлял о том, что она там была ему должна, под конец успокоившись. Она не глупая. И наверняка всё понимает и ценит его старания быть «просто другом». Стремительно лившиеся слёзы всё понимали, пока безразличные, дрожавшие, как сребреники, пальцы сделали новый снимок, более всех оценённый вскоре случайными критиками. Её белые плечи ненавидели, её неподвижные пальцы застыли, послушные голосовые связки не кричали. Чтобы проданный образ сомкнутых, никогда им нетронутых губ был увиден со вспышкой. Всё же, вряд ли ему тогда было холодно. Хотя он едва ли не трясся, сохраняя лицо, не позволяя упасть в грязь во время своего триумфа. Лихорадочными, чуть вспотевшими пальцами потянулся он тогда к её шее, убирая камеру. Хотел поправить прямые волосы. Но только нетерпеливо выдыхал. Вседозволенной, унизительной. Такой в тот день стала для него их дружба. Бурный восторг от которой разом испортили багровые мазки, жестоким стыдом спрятавшиеся ближе к позвонкам. Хитоши тогда сразу одёрнул руку, пока пальцы его не обуглились. — Ебучий Бакуго… — шептал тогда он, с хищной злобой смотря на неё. Молчавшую, застывшую. Если бы не слабое дыхание под ленточными рёбрами, он мог бы принять это уже какое-то странное, разочаровавшее жалкое создание за труп. Подобно бальзамировщику, он привёл труп в порядок и сказал:— Забудь всё, что происходило за последние два часа.
Её карие, покрасневшие глаза распахнулись. Недоверчиво, медленно осмотрели задыхающийся в закате класс. — Хитоши? — Наконец-то очнулась. — О чём ты? — Ты просто смотрела перед собой, как будто спала сидя. Я слышал такое бывает из-за усталости. Ты… в порядке? Два часа так просидела. Она его не слышала. Только поправила бант и ушла. Ей уже не нужно было молчать, но она так и не сказала ему ни слова. Но эти чёртовы листовки говорили. Постоянно, каждую секунду кричали на него белыми плечами, всхлипами, неровными выдохами, щелчками камеры. Поэтому увидев, как этот ебучий Кацуки Бакуго развешивал листовки на всю длину западного коридора второго этажа, Хитоши сделал глубокий вдох. Пышные венки облаков страшной тенью коснулись стен и пола, отблески отвернувшегося солнца отразились всей глубиной кровавого цвета в юношеских глазницах. Пустой коридор, полный немых, бумажных слёз. — Хватит! Ты не видишь, что так только хуже?! Кацуки слегка повернул голову. Через пару секунд продолжив дело. Хитоши быстро подошёл к нему, понятия не имея, что собирался сделать. Он отдался себе настолько, так сильно поверил в искренность своих напряжённых мышц, что поддался импульсу и содрал ближайшую листовку, а затем схватил Кацуки за воротник рубашки. Вовремя обретя контроль, чтобы не поддаться следующему — разрыдаться. — Скажи: она умерла? Просто скажи это уже! Я не верю. Прекрати спектакль. Это всё так бессмысленно. Все эти бумажки. Хватит! Просто, блять, скажи мне. Ты же знаешь. Бакуго! Скажи мне! Кацуки молчал. Хитоши — ловушка. Пока вдруг хватка не ослабла, и о стены не ударился всхлип, пока вдруг плечи Хитоши Шинсо не начали дёргаться в рыданиях. — Я так больше не могу. Я… это же был я. Разослал те фото. И потом… тогда… Кацуки сжал тонкие, обветренные губы, до лилейно-белых перчаток воткнул сильные пальцы в плечи Хитоши, но молча ждал, пока эта бесполезная, изрытая червями исповедь закончится. И лишь потом тихо, явно борясь с тем, чтобы не повесить Хитоши Шинсо вместо листовок, сказал: — Ты можешь мне помочь.