Укрытое в самом дальнем уголке
5 ноября 2018 г., 12:10
На День Благодарения мы отправляемся в Коннектикут к моим родителям, и в этом полно стресса и без едва заметного, но тем не менее гигантского призрака поцелуя с Элио, нависающего над моими мыслями.
Мать и Стеф весь день проводят на кухне, Джейк и Адам — бесполезной кучей на диване, смотрят футбол. Когда мой отец просит их помочь сложить заготовленные на зиму дрова, взамен я говорю, что оба заслуживают ленивого дня. Это приносит мне сияющие улыбки сыновей и осуждение отца.
Движения его медленнее, чем раньше — у него болят и спина, и колени, поэтому большую часть работы выполняю я. Так повелось со времён моего детства, и я нахожу в этом что-то успокаивающее. Постукивание поленьев, ложащихся на растущую поленницу, резкий звук отдираемой коры, — нагнуться, скрутить, бросить.
Когда через несколько дней мы возвращаемся домой, на нашем автоответчике сообщение от Элио, что само по себе необычно. Просто друзья, напоминаю я себе. Оно адресовано и Стефани, и мне; он приглашает нас к себе на запоздалое новоселье.
— Знаю, как странно приглашать на будний вечер, — говорит голос из маленького динамика, — но поскольку я планирую на каникулах уехать… ну, надеюсь, вы оба сможете прийти.
Стеф в полном восторге, я же осторожничаю. По идее, празднование и последующая временная разлука смогут помочь в том, чтобы переплавить моё смутное томление в дружеское чувство, однако по прошлому опыту следует помнить — в том, что касается моего сердца и сердца Элио, не поможет ничто.
В день вечеринки Джейк приходит из школы рано и прихворнувшим, а спустя несколько часов та же хворь настигает и Адама. Стеф переходит в режим мамы-медсестры на полную ставку, опорожняя тазы и обеспечивая детей влажными салфетками вкупе со словами утешения, даже во время дезинфекции всего и вся вокруг. Когда она видит меня одетым и готовым к вечеру вне дома, то не удерживается от тяжёлого вздоха и отрывистого:
— Иди уж, раз собрался.
— Где Стеф? — спрашивает, встречая меня, Элио. Из дверного проёма струится тепло и аромат каких-то кулинарных изысков, доносятся голоса уже собравшихся друзей. На щеках Элио румянец из-за стояния у горячей плиты и, вполне вероятно, уже выпитых нескольких бокалов вина.
— Мальчики заболели, — объясняю я, неловко взмахивая принесённой бутылкой вина. — Не очень-то она рада тому, что я здесь.
— Ну, я-то рад, — кокетливый ответ настолько естественен, что Элио понимает, что ляпнул, только после того, как я краснею. Он бормочет извинения, от которых я с улыбкой отмахиваюсь.
Собственно еда изумительно вкусна и приготовлена по старым итальянским рецептам; в кое-каких я признаю авторство Мафалды. Компания — замечательное сочетание наших коллег с различных кафедр и их супругов. Элио умудрился пригласить только тех, кто твёрже прочих стоит на земле, не испытывая необходимости что-то из себя изображать. И никакой «обеденной каторги».
Вскоре после того, как покончено с едой, люди начинают с извинениями расходиться. Кто-то оставил детей под присмотром няни, кому-то надо ещё что-то закончить к утру, но я остаюсь и помогаю на кухне.
— Не стоит ли тебе вернуться домой? — спрашивает Элио, вручая мне следующий набор тарелок.
— Возможно, будет лучше, если я буду держаться подальше, честно говоря. Хочешь, открою ещё бутылку?
Элио подавляет лучезарную улыбку и кивает.
В конце концов, это только для нас двоих. Вечер довольно приятный — для начала декабря в Новой Англии — поэтому под причитания о глобальном потеплении мы закутываемся в тёплые пледы, усаживаемся на террасе второго этажа дома и взираем на звёзды; ноги уютно устроены на низеньких пуфиках, там же и бокалы с вином.
Он вынимает что-то из кармана пальто — небольшой, плотно свёрнутый полиэтиленовый пакет, пачку сигаретной бумаги и зажигалку.
— Неужели это...?
— Угу-м-м-м, — мурлычет он, разглаживая на колене лист, и начинает забивать косячок.
— Я в шоке, профессор Перлман. Шокирован, слышь, ты! — говорю я с показным возмущением. Он смеётся, сворачивая бумагу и для прочности облизывая край кончиком языка.
— Заткнись и дай мне огоньку.
