chapter five;
22 ноября 2018 г., 21:48
Примечания:
писалось под Rihanna - Diamonds
/я не настаиваю, но вы можете включить для атмосферы/
Крису не привыкать проводить холодные декабрьские ночи где-то не дома — где угодно, только не дома. Так было всегда. Он шатался по одиноким паркам, шатался по дворам под фонарями, замерзал, а когда было нечего делать — наведывался к очередной подружке, создавая видимость того, что хоть кому-то он нужен. Хоть кто-то в нём нуждается — хоть кому-то нужны его секс-услуги.
(Правда, потом девочки ненавязчиво показывали ему на дверь — когда понимали, с кем связались, когда осознавали, что от него большего не получишь. Он просто не может им этого дать, да и хочет вряд ли.)
Для него нормально — согреваться едким горьким алкоголем, а возвращаться домой под утро. И мать ничего ему не говорила. До сегодняшнего утра.
Часы показывают пять утра, а от белого за окном режет глаза, когда Крис вваливается в огромный дом, закрывая толстую дверь громким хлопком — он даже не таится (а зачем, если мальчику всё можно?). Хлопок и стук его ботинок по кафелю отдаётся болезненным эхом — и эти портреты так и качаются перед пьяным сознанием Криса. Он и сам шатается, едва пытаясь раздеться, и ему почти хорошо и светло, почти нет ненужных мыслей, когда он пробует подняться по лестнице к себе в комнату. Но необычайно громкий, такой непривычно разъярённый голос матери останавливает его:
— И куда это ты собрался? Щенок, ты хоть видел, сколько времени? И тебя ничто не колышет, нет?
Крис удивлённо оборачивается, держась за перила — иначе просто кубарем покатится вниз. Натали, как обычно, разряженная в свой шёлковый халат, красивая, холодная, накрашенная, стоит внизу. Только в этот раз не горбится — она будто полна достоинства (и отчаяния — губы у неё сжимаются в тонкую ниточку, а в глазах стоят слёзы). Она медленно поднимается по лестнице с прямой, словно палка, спиной и становится выше сына. Она смотрит на него так болезненно, с такой яростью и почти отвращением, что Крису кажется, что она будет сейчас его трясти — и почти готовится.
Она всегда была такой равнодушной и жалкой — а сейчас просто устала.
— Я так долго терпела эти твои похождения, Кристофер. Я надеялась, что ты одумаешься, я этого ждала, ведь ты мой маленький сынок, ты моя будущая опора. И когда-то ты должен был повзрослеть, когда-то ты должен был просто дать мне покой. Я так ждала этого, Крис, — боль, неприкрытая, ноющая постоянно, видится за её зелёными глазами так отчётливо, как и морщинки на идеальном лице. Крис впервые смотрит на неё так внимательно и близко, он впервые замечает эти морщинки, и впервые он замечает её. — Но ты посмотри на себя. Ты просто жалок! От тебя несёт дешёвым вином, несёт сигаретами, и ты еле держишься на ногах. Твои оценки оставляют желать лучшего, ты… ты просто невыносим. Так и хочешь дальше бегать от проблем? Пожалуйста, продолжай. Трус. Мой сын — трус. Может быть, это и к лучшему, что тебя все ненавидят. Может быть, это и к лучшему, что от тебя все друзья отвернулись. Никто бы не стал терпеть тебя. И я… я тоже устала терпеть!
Это так видно, это так слышно сквозь её едкие слова — неприкрытую ненависть, сочившуюся сквозь собственную боль, и сквозь ненависть к себе. Её голос трясётся, вибрирует от злости, и она уже не сдерживает себя — слёзы бегут по её щекам.
И Крис впервые теряется, забыв все слова, которые только можно.
Он теряется от этой ненависти к себе в её глазах, от силы, которая заключена в её словах, от чёртовой правды. Он мог бы так много ей сказать, мог бы ответить так же едко, с такой же ненавистью к ней, но отчего-то не может совершенно. Ему почему-то дочерта больно слышать это от неё — так, что комом в горле застревают все эти слова, весь его гнев, и остаётся только пустая дыра. Крис так и застывает, судорожно сглатывая — и смотрит на мать беспомощно.
