Показания

Перевод
R
Завершён
162
2
переводчик
Автор оригинала:
Оригинал:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
79 страниц, 44 842 слова, 3 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
162 Нравится 18 Отзывы 71 В сборник

Глава 2

Настройки
Есть одна шутка, и начинается она так. Однажды ночью двое раби, близкие друзья, решили не ложиться спать, пока не выяснят, существует ли Бог. Они перебрали все, что только можно было – разложили по всей комнате Танах, и Талмуд, и комментарии к ним, и все, что другие великие ребе когда-либо написали, подумали или понюхали. Как ни странно, к рассвету они все же нашли ответ. Бога совершенно точно не существовало. Один из раби, довольный проделанной работой, приготовился почивать на лаврах и очень удивился, когда его друг поднялся и стал собираться в шул. Я думал, мы пришли к выводу, что Бога нет! – сказал он. И его друг ответил: а это тут при чем? Так я чувствовал себя в то утро в Монголии, когда солнце взошло и застало меня в траве, накричавшегося до хрипоты. Бог не ответил, но это не имело значения, ведь, как и в случае с Вонючкой, молчание само по себе было ответом. В каком-то смысле Бог неважен. Это я решал, остаться мне лежать там до самой смерти или же подняться и продолжить идти. Так что я поднялся и пошел. Когда мы с Беккой начинали жаловаться, мама любила говорить, что ты или мертв, или нет, и раз уж ты жив, то нет смысла причитать о том, как все могло бы быть лучше, если ты ничего не можешь для этого сделать. Еще она говорила, что нам не дано понять спокойствие плохих людей и страдания хороших. Скорее всего, это была цитата, обычно она не употребляла слова вроде спокойствия, но я так и не спросил ее откуда. Наверное, сейчас я мог бы найти источник, но мне нравится считать, что это были ее собственные слова. В любом случае, именно об этом я подумал, когда проснулся в то утро, исполненный сожалений: нам не дано понять. И я встал и пошел дальше. И шел. И шел. Суть вот в чем: путешествуя так, как это делал я, ты теряешь себя. Одинокий и испуганный, ты фокусируешься на том, чтобы переставлять ноги, миля за милей, и когда наконец останавливаешься, то от тебя остаются только руки и рот. Ты не можешь пройти этот путь, оставаясь человеком, иначе сойдешь с ума, слишком много думая о неважном. Каждый снайпер умеет превращаться в существо, которое только дышит и наблюдает, а весь остальной мир проходит сквозь него, словно ветер, свистящий в его полых костях. Проходит сквозь то место внутри него, которое и не место вовсе. Так что если тебе интересно, куда я направился и о чем думал, пока шел, шел и шел, то ответа у меня нет. Все, что у меня есть, это даты. Путь занял семьдесят один день и мог быть на неделю короче, если бы я так не зациклился на заметании следов, по которым все равно вряд ли кто-то мог пойти, а еще без поисков еды – но тут уж я не имел права голоса. Для выживания в дикой природе нужно не столько прислушиваться к своему телу, сколько не вставать у него на пути. Ты отступаешь в сторону и позволяешь ему одержать верх. Хочешь лизнуть этот камень? Так лизни его, черт побери. Достоинство тут ни при чем. Должно быть, какое-то время я шел на запад, а затем свернул прямиком на юг, потому что оказался в Карачи, и даже если учесть, что я исходил чуть ли не всю Азию, это было серьезным отклонением от пути в Париж. Помню, что боялся чего-то, но не помню, когда, где или даже чего именно. В смысле, боялся сильнее, чем обычно. Может быть, я услышал язык, на котором говорил кто-то из моих мучителей, или мне привиделся кто-то в толпе, или мой мозг просто заявил: юг, ты должен идти на юг. Из всех мест, где я мог очутиться, Карачи был неплохим вариантом. Стоило быть благодарным, что я не очнулся в Джакарте и мне не пришлось переживать все заново, только на этот раз в еще большем страхе. В Карачи я мог потерять куда больше, чем тогда в Джакарте, и речь шла не о чем-то материальном. По сути, в Карачи мой разум немного прояснился из-за того, что этот город напомнил мне Нью-Йорк, а потом я оказался на берегу, и мне некуда было пойти. По-настоящему я пришел в себя в трюме корабля, и даже не знал, куда направляюсь, пока не оказался на месте. И, Боже, как я испугался тогда, потому что у меня никак не выходило снова стать собой. Может, я слишком много времени провел в бессознательном состоянии, может, просто устал, но, так или иначе, я не мог этого сделать. Поэтому я стоял в порту Дубая и думал: и что теперь? Оказалось, что все к лучшему, потому что Аравия пошла мне на пользу. Она мне понравилась. Наверняка все те страны, которые я пересек, будучи бесплотным духом, тоже были замечательными, но в Аравии я очнулся и бодрствовал очень долго, пока ходил кругами, не желая покидать ее. Люди здесь