— Ты, знаешь ли, плохо на меня влияешь. Я век не курил это дерьмо, — бурчу я, щёлкая зажигалкой и поднося её к лицу Элио. Он затягивается, и запах переносит меня в комнату гарвардского общежития, на балкон в Б.
— Не вижу, чтоб ты сильно протестовал.
Я стараюсь не замечать двусмысленности в его словах, когда аккуратно зажимаю между пальцами предложенный косяк.
Мы сидим бок о бок на плетёном диване, передавая друг другу самокрутку. Она не так уж плотно набита, поэтому горит быстро. Вторая, скрученная мной, лучше. Мне нравится, как бумагу увлажняют наши рты; это чувство мечется под кожей без остановки.
— Итак, я должен спросить, — произносит Элио, наклоняясь ко мне, и жар, который мы разделяем, сильнее жара владеющего мной наркотика. — Ты счастлив?
Его слова опасны; первый выстрел того, кто слишком обкурился, чтобы сдержаться.
— Сейчас да.
Осоловевший взгляд Элио на диво решителен.
— Ты знаешь, что я не о том.
— Ты о Стеф.
— Я о Стеф.
Я делаю длинную затяжку:
— Мы могли бы говорить об этом, если бы она была здесь?
Элио коротко фыркает и откидывается глубже на диван, пряча подбородок в воротник куртки. Я чувствую себя вправе притянуть его, обняв за плечи, что и делаю, позволяя себе прижаться щекой к завиткам его волос.
— Никто не предупреждает тебя, насколько нелёгкое дело — жить в браке. Это не просто ответить «да», а затем жить долго и счастливо, это работа, и временами действительно чертовски тяжёлая. Порой всё прекрасно, порой ты как на фронте, а иногда даже смотреть не можешь на то, как двигаются их челюсти, когда они едят, — Элио тихонько фыркает носом. — Не думаю, что наша со Стеф ситуация уникальна, но, уверен, тот факт, что наш союз с самого начала не был основан на всепоглощающей любви, не помог.
— Так ты её не любил?
— Этого я не говорил. Она была моей лучшей подругой.
Глагол, выбранный моим чутким подсознанием, заставляет меня поёжиться.
— Тогда почему ты остаёшься с ней? После стольких лет?
— Потому что я обещал. Давал обет. У нас дети и ссуда под залог дома. Вот так и должна выглядеть нормальная жизнь, верно? Моя жизнь.
Я осознаю, как грустно и пораженчески это звучит, только когда произношу это. Я не осмелюсь взглянуть на Элио, если всё, что увижу, — жалость. Я тушу остаток косяка в моём теперь уже пустом бокале; ни одному из нас он больше не понадобится.
— Расскажи мне о своей параллельной жизни, Оливер, — голос Элио как нежный хрусталь, как замороженный лунный свет.
— Не могу.
— Нет? Тогда просто скажи, — его лицо, обращённое ко мне, выглядит невообразимо юным, — в той твоей параллельной жизни есть я?
Это самое личное, о чём меня когда-либо спрашивали.
— Да, в каждой её секунде.
Я могу вспомнить единственный раз в жизни, когда я чувствовал себя ближе к другой человеческой душе, и если есть в мире хоть капля справедливости, Элио тоже помнит нашу последнюю ночь в Риме; мы тогда были слишком опечалены моим предстоящим отъездом, чтобы заниматься любовью, понимая, что этот раз будет последним. Вместо этого мы лежали рядом глаза в глаза, видели в них отражение наших душ и, не скрываясь, плакали в объятиях друг друга.
Ободрённый нашей близостью, я поворачиваюсь к нему.
— Иногда я представляю, что когда мы были младшими преподавателями, мы встретились на какой-нибудь научной конференции, вдали от наших семей, проводящих выходные где-то ещё. Мы бы решили забить на все переговоры и душные коктейльные вечеринки и провести всю ночь у тебя или у меня.
Элио переплетает пальцы с моими, затем прижимает обе наши руки к груди.
— Или если бы я был ещё немного моложе или ты чуть старше, ты мог бы войти в класс в первый день своего первого года, чтобы читать какую-нибудь нехилую лекцию, а я был бы там ассистентом учителя. Наши глаза встретились бы, и всё могло бы начаться тогда. Обыкновенные свидания, как у нормальных людей, — Элио непроизвольно вздёргивает подбородок, пытаясь сдержать слёзы, которые я уже вижу на его ресницах. — Господи, да мы могли бы просто встретиться в нью-йоркском гей-клубе и угорать под «Psychedelic Furs», — он всё крепче стискивает мою руку, — или, может быть, нужно было всего лишь сражаться за тебя тем вечером, когда ты сообщил мне, что женишься. Положить тебя на обе лопатки, связать ремнями как Голиафа, и с настойчивостью испорченного ребёнка, каким я и был, твердить, что ты — только мой, а я — твой. Заставить дождаться меня.