Было бы не так больно, не будь это правдой.
Натали смеётся вдруг истерично, смеётся так же, как и её сын, лающе, хрипло и абсолютно фальшиво. Размазывает слёзы по щекам вместе с тушью, оставляя чёрные разводы. У неё такие тонкие запястья, такая тонкая жилистая шея, что казалось сомкнёшь два пальца — переломишь. Она так противно плачет, и Крис так похож на неё, что женщине становится жутко — и она его породила.
Она не верит, что у неё есть сын. Не верит до сих пор, с того самого момента, как в роддоме ей показали крошечного малыша. Да гори оно синим пламенем!
— Да, милый, я знаю, что это я виновата. Я никудышная мать, я совсем не состоялась в этом деле… но ты… Ты, Кристофер, причиняешь боль всем вокруг тебя. Я этого не заслужила, не заслужила такого отношения к себе! Ты совсем меня не уважаешь и смотришь так… так презрительно. Тебе абсолютно всё равно, что я волнуюсь, где ты шляешься по ночам и хорошо ли поел. Да, я знаю, что я и забочусь совсем плохо, но… но мы оба ни на что не годимся, так ведь? — это она шепчет почти неслышно, беспомощно, глядя в никуда и ухмыляясь слабо-сардонически потрескавшимися губами. — На что нужна эта красота? Ты ведь такой же пустой…
И когда она уходит, Крис так и остаётся на месте, смотря на свои руки, которые расплываются. И отчего они расплываются? Почему так режет в глазах?
Да, мама, я тоже ненавижу себя.
* * *
В доме у Криса всегда тихо. Он никогда не мог выносить эту тишину — ни в детстве, когда ещё был жив отец, ни сейчас, когда мать так поломана, что ни ненавидеть нормально не может, ни любить сына, когда она почти игнорирует весь внешний мир, запираясь вместе с телевизором и кулинарными книгами на кухне. Он ненавидит эту тишину и это проклятое эхо — легче всегда было находиться где-то, но не дома. На улице всегда много голосов, всегда так много всего, что таким простым казалось затеряться среди всего этого. Забыть себя.
В школу он не идёт. Остаётся в этом пустом доме, просто бродит по нему, никчёмный и пустой, ни на что больше не способный, даже думать. В голове не остаётся места ни для чего, кроме тех слов Натали, которые так и вертятся на повторе у него в голове — всё тем же чёртовым эхом.
А ведь раньше он часто бывал в комнате Натали. В детстве, когда не мог заснуть, или когда просто хотелось новой сказки — и она своим мягким голосом всегда читала ему их. И он помнит то, какая она огромная. Помнит большую двуспальную кровать у стены, помнит чёртову кучу зеркал, которые были повсюду на всех поверхностях — на дверцах шкафов, на туалетном столике, на стенах. Разных размеров и в разных рамках — мать была просто сумасшедшей до этих зеркал. Он помнит в тумане, как она включала эту старую французскую песню Эдит Пиаф на виниле, как садилась за туалетный столик и, смотрясь в зеркало задумчивым и самодовольным взглядом, расчёсывала длинные каштановые волосы (она даже разрешала расчёсывать их Крису — они были такими шелковистыми наощупь), а потом втирала в кожу на лице какие-то вкусно пахнувшие омолаживающие крема.
Когда ещё отец был жив, Крис помнит, как она устраивала ему истерики. Она что-то кричала о его других женщинах, что он не любит её, потому что она старая, потому что она становится некрасивой — что поэтому отец и ходит по другим женщинам. А Крис не знал ни о каких женщинах, отец просто любил играть с ним, и Крис тоже любил, когда он добрый, а не пьяный. Зато он помнит, как мать панически боялась состариться, как она одержима своей внешностью.
Пока она снова готовит какой-то пирог на кухне, Крис заходит в её комнату — украдкой. Ему просто необходимо узнать. Тут почти ничего не поменялось — та же кровать, тот же запах кремов, тот же маниакальный порядок — ни одной пылинки на шкафчиках, зеркала натёрты до блеска. Только кремов на на столике стало намного больше, и появилось на прикроватном столике несколько упаковок таблеток и каких-то пузырьков — снотворное и… ещё кое-что. Крис моментально узнаёт красный пузырёк и трясущимися руками берёт и несколько таблеток высыпает себе на ладонь — красные, оранжевые, фиолетовые, голубые.
А потом слышится пронзительный крик.
Крис почти галопом спускается на кухню, ведомый каким-то страшным предчувствием и захлёбывающимся в своём стуке сердцем. А потом замирает.
— Мама, что за…
На белом кафеле бордовая кровь, почти чёрная, а капли тянутся почти к его ногам. Мать сидит, прижавшись спиной к кухонному столику, а рядом с ней лежит нож с лезвием в крови — большой, острый, хорошо строгает овощи. И она прижимает к себе запястья, рукава фиолетового платья стали мокрыми и чёрными, а само платье всё в крови — везде, везде, эта кровь, даже на её щеке.
Она улыбается.
Она ведь всего лишь пекла пирог.
Крис стоит, не силах шевельнуть ногой или сделать хотя бы что-то — просто стоит и в ступоре смотрит на то, как кровь вытекает из неё. Как она смеётся, становится бледной, как что-то кашляет. А потом отмирает — подлетает к ней с кухонным полотенцем и дрожащими руками пытается обмотать её тонкие запястья. И сначала смотрит просто на эти запястья — вскрытые так неаккуратно, с такой яростью, будто выгрызены зубами эти рваные раны. Он старается — только телом дрожит, голос дрожит, и руки дрожат. А голос позорно срывается, пока:
— Мама… мама… всё будет хорошо… всё будет хорошо… всё обязательно будет хорошо…
И сам себе рыжую Эву напоминает — такую глупую, такую беспомощную и такую почему-то сильную.
И руки у него становятся тоже кровавыми, и рукава его джемпера безнадёжно портятся, пока сам он висит почти на волоске от истерики.
Он просто не может поверить.
— Зачем ты это сделала? Зачем, блять, просто скажи? Сейчас… сейчас я вызову скорую помощь, сейчас всё будет хорошо…
Она смотрит на него безучастно и даже почти умоляюще, пока она достаёт телефон и пытается набрать влажными дрожащими пальцами цифры.
— Я убила его… своего соулмейта. — Слова даются ей с трудом. Она закрывает слезящиеся глаза и всхлипывает от безысходности — Крис замирает. Затем говорит срывающимся голосом девушке на телефоне адрес. И просто ждёт. — Я это сразу почувствовала — три года назад. Папа тогда был жив… он тогда был ещё жив… и он был рядом… он помогал… а сейчас… зачем мне быть тут? Одной, совсем одной…
Крис не чувствует, как по его щекам катятся злые горячие слёзы, он не чувствует, как из глотки вырываются чёртовы рыдания напополам с хрипами, а сам он задыхается.
— А обо мне ты подумала? Что же станет со мной, мама?
Она смотрит в одну точку. Умоляющий, почти умирающий шёпот.
— Прости меня, прости меня, прости меня…
Снова это эхо.
Её увозят на носилках.
* * *
Почти целый день Крис проводит в больнице, пока её реанимируют, пока она лежит, так и не очнувшись. Он сидит в коридоре, согреваясь кофе (а руки всё равно остаются холодными). Читает какой-то плакат о вреде измен на стене напротив (эти дурацкие мужчина и женщина, державшиеся за руки и улыбающиеся во все тридцать два, дико бесили его). Дует горячо на свои руки, но так и не согревается. И так не решается зайти в палату к матери. Просто не может. И не хочет.
А потом к нему выходит молодой улыбающийся врач. Смотрит в свой планшет, а потом на Криса снизу вверх — Крис выше его ненамного. Симпатичный, блондинистый, в очках. Пытается внушить доверие — Крису хочется плюнуть ему в рожу. Пускай в жопу идёт со своим доверием.
— Кристофер Шистад, верно? Вашей матери уже лучше, она абсолютно точно скоро очнётся, и тогда мы сразу переведём её в психиатрическое отделение. Очень вам сочувствую, нелегко такое видеть… — Да что он знает? — Скажите, пожалуйста, Кристофер, вы замечали у неё раньше суицидальные наклонности? Может быть, она употребляла какие-то препараты? Она пыталась раньше покончить с собой? В карте у неё этого нет, но, может…
Радужные конфетки. Снотворное. Крис почти огрызается.
— Нет.
Ему хочется начистить рожу, этому улыбающемуся доктору. Крис чувствует себя словно на ладони под его взглядом — всё его отчаяние, вся его беспомощность становятся словно всеобщим достоянием. И от этого хотелось чертовски спрятаться.
Он что-то записывает.
— Отлично, отлично… Мы не знаем точно, сколько времени у вашей матери уйдёт на восстановление. Но, если вы понимаете, лучше вам не навещать её, иногда пациенты реагируют неожиданно…
У Криса ком в горле.
— Да я как бы и не хотел.
Он уходит, оставляя доктора шокированным посреди коридора.
* * *
Дом всё такой же пустой. Только теперь это становится ещё более невыносимым — когда Крис переодевается, когда отчаянно трёт пол в кухне, когда от чистящих средств начинает тошнить, когда оттирает нож и отчаянно старается не вспоминать мать — тогда он точно не справится. А он должен. Он ведь новая ветка эволюции. И он обязательно выживет.
И когда терпеть тишину и эхо становится невыносимым, он просто закатывает вечеринку — в своём духе, шумную, грязную. Теперь его никто не сдерживает. Теперь ему можно всё официально — он думает это почти без горечи.
(Ему просто нужно затеряться, понимаете?)
В доме по-прежнему холодно, но когда сюда приходит огромная куча людей, знакомых и незнакомых, становится теплее от их пьяного дыхания, от их пьяных потных тел, что забирают почти всё пространство. Школьники радуются, встречая громкую музыку, алкоголь и танцы, а Крис, пока трезвый, сардонически ухмыляется — как всё это так предсказуемо и одинаково. А когда пьянеет, всё становится снова радужно и хорошо. Бланженная улыбка до ушей, девочки на коленях, влажные поцелуи — просто всё, чего он хотел.
Он выливает в себя весь алкоголь, которое только может вместить в себя тело, курит прямо в гостиной, смеётся, смеётся, смеётся. Пока прибывает глубокая ночь, и все постепенно начинают расходиться, он всё смеётся, пьёт и целуется — ему так чертовски плохо, что рвёт в собственной ванной несколько раз рядом с каким-то незнакомым пареньком. Повсюду какие-то парочки, пару раз он поскальзывается на крови — походу кто-то кому-то изменил. Упс.
Всё радужно. Прекрасно. И чтобы стало ещё лучше, он выпивает таблетки со столика матери — единственная комната, которую он запер и в которую никто не входит для совокупления.
Под утро народ расходится совсем — тишина снова оглушает его, но он уже не чувствует её. Он не чувствует ничего — белая пелена перед глазами почти радует его (может, ад, наконец-то?). Крис всё так же сидит у кровати в комнате матери, всё так же не чувствует ничего после чёртовых таблеток. А потом, когда он почти впадает в сон, вдруг его тянут чьи-то горячие руки на кровать — он разглядывает под красными рукавами знакомые бинты, белые, в тон кожи. Он опадает своим ослабевшим телом на чьё-то тонкое и худое, чувствует запах ванили — его почему-то хотелось ближе, и он почему-то был таким знакомым и новым одновременно.
Мельком разглядывает рыжие локоны — чувствует их мягкость губами, когда она наклоняется к нему, укладывает в постель и накрывает одеялом.
И в пустой голове Криса перед сном проносится одна мысль.
Он же её не приглашал.
* * *
Утром он просыпается один — в кровати матери. Простыни до сих пор пахли ею — чем-то неуловимым, цветочным и что вызывало горечь в душе. Он встаёт помятый, бледный, с полопавшимися капиллярами в глазах, с дикой головной болью. Передвигаться кажется чем-то невозможным. Но… Крис обнаруживает, что весь его дом чист — никаких бутылок, никакой блевотины и других признаков бурной вечеринки. Всё чисто и убрано определённо не им.
Он знает, кто сделал это. И от этого осознания… он не знает, что чувствовать, — он просто смешивается, застывает и забывает всё — а как это, чувствовать? Гнев? Ярость? Ненависть? Благодарность?
Он просто не мог дышать от чего-то.
И он зачем-то идёт в школу, хотя спокойно мог бы остаться дома. Он пытается убедить себя, что это не для того, чтобы встретить её и встряхнуть, как следует, приводя в чувство. Не для того, чтобы увидеть её — просто нужно действительно исправлять оценки.
Никчёмный. Разрушающий всё вокруг — так оно и было. Разрушать всё вокруг, становиться тем, кем его делали окружающие (мудак, бэдбой, бабник) было уже чем-то вроде привычки. Это было всего лишь давным-давно выработанным рефлексом, причинять всем боль. Он был собакой Павлова, и он просто не мог остановиться.
Он встречает её на крыльце, перед уроками. Всё так же идёт снег, всё так же она задумчиво пялится на него — Криса преследует отчаянное дежавю. Он ничего не может поделать с тем, что сердце вдруг делает сумасшедший кульбит, когда он видит издалека радужную глупую шапку, такие же варежки. И то, как расширяются её серые глаза при виде него — он буквально осязал этот страх.
Так ведь и надо? Так ведь и должно быть?
Крис подходит к ней (нить снова уменьшается в размерах, когда расстояние между ними сокращается — вибрирует, осязается почти физически больно) и останавливается. Он бы и хотел, да не может чувствовать сейчас что-то отдалённо похожее на ярость — лишь усталость. Он хочет, но только закрывает глаза и обещает себе, что когда наступит новый день…
когда он снова вдохнёт…
когда он откроет глаза…
он снова сможет ненавидеть её.
Так и будет. Обязательно.
— Привет? — тихо полувопросительно здоровается Эва, когда тишина становится невыносимой. Когда Крис просто становится рядом с ней, также смотря на снег и не произнося ни слова, когда он лишь тихо выдыхает облачко пара, Эва не может терпеть эту тишину. Крис чуть-чуть ухмыляется — она тоже собака Павлова. Только если он разрушает, то она боится.
Он смотрит на белую полосу снега впереди, на белое небо, на белый мир, от которого режет и слезятся глаза, а Эва смотрит на него круглыми глазами. Крис резко поворачивается к ней и спрашивает:
— Это ты вчера была?
— Ч-что? — она почти заикается и только отходит подальше. Крис прикрывает глаза и пытается усмехнуться. Ему надоело.
— Уложила меня в кровать. Убралась в доме. Станешь отрицать?
Она обречённо выдыхает, опускает взгляд. Крис поджимает губы, закусывает их и сжимает руки в кулаки.
— Я… да, это была я. — Взгляд такой чистый, невинный снизу вверх.
Белый мир чертовски надоел. Под крыльцом на них не попадает снег, но так же холодно — Крис вдыхает морозный воздух, а щёки колет. Щёки Эвы были чуть румяными от холода, и она смотрела так виновато, что хотелось почему-то улыбнуться.
Воевать больше не хотелось.
Он ведь тоже устал.
— Помнишь, что я говорил тебе не приближаться? Помнишь?
Она снова глаза вперивает в землю и вздыхает. Шаркает своими сапогами и не знает, что делать с сапогами. А потом вдруг смотрит на него круглыми глазами от страха — что Крис сейчас сделает? Как он уничтожит её на этот раз? Какими словами обругает её сейчас?
— Помню.
Она ждёт. Бури, снова ярости, ненависти.
Но Крис… Крис только может выдохнуть полуустало и выдавить из себя почти с силой:
— Спасибо.
А затем уйти.