не видят ничего странного в том, что кто-то хочет закутаться с ног до головы и держаться подальше от городской суеты, никого не видя неделями. Единственной загвоздкой было то, что из вещей у меня оставалась только одежда на мне, но в отличие от угона машин и безбилетного путешествия на корабле, кража верблюда – это очень плохая идея. Видишь ли, хороший верблюд обучен послушно идти, если ты сядешь на него и начнешь понукать, но ты можешь бить его до посинения, и он все равно не перейдет на бег, пока не услышит кодовое слово. Прямо как я. Так что вариантов у меня было немного: украсть отстойного верблюда или украсть достаточно денег, чтобы купить хорошего, потому что, спасибо большое, но я пока не собирался прощаться с жизнью, а идти через пустыню пешком – это верный способ умереть. В конце концов я украл деньги и совсем этим не горжусь. Вломился в один из этих дорогих уединенных отелей, пока туристы ездили на сафари, или как там это называется, когда ты платишь за то, чтобы походить по Экзотическим Местам на поводке. Все это время пот катился с меня градом, но на самом деле я мог петь «Прощай, Долли Грей!», и ни одна живая душа не заметила бы. Помилуй Боже, чего мне только не попадалось в их чемоданах; вздумай я промышлять шантажом, это была бы отличная возможность. Пожалуй, этим людям даже повезло, что я взял лишь немного денег. Потом я пошел и купил верблюдицу, которая ненавидела весь мир поистине вдохновляющим образом, и мы с ней прекрасно поладили. Казалось бы, в пустыне должны быть сплошь покрытые плесенью арабские постройки или вовсе ничего, но на самом деле куда ни плюнь, всюду натыкаешься на римские руины. Я часто оставался в них на ночь, ведь за вычетом тех, что вблизи крупных туристических центров, никто не приходит полюбоваться на них. Чертовски жаль, на самом деле, потому что это прекрасные древние здания. Одно из них мне особенно полюбилось, и я с радостью бы вернулся туда, подвернись такая возможность. Воздух в Аравии по большей части тяжелый и неподвижный, и это хорошо, потому что песчаная буря может убить. Но в этих руинах веял легкий бриз, беспрепятственно шедший с далекого берега прямо через пески, и каждый вечер он становился чуть прохладней, и можно было представить, что чувствуешь запах соли, рыболовных сетей и уксусный запах моря. Говорят, один римлянин построил его для своей возлюбленной, наверняка принцессы, как это обычно бывает в подобных историях. И вместо того, чтобы смешать глину с водой, как это делают нормальные люди, этот парень смешал ее с благовониями, поэтому каждая комната пахла какими-то цветами. Не знаю, насколько правдива история, но в одной комнате стены действительно пахли чем-то мускусным, в другой – лилиями, а в третьей – розами, и именно там я остановился на ночлег. Моя бабушка умывалась розовой водой перед сном, и легкий аромат роз оставался с ней до самой смерти, особенно у корней волос. Мама переняла у нее эту привычку, ее сестры тоже, и, конечно же, когда Бекка подросла, она тоже принялась так делать. Все женщины в моей жизни пахли розами. Я спал там крепче, чем в Монголии, когда был на пороге смерти.

***

Когда я наконец решил покинуть Аравию, то наткнулся на страну, которую не ожидал увидеть. В моем детстве мы нечасто говорили про Эрец Исраэль [1]. Или, вернее сказать, мы говорили о ней, но это была абстрактная идея, потому что на момент, когда я упал, до ее воплощения было очень далеко. Может быть, для хасидов [2] и радикалов дела обстояли иначе, но тому, кто упоминал сионизм в нашем шуле, потом, как правило, приходилось слушать, как старики кричали, что Мойше придет тогда, когда придет. Все остальное – это вероотступничество, говорили они. Политика! Goyishkeit! У них на уме была только Тора, и когда они произносили L'shana haba'ah b'Yerushalayim [3] во время празднований Песаха [4], то мечтали явно не о светском еврейском государстве. Для нас с Беккой Иерусалим был сказочным местом, и даже точка на карте не делала его до конца реальным. Не таким, как те истории, которые старики рассказывали, усевшись в круг, не таким, как истории, что походили на легенды о короле Артуре, где другие старики отправлялись в Иерусалим на смерть. Временами они принимались сетовать на итоги Парижской мирной конференции [5] и Декларации Бальфура [6] так, будто это случилось вчера и они были там – а некоторые действительно были – что только больше все запутывало. Мы с Беккой ничего не смыслили в таких разговорах, даже когда война вынесла их за пределы шулов. Люди на улицах обсуждали слухи о том, что творилось в Треблинке [7], пока газетчикам не заткнули рот, и говорили, что, может, сейчас самое время основать такое место где-нибудь в Палестине, Уганде, Новой Гвинее или где-то еще. Но мы же американцы, думали