Пока он говорит, возбуждение от нарисованных моим воображением картин сменяется печалью под воздействием реальности. Он держит мою левую руку железной хваткой, и большой палец играет с золотым ободком на пальце, медленно его прокручивая. Думаю, Элио едва ли осознаёт, что делает.
— Я бы дождался.
— Нет, не дождался бы, — смешок Элио больше похож на прерванный всхлип.
— Однако же были бы мы счастливы? — спрашиваю я — и тем самым спрашиваю, можем ли мы быть счастливы сейчас.
— Не задавай таких вопросов, Оливер, — вздыхает он. Я подношу свободную руку к его лицу, стирая слёзы, струящиеся по нежной коже скул.
— Почему?
— Потому что я не думаю, что хоть кто-то из нас сможет обнажить истину.
Звук наших голосов сходит почти на нет, на тихий шёпот, приберегаемый любовниками для самых интимных моментов. И вот тогда-то я и понимаю: то, чем мы стали с тех пор, как он впервые возник из пятнадцатилетнего небытия, и то, чем мы всегда были с той первой полночи, — это любовники. Мы делили на двоих чувственные переживания, нас соединяла связь, вечная и неизменная, закалённая в пламени сердечной боли, сделавшей нас чем-то совершенно новым и сильным.
Поэтому, когда я целую его, я целую его как любовника. Как целует тот, кто не боится любить в полную силу. Как целует тот, кто верит в родственные души и в счастливую жизнь после. В этот момент я нарушаю все обещания, которые я когда-либо давал Стеф, моей семье и самому себе, и предаюсь Элио с полным доверием и нежным забвением.
*****
На следующее утро в дверь моего кабинета стучат.
— Прошу, — отвечаю я, не отходя от стола, поскольку ожидаю, что войдёт студент, которого не устроила полученная оценка, или пропустивший экзамен, и я рад, когда вижу Элио.
Он входит неторопливой походкой, с небрежной улыбкой и со взглядом «мне на всё начхать», поворачивается на каблуках и плотно прикрывает дверь.
Наш вечер закончился прежде времени — стало чересчур холодно для того, чтобы продолжать сидеть на открытом воздухе.
— Нам зайти в дом? — сказал Элио так, будто спрашивал, не провести ли нам тут всю ночь. Меня чуть не вывернуло, когда я почти сказал "да".
— Мне нужно домой. Дети…
— Ну да, разумеется, — ответил Элио. От поцелуев его губы приобрели столь очаровательный оттенок розового, что я позволил себе в последний раз погладить их пальцем. Он рискнул улыбнуться в ответ.
Было почти 3 часа ночи; Элио крепко обнимал себя руками, наблюдая, как я собираюсь.
— Ненавижу быть той самой сволочью, но что теперь?
— Я знаю, что чувствую к тебе, Элио. Но что мне с этим делать? Честно говоря, не знаю.
Он коротко кивнул, покусывая губы изнутри.
Около сорока пяти минут я сидел в машине на подъездной дорожке к дому, боясь войти. Каково это, опять перешагнуть этот порог? Вернуться обратно в эту жизнь? Зная правду о себе, какую я теперь знаю, мне вообще не следовало никогда начинать её! Мог ли я пробраться в кровать к Стеф после того, как мои губы были на губах Элио, мои руки — в его волосах, а его сорванный шёпот отдавался громом в моих ушах? Смогу ли следующим утром взглянуть на сыновей, на их побледневшие из-за недомогания лица, когда понимаю, что самый тяжелобольной здесь — их отец?
Я кончил тем, что задремал на диване в кабинете. Когда Стеф сегодня утром обнаружила меня, она сказала: то, что я ночевал там, вероятно, в любом случае разумнее, иначе мальчики начали бы вежливо расспрашивать о вечеринке у Элио. Она пробежалась пальцами по моим волосам, уловив запах марихуаны, впитавшийся в спутанные пряди.
— О, это ведь была именно такая вечеринка, не так ли? — сказала она с проблеском улыбки. Я не мог этого вынести. Чересчур много сочувствия от женщины, которую я предал, чересчур много благосклонности от жены, которую я теперь представлял бросившей меня, чересчур бодрое утреннее приветствие от матери, которая легла почти так же поздно, как и я, ухаживая за нашими заболевшими детьми.
Я и не знал, что самоненависть может принять такую свинцово-тяжёлую, осязаемую форму, пока меня не придавило глыбой вины.
Мы пересекли ту черту, у которой балансировали, Элио и я, не каким-либо физическим актом, но в наших сердцах. Не было выхода, кроме как пройти через это, сейчас.
— Прошлой ночью я не смог заснуть, — говорит Элио. — Совсем.
Он поводит плечами взад и вперёд, словно ему тесен пиджак.
— Я тоже, — я постукиваю пальцами по краю стола. — Когда твой рейс?
— Завтра. Именно поэтому я здесь.
Он швыряет через весь стол сложенный втрое лист бумаги. Бросок так силен, будто он зол на себя за это. Я разворачиваю лист и просматриваю, а он тем временем говорит:
— Я никогда не стану просить тебя выбирать, Оливер. Потому что если бы я был на твоём месте... я не знаю, какое ты примешь решение...
Это билет на моё имя до Милана, через Бостон и Рим, первый класс, вылет завтра.
— Но выбери меня.
Элио — это наполовину неповиновение, наполовину хрупкость. Сосуд, до краёв наполненный хладнокровием, чувствами того, кто, наконец, твёрдо решился действовать, — но и уязвимостью юноши, умоляющего ответить на эти чувства. Я обхожу стол, до боли желая прикоснуться к нему, но он отступает, как будто осознание моей близости лишит его возможности сказать то, что сказать он считает должным.
— Потому что… разве мы этого не заслуживаем, Оливер? Не те парни у Пьяве, которым, надеюсь, мы бы позавидовали, а мы. Те двое, кто есть здесь и сейчас. Приятели по пробежкам, коллеги, друзья, у которых на самом деле есть шанс на совместную жизнь, о чём те парни и мечтать никогда не могли. И не просто на жизнь, Оливер, а на счастливую жизнь.
Он упорствует, голос его ломается, дыхание прерывается, но слова он выговаривает чётко. Они вызывают эмоциональную катастрофу — в добавление к чувству гордости за него.
— Поедем со мной в Б., — продолжает он. — Мы будем спать в нашей старой кровати. Мы увидим заснеженную берму. Мафалда приготовит нам латкес, а когда мы оттуда уедем, вернёмся сюда вместе.
Последние слова он договаривает торопливо, поскольку я скольжу руками по его дрожащему телу, и падает в мои объятия. Как же сильно я хочу дать ему то, о чём он просит, и с такой же лёгкостью, как он. Ничего в целом мире не желаю я больше, чем вернуться в Италию — с ним. Лечь в постель — с ним. Раздеть его и изучить заново. Просыпаться каждое утро, пока мы стареем. Проживать жизнь.
Но у меня есть жизнь. Даже если сейчас это больше смахивает на стальную клетку.
— Элио...
— Я знаю, — говорит он, судорожно вцепившись в мою спину. — Ты не можешь.
Когда-то я сказал ему эти слова, и боль от них была обоюдной; я не стану их повторять. Я отступаю, удерживая его на расстоянии вытянутой руки:
— Я не должен.
— Не должен?
Я сознаю, сколь много надежды может вместить одно слово, лишь когда вижу выражение лица Элио — так озаряет комнату сиянием солнечный луч, проникший сквозь узенькую щель в сдвинутых шторах, когда солнце светит прямо в окна.
Будет ли справедливо дать ему такую надежду?
— Не могу.
Элио совсем от меня отстраняется, и, возможно, так и должно быть. Но затем, прежде чем я могу хотя бы осмыслить, насколько заслуживаю этой боли, его губы впиваются в мои со страстью, до какой мы доходили только в интимнейшие минуты совместных ночей. Не с грубостью — с ненасытностью. Поцелуй на память о нас.
— Никогда не забывай, каково это, — выхрипывает он. Кончики его пальцев с усилием давят на основание моего черепа, губы едва касаются моих, раздразнивая ещё больше. — Как сильно мы хотели этого.
И тогда, на тот случай, если это последний представившийся мне в жизни шанс, я выдыхаю:
— Оливер.
Его тело мгновенно становится каменным столпом неутолимого бешенства.
— Не надо, — задыхается он. — Не смей, чёрт тебя побери!
И, уходя, громко хлопает дверью.
Примечание: латкес — классическое ханукальное блюдо из картофеля, очень похоже на драники.