мы, зачем нам новая родина, если у нас есть Америка? Мы с Беккой пришли к выводу, что люди принимались говорить об Эрец Исраэль тогда, когда хотели избавиться от нас. На радио трепали языками люди вроде отца Кофлина [8]: если те, кто мечтали о новой родине для евреев походили на них, то спасибо большое, мы в ней не нуждались. Этого никогда не случится, говорили мы. И вот я стоял у ее ворот. Когда я говорил с людьми в Акабе, то услышал много твердых мнений, и много неоднозначных мнений, и много противоречивых мнений, и, по сути, я лишь еще больше запутался. Я слышал, что в Израиле говорят на иврите, и, сказать по правде, это шокировало меня больше, чем само существование Израиля. Дома мы разговаривали на идише, как и все остальные в то время, но учили английский и иврит в иешиве [9], что очень не нравилось детям из хасидских семей. Иврит для них был языком, на котором говорит сам Бог, поэтому использовать его не для чтения Торы считалось самым страшным проступком, и они не скрывали, что видели в нас богохульников, а в наших учителях – мошенников. Я пытался представить себе целую страну, где евреи покупают фрукты и вызывают такси на священном языке и никто не выставляет их на посмешище, но не мог. Три дня я провел в Акабе, взбираясь на здания повыше, чтобы рассмотреть границу, проходящую через холмы. Три дня я бродил по Айле, где велись земляные работы. Три дня я ходил вокруг да около, по привычке дремал днем, как делал это в пустыне, и просыпался каждый раз, когда муэдзины [10] созывали людей. Старухи на суке [11] кричали мне вечерами, размахивали завернутыми в бумагу локмой и кнафе [12], когда я проходил мимо с затуманенным взглядом, но рассмеялись, когда я попытался мило побеседовать с ними. Иди домой, яхуд [13], сказали они. Иди спать. Я не знаю, где это, ответил я. Есть ли у тебя дети, спросили они. Я сказал, нет. Иди домой, сказали они мягко. В конце концов я пересек Иордан и пошел вдоль границы, не спуская глаз с этой новой страны, как охотник, следящий за медведем. Я сказал, новой, но для остального мира это не так. Для всех, кроме нас с тобой, это вчерашний день, милый. Наверняка они все тебе рассказали. Скажи, они усадили тебя за парту, когда разморозили? Рассказали, что нашли лекарство от полиомиелита? Рассказали об этом раке гомосексуалов [14]? Рассказали, что ты можешь вступить в брак с кем пожелаешь? Как скоро ты узнал, что мы отправили человека в космос? Как скоро ты узнал, что мы сбросили бомбу? Рассказали тебе о словах, которые нельзя говорить, о странах, которых больше не существует, и о новых странах, которые возникли на их месте? Думал ли ты обо мне, когда узнал об этом? Я думал о тебе безо всякой причины, когда шел вдоль границы; насколько я помню, у тебя никогда не было четкого мнения по поводу Эрец Исраэль. Но я могу представить, как, будь оно у тебя, ты вмешивался бы, спорил бы со стариками в случае необходимости, пытался понять, как поступить правильно, и поступал бы так, невзирая на возможные последствия. Из тебя вышел бы хороший еврей, любовь моя. Не знаю, можно ли считать это комплиментом, но это так.

***

Помяни дьявола и так далее. Ни за что не догадаешься, кого я только что увидел по телевизору. Сейчас я в Ивано-Франковске, если это важно. Наверное, важно, если судить по тому, что люди в баре разговаривали тише обычного. По телевизору показывали ретроспективу в честь годовщины какого-то дерьма, которое произошло в Соковии в прошлом году. Я говорю так отчасти потому, что пропустил его, пока проводил время в компании двух дюжин лошадей в Монголии, и отчасти потому, что когда я попросил людей в баре объяснить, что к чему, то выслушал не меньше четырех разных историй. Интернет тоже не особо прояснил ситуацию. Ты говоришь об этом прямо сейчас, и, должно быть, тебе лучше знать. Когда я услышал твой голос и посмотрел на экран, ведущий спрашивал тебя, что бы ты сделал иначе, и прочую чепуху, а ты отвечал, и создавалось ощущение – надеюсь, я один это заметил – что кто-то заставил тебя читать ответы с листа. Твой приятель Старк выглядел так, словно хотел заползти в какую-нибудь дыру и умереть, а твоя приятельница Романофф – словно могла бы ему в этом помочь. Я не заметил твоего приятеля Уилсона, но, думаю, это потому, что он здесь, ищет меня. Я видел его два месяца назад в Минске и три с половиной недели назад в Вильнюсе и оба раза едва унес ноги. Он хорош в этом; я не ожидал, что парень из воздушно-спасательных сможет так преуспеть в шпионаже, но он действительно в нем хорош. И хорош собой. Когда-нибудь потом, оказавшись в безопасности, я был бы не прочь понаблюдать за ним. Я спрашиваю себя, как бы он поступил, если бы в следующий раз я подошел к нему посреди улицы с извинениями за то, что пытался его убить, и взял его за руку. Не то чтобы я заинтересован. Просто любопытно, вот и все. Я попробовал переспать с каким-то парнем в Греции и не смог. Разве не печально? Еще одна вещь, которую они отняли у меня. Раньше я любил это: чужое тело, прижатое к моей спине, и большие ладони, что оставляли на мне синяки, лаская. Я любил делать это грубо, и любил делать это нежно, и мне нравилось ощущение члена во рту. Я попробовал снова в Монако, и попробовал еще раз в Севилье, а в Дублине обдолбался к чертям и так отчаянно просил об этом, что отказаться от такого предложения смог бы только куда лучший человек, чем тот, кого выбрал я. Но я так сильно хотел этого, и мне было хорошо. Я даже кончил, всхлипывая в простыни, пропахшие сигаретным дымом и кислым молоком, желая сделать это снова, желая, чтобы это продолжалось вечно, желая, чтобы я никогда не появлялся на свет. Я добрался на такси до места, где остановился на ночь, потому что не мог вынести поездку на трамвае, и следующие шесть часов провел в ванной, выблевывая, казалось, каждый кусочек пищи, который съел за сто лет своей жизни на этой земле. Стоило оно того? Черт. Не спрашивай. Это не тот вопрос, на который кто-то может ответить. Я пытаюсь сказать, что при виде тебя во мне всколыхнулось целое море чувств, которые я считал запертыми на замок и выброшенными в океан. Я застрял в этом баре с имбирным элем на дне бокала, который жалко было оставлять, и всеми этими людьми, которые показывали пальцами, кричали, смеялись, улюлюкали и снова кричали. Кто-то призывал власть принять меры, кто-то призывал линчевать вас, кто-то призывал остальных оставить вас в покое – они герои, героям иногда можно ошибаться, – а я чувствовал себя пришельцем, чей человеческий костюм начинает расползаться по швам. Я спрашивал себя, как получилось, что ты до сих пор не поставил их на место. Как получилось, что ты сидишь там, такой спокойный, с безжизненными глазами и безвольно повисшими руками. Как получилось, что ты вообще оказался там. Сара разочаровалась бы в нас обоих, не думаешь? Я убегаю и прячусь, как испуганный маленький мальчик, а ты сидишь у всех на виду и не позволяешь своему пламени вырваться наружу. Если подумать, в некотором роде твоя мать оказывалась еще хуже тебя. Упокой Господь ее душу, но она была настоящим возмутителем спокойствия. Конечно, ты вечно ввязывался в драки с подонками и ходил на всевозможные протесты, но у нее были ее речи, и ее забастовки, и маленькие брошюры, которые она держала при себе до самой смерти. На самом деле, дольше; пока ты пытался отбиться от моих тетушек после похорон, я прибирал у нее в комнате и случайно перевернул сумочку. Там лежали ее помада, чековая книжка и сотни три листовок; они разлетелись по полу, когда ветер подул через окно, оставленное открытым, чтобы выветрить запах болезни – я готов был поклясться, что он до сих пор ощущался в комнате. Мне пришлось лезть за ними под комод и кровать, сбивать их в кучу, как кот гоняет клубки шерсти, и тогда я услышал на лестнице тебя с тетей Рут. Я успел выбросить листовки в окно как раз вовремя, дети во дворе неделями складывали из них самолетики. Даже Эбботт и Костелло [15] не сумели бы придраться. Я вышел из этого бара с ощущением, будто кожа слазит с костей, и в такой ярости, что не владел собой. Что, я один такой особенный? Я единственный, за кого ты станешь сражаться в этом гребаном новом мире? По крайней мере, так я думал, когда выходил, но когда вернулся в свой номер, то пришел к выводу, что на самом деле ты не стал сражаться за меня. Ты заставил меня сражаться за себя самого. Что вынудило тебя сдаться? Что потушило твой огонь? Что заставило тебя перестать бороться, тигр? Не может быть, чтобы всему виной была моя смерть. Я отказываюсь в это верить. Когда твоя мать умерла, ты продолжил ее дело, превратил себя в пару кулаков и окровавленный рот, и взял бы на себя ношу самого Атланта, будь от этого хоть какой-то толк. Почему я стал исключением, лицемерный ты сукин сын? Первым, что я вспомнил о тебе, была ненависть. Помню, как шел через Монголию и думал обо всех тех временах, когда я молился, чтобы ты пришел и спас меня, о тех временах, когда лежал в темноте и мечтал, как ты выламываешь решетку голыми руками и выносишь меня на Свет Божий, но когда до тебя наконец дошло, где я был все это время, ты заставил меня спасать тебя. Семьдесят лет в ожидании героя, и вдруг ты приходишь и зовешь меня по имени, словно это волшебное заклятье, а я – Спящая красавица, которая ждет, когда ты дотронешься до ее холодной мертвой руки. Даже не вернулся за моими останками, чтобы матери было что похоронить. Ни одна живая душа не искала меня. Я знаю, потому что навел справки. Они рассекретили наши досье в 2000 вместе с записями о преступлениях нацистов, сейчас все это можно найти в интернете. Все, что мы сделали, всех, кого мы убили, каждую выпущенную пулю и каждую заложенную бомбу. И меня, погибшего в бою. Погибшего в бою, мать твою. И никто из вас не удосужился хотя бы из уважения счесть меня пропавшим без вести на несколько месяцев. Старк и весь СНР были к твоим услугам, и ты не мог отправить даже парочку пастухов прогуляться в сторону этой долины. Как думаешь, ты по-прежнему любил бы меня, поступи я так с тобой? Не отвечай на это. Я знаю. Я знаю. Зол я или нет, я все равно не могу тебя бросить. Что-то сохранилось в наших головах и телах из тех далеких времен, когда наши предки крались нагими в высоких травах Африки. Древние инстинкты, которые хватали их за загривок и заставляли следить за чайками в воздухе, словно у них был шанс поймать хоть одну или желание вонзить в нее зубы. Иногда я представляю тебя таким – вцепившимся в мои нежные внутренности и шепчущим милую чушь. Мой темный ангел. Хотел бы я сказать, что мне лучше без тебя, но ведь тогда я бы умер. Я никогда не мог устоять перед тобой, любовь моя. Ты должен бы уже знать это. Я мог попасть домой целым и невредимым, но вместо этого последовал за тобой. Дважды восстал из могилы при звуке твоего голоса и, Боже, помоги мне, сделаю это снова, хочу я того или нет. Я настолько безнадежен, что сидел тут и думал, как бы мы могли получить свое долго и счастливо, и хочешь – верь, хочешь – не верь, но, кажется, я понял, в какой момент все пошло не так. Когда мне было шестнадцать и я работал в газете – следил за печатью и рисовал карикатуры под начальством мистера ДеЛилло, – я начал подумывать, что, возможно, хотел бы работать на радио. Люди говорили, что у меня подходящий, звучный голос, и я решил, что если поработаю какое-то время простым помощником, то рано или поздно буду допущен к микрофону и смогу проявить себя. Но, конечно же, именно в это время началась война между газетами и радио, и мистер Эллис сказал мне, парень, оставайся лучше там, где сидишь, потому что мы заткнем этих чертовых пиявок. Что до Эн-би-си и Си-би-эс, то они не хотели настраивать людей против радио, поэтому сделали вид, что им вовсе нет дела до новостей, нет, сэр. Снова принялись крутить Орсона Уэллса и «Эймоса и Энди», позволяли мистеру Форду вытирать ноги о мистера Рузвельта и все это время ждали подходящего момента. Когда такой момент настал, я уже учился в Принстоне, и хотя моя мама была замечательной женщиной, она убила бы меня, вздумай я бросить колледж и связать жизнь с радио. Так что я не стал. Но, может быть, где-то есть другой я, который не послушал мистера Эллиса. Может быть, тот другой я стал одним из парней Мароу [16] и отправился в Европу человеком, а не пушечным мясом; голосом, а не винтовкой, и, может быть, они не привязали того меня к столу. Может быть, я выжил. Может, ты тоже выжил, и мы вернулись с войны. Или, может, они остановили тебя в том призывном пункте и сказали, сынок, иди домой. Может, ты остался в безопасности и никогда не слыхал про СНР, и это я пришел к тебе, а не наоборот. Черт, если это все моя фантазия, то, может, они приняли тебя, этот их гроб вылечил все твои болезни, но не сделал чудовищем, и тебя отпустили. Может, мы встретились в доках. Может, я устроил тебе сюрприз у самой двери. Может, я закружил тебя в танце по всей комнате, и твои письма были у меня в кармане, а мое сердце ушло в пятки. Может, вся храбрость, которая не пригодилась мне на фронте, настигла меня в один миг, и моя ладонь на твоей ладони твоем плече твоем лице, и мы столкнулись коленями раз два три четыре. Может быть, я поцеловал тебя при свете дня. Может быть, ты не сказал мне остановиться. Так легко представить это сейчас. Так легко представить, как ты говоришь – да, когда тебя нет рядом и ты не смотришь на меня своими холодными голубыми глазами. Иногда ты бывал жутковатым куском дерьма, знаешь? Временами я ловил твой взгляд и понятия не имел, что у тебя в голове, доволен ты был, или зол, или грезил, или мысленно раздевал меня. Видит Бог, я такой был не один; я видел, как время от времени ты проделывал этот фокус с Беккой, и Сарой, и чуть ли не со всеми, кого мы знали. Казалось, что на самом деле тебя там не было или ты просто отошел, отлучился из комнаты и оставил тело позади, забыв натянуть улыбку перед уходом. Помню, как ты садился на солнце, и оно вымывало голубизну из твоих глаз, словно лед принимался таять. Оставались только два черных булавочных зрачка на белом-белом лице. В те времена ты и так походил на прекрасное и диковинное создание, но когда свет падал на тебя таким образом, ты не принадлежал этой Земле. Интересно, говорил ли кто-нибудь такое обо мне. Пожалуй, я бы не удивился. Может, Бог уже тогда знал, кем нам предстояло стать.

***

После Иордана я шел пешком еще какое-то время, а в Алеппо запрыгнул на поезд – это было легче и гораздо быстрее, чем продолжать путь на моих бедных усталых ногах. По большому счету, я не могу натереть мозоли; если они и появляются, то исчезают за пару часов. Но я по-прежнему ощущал боль в костях после шестнадцати часов ходьбы в ботинках, на которые не позарился бы даже нищий. Выбор стоял между поездами и автостопом, и не знаю, говорил ли, но в то время я не слишком боялся быть узнанным. Поверь, однажды я чуть не поддался искушению. Где-то в окрестностях Думы я шел вдоль дороги, намереваясь перейти ее, как только подвернется случай, как вдруг рядом остановилась машина цвета лаванды, древняя, как я сам, а в ней сидели двое самых красивых мужчин, которых я видел в своей жизни. Я решил, что они местные, но водитель открыл рот и с мягким американским акцентом поинтересовался, эй, парень, тебя подбросить? Я, в свою очередь, выглядел так, будто неделю назад выполз из-под какого-то камня в Монголии, но уже немного соображал, поэтому вежливо ответил, нет, сэр. А тот, что расположился на пассажирском сиденье, сказал, да ладно, на этот счет не волнуйся. Мы только что высадили еще одного парня в Дамаске, сказал он. Я посмотрел на них, посмотрел на машину, посмотрел на отрезок пути, который мне предстояло пройти, и мне хотелось сказать да, но вместо этого я ответил: я в порядке, спасибо. Ладно парень, дело твое, сказал водитель. Береги себя, приятель, сказал пассажир. И они двинулись дальше на своей большой лавандовой машине. Конечно, потом я спрашивал себя, откуда они родом и как там оказались, но больше всего меня интересовало, догадались ли они. Как близок я был к тому, чтобы согласиться, и как я хотел сесть в эту машину, и как не отказался бы, вздумай они припарковаться где-нибудь в укромном месте и начать целовать меня. Как Вашингтонский стрелок чуть не оказался на заднем сиденье у пары ребят из Америки, которые решили поколесить по зоне боевых действий Бог знает по какой причине: наверняка они слышали новости, даже если на тот момент уже покинули страну. Как бы они поступили, если бы я снял свои перчатки. Честно говоря, я надеюсь, что они так и не узнали. Надеюсь, что они продолжили жить в неведении. Я уже сказал, что совершил целых два глупых поступка, пока был в Греции, но в Италии я сделал кое-что еще более глупое. Я отправился в Аццано. Знаю, знаю, знаю. Я знаю. Само пребывание в Италии бросает меня в холодный пот, хотя Аццано расположен северо-восточнее всех остальных городов, где мы были. Я никогда не считал себя умным. Это была идиотская идея – отправиться туда в уверенности, что все будет в порядке, что эта затея не обернется проблемами и у меня не случится нервный срыв посреди поля, принадлежащего какому-нибудь бедному фермеру. Что ж, он случился. Наверное, я просто хотел увидеть само место. Выглядит совсем иначе, но запах все тот же. Говорят, что запахи лучше всего пробуждают воспоминания, и я думаю, что это правда. Я и минуты там не провел, но уже лежал ничком на земле, хрипел и думал, Боже нет Боже пожалуйста Боже как жаль, что у меня нет с собой рюкзака. Защиты от него никакой, но он хотя бы прикрывал спину, а под обстрелом мы ничто. Ничто, мешки из кожи, хрящей и костей, ожидающие участи быть разорванными на куски, и когда ты слышишь грохот взрывающегося снаряда, то думаешь: следующий попадет в тебя. Не просто в то место, где ты стоишь, но в тебя самого. Пытаешься зарыться поглубже в землю, напрягаешь не только каждый известный тебе мускул в теле, но и те, о существовании которых не подозревал, пока не поверил, что вот-вот погибнешь. Как будто эти крошечные красные нити способны защитить тебя от ударной волны, что должна тебя разорвать, изувечить, размолоть в прах, из которого Бог создал тебя в тишине на заре Вселенной. Ты мечтаешь о тишине, но больше не веришь в нее, не тогда, когда вокруг завывают снаряды и завывают ребята, и раздается грохот от взрыва, который на самом деле даже не является звуком, грохот от взрыва столь близкого, что это просто энергия, сила, сбивающая тебя с ног, и если тебе повезет, то окажется, что кровоточат только уши. То, что заставило меня упасть на землю, не было реальным, поэтому через какое-то время я поднялся. Поначалу меня тошнило, но я поднялся. Никто не кричал на меня, требуя шевелить задницей, поэтому я не торопясь встал, привел себя в порядок и пошел дальше. Теперь на этом месте вырос небольшой городок. Наверное, он всегда здесь был, но я не помню, чтобы видел его тогда в темноте, под обстрелом, пока пытался выжить. Если подумать, здания выглядят совсем новыми по европейским меркам. Может быть, город стоял здесь всегда, но к нашему приходу его уже не стало? А может, не было и долгое время после. Как назвать землю, которая годами пустовала? Будет ли это прежний город, если отстроить его заново? Наверное, люди, которые вернулись сюда после войны, сказали бы, что это они и есть город, а вовсе не здания, но я думаю, сколько из них вернулось. Сколько из них выбралось. Жаль, что я не спросил об этом местных, когда шел мимо домиков с красными крышами, пиццерий и джелатерий, откуда доносился запах ванили и сахара. На улицах играли дети, кошки выглядели сытыми. Симпатичный маленький городок. Здесь я завел пятый блокнот. Подальше от центра города с его магазинами то и дело попадались тупики из жилых домов, и, наверное, в этот день вывозили мусор, потому что рядом со многими из них, прямо на тротуарах – или как там их называют итальянцы, не могу вспомнить слово – лежали какие-то вещи. Я нашел рубашку с длинным рукавом, которая могла бы мне подойти, и несколько упаковок просроченных крекеров, которые всего лишь немножко зачерствели, и сломанные ножницы, которые я наверняка сумел бы починить, и блокнот. Я не был уверен, что возьму его с собой, но потом заметил, как кто-то наблюдает за мной, запаниковал и пошел прочь, даже не застегнув рюкзак, а блокнот по-прежнему был у меня в руках. Позже я был даже рад, что взял его, так как на первый блокнот я и смотреть не хотел, третий сжег, четвертый отвел для хороших вещей, а второй подходил к концу. Пятый был дешевым, на спирали и из бумаги в клетку, с таким ребенок мог бы ходить в школу. Но мне понравилось в нем писать, поэтому я тут же и начал. Во втором оставалось еще немного чистых страниц, и эта расточительность вызывала у меня чуть ли не трепет. Я почти ничем не владел, но не обязан был оглядываться на что бы то ни было. Если уж я хотел оставить эти страницы пустыми, то мог, черт побери, это сделать. Примерно в то же время я начал задумываться о шестом блокноте, хотя тогда его еще не существовало. Видишь ли, я довольно быстро пересек Италию и повернул к югу Франции, даже не глядя по сторонам, но в последнюю ночь там пробрался в гостиничный номер в Сан-Ремо, чтобы хоть раз поспать на матрасе, а когда утром выходил из отеля, портье слушал радио на английском, и там передавали «ФБР. Обзор за неделю». Должно быть, я показался ему заинтересованным, а не испуганным до чертиков, каким был на самом деле, потому что этот парнишка сказал мне: только послушай! Словно передавали бейсбол, и команда, за которую он болеет, вот-вот выбьет грэнд слэм [17]. А ведущий в своей рубрике «Разыскиваются» говорил о Вашингтонском стрелке. Впрочем, не совсем так, ведь после той утечки данных они стали называть меня Зимним Солдатом, к тому же речь шла не только о Вашингтоне, но о целом столетии. Я стоял там, слушал и все больше и больше приходил в ярость, пока наконец не вышел вон, чтобы ненароком не сломать что-нибудь – возможно, его ноутбук. Они повесили на меня сотни убийств, начиная с 1946, когда я кричал, умолял и истекал кровью на металлическом столе. В 1946 уродец еще даже не заполучил меня снова. Знаешь, сколько стоит поддержание работы криокамеры? Сколько времени нужно, чтобы разморозить человека, обнулить его, подготовить к миссии и убедиться, что задание дошло до его размягченных мозгов? Сколько тестов нужно провести, чтобы удостовериться, что программа в его голове не начнет сбоить и он не сиганет ласточкой с крыши здания, причинив организации ущерб на двадцать миллионов долларов? Сотни, мать твою. Сам посчитай. Пять или шесть убийств в год, если они стали отправлять меня на миссии в 1953, как сказано в файлах, но я готов поспорить, что в первые годы убийства были делом рук двух других подопытных, с которыми они работали до меня. Моя же первая миссия состоялась в 1956, когда одному из них ввели слишком много того горючего, что разрабатывал уродец, и он умер от внутреннего кровотечения, а другой выстрелил себе в лицо. Убийство каждые два месяца, приятель – если ты думаешь, что это могло стать устойчивой практикой, то у меня для тебя новости. Иногда они не открывали криокамеру годами. С помощью меня и моих мозгов всмятку Гидра едва ли прикончила дюжину человек. Может, еще парочку заключенных, когда на мне проводили тесты в ГУЛАГе, но к тому моменту они были людьми не больше, чем я сам. Это не значит, что каждая смерть не разрывает меня на части. Видишь ли, евреи считают, что когда ты спасаешь чью-то жизнь, то спасаешь целый мир, но верно и обратное: когда ты отнимаешь чью-то жизнь, то целый мир уничтожаешь. Я хочу сказать, что эти смерти мучают меня не больше и не меньше, чем все остальные. Взгляни на мое армейское досье. Двести девятнадцать подтвержденных убийств с января 1944 по февраль 1945, Боже, снайпер вроде меня мог расстреливать их одного за другим. Почему никто не рвется отомстить мне за этих немецких ребят, милый? Говорят, все средства хороши в любви и на войне. Ну а я скажу, что все зависит от того, по какую сторону винтовки ты оказался. Когда я наконец перестал чувствовать себя так, словно был готов спорить до хрипоты и заставить чокнуться самого Господа, то подумал, что должен рассказать, как все было на самом деле. Бог знает, что я стал бы делать, если бы решил силой заставить их поверить, но в итоге все свелось вот к этому. К тому, чем я сейчас занят – это, cкорее, беспорядочная писанина, чем манифест, но мне становится легче, когда я сижу здесь, один в ночи, и сам для себя записываю правдивую версию событий. Наверное, «правда» – не самое подходящее слово. Не то чтобы я взялся за это дело с намерением солгать, но, понимаешь, на самом деле правды не существует. Правда назначается чьим-то решением, и большая часть известной нам истории продиктована либо компромиссами, либо чьим-то корыстным интересом. Ты не можешь измерить ее, как вес, расстояние или время, не можешь поднести к свету и осмотреть на предмет изъянов. Ты можешь только расколоть ее, заглянуть внутрь и узнать, из чего она сделана, но тогда это уже и не правда вовсе, не история, а просто набор фактов, которые ты можешь крутить так и этак. И больше не сможешь упрятать их обратно в раковину.

***

На самом деле я в Ивано-Франковске не для того, чтобы сидеть в барах, распивать содовую и любоваться на твое лицо на экране телевизора; я здесь ради мамы. Раз уж я не мог прийти на ее могилу в Нью-Йорке, то решил отправиться туда, где она родилась. Да и потом, лучше хоть немного подумать о жизни, а не о смерти. Она с родителями, сестрами и братом уехала отсюда в 1914, за какой-то месяц до начала Первой мировой, потому что рассказывала мне, что едва успела отплыть из порта в Саутгемптоне, когда новость о войне разнеслась повсюду. На том корабле она и познакомилась с отцом и его многочисленной родней из Уэльса. Он был уверен, что встретил самую красивую и умную девушку в мире, поэтому приударил за ней с таким пылом, будто скоро должен был наступить конец света, а она сказала, что никогда не выйдет замуж за гоя. Три года спустя у них родился я, а еще через четыре появилась Бекка. Я в жизни не видел настолько влюбленную друг в друга пару, как они, даже во время ссор. Но мама никогда не вдавалась в подробности о том, где выросла. В детстве я спросил у Сары, скучает ли она по Ирландии, и она ответила нет, но в такой странной манере, что я подумал, наверное, это означало «да, немного». Но когда я задал этот же вопрос матери, она не ответила ни да, ни нет. Только спросила: знаешь, почему нас называют людьми Писания? Нет, ответил я. Тогда она сказала: потому что у нас нет места, которое можно назвать домом. Мамина семья жила не в самом Ивано-Франковске, а в местечке поблизости, что когда-то называлось Горохолина, если вообще как-то называлось. Наверное, оно по-прежнему существует, потому что я слышал, как люди называли так реку и лес, Горохолин лес – место, где растет горох. Раньше у него было подобающее название, но страна, частью которой являлось это место в то время, давным-давно исчезла. Ивано-Франковск тоже носил другое имя. Как и в Аццано, дома здесь новые, и не нужно копать глубоко, чтобы наткнуться на старые кирпичи, пулю или чьи-то кости. Угадай с трех попыток, чьи надгробия на местном кладбище опрокинуты, разломаны или вовсе пропали, и первые две попытки не считаются. Я искал и искал, но так и не сумел найти ни одного, на котором значилась бы девичья фамилия матери. Но многие еврейские надгробия все еще стоят. Хотя на них нет иврита, их можно вычислить по изображениям львов, оленей, книг и прочих штук, которых не увидишь на других плитах. В основном это львы. Если пройтись по небольшим городам, в которых еще сохранились старые полуразрушенные здания, то можно увидеть заброшенные шулы; они покрыты граффити или даже чем похуже, но на стенах большинства из них еще сохранились фрески, и на этих фресках изображены львы, один за другим. Думаю, местные жители были ранними пташками, потому что в Шулхан Арух [18] говорится, что утром ты должен подниматься могучим, словно лев, чтобы служить Господу. Мама рассказала нам об этом, когда Бекка была еще совсем маленькой, и всю следующую неделю та будила меня рычанием. Наверное, местные жители были не в восторге от этих фресок, потому что давным-давно соскребли со стен большую часть львиных морд, и это далеко не единственное, что они отняли у нас. Похоже, половина брусчатки здесь – это еврейские надгробия, которые они унесли с кладбища. Куда бы ты ни пошел, ты ступаешь по нам. Семья моей мамы вряд ли ходила в эту большую красивую городскую синагогу, но в ту, куда они ходили, я бы не смог попасть, потому что ее больше нет. Деревенские шулы заброшены либо в руинах, а кое-где превращены в церкви и даже музеи, полные изображений Девы Марии с печальным взором. Возможно, на самом деле ее семья ходила вовсе не в шул, а в штибель [19] где-нибудь в лесу, и его-то уж точно не осталось. Здесь ничего не осталось. Только дикие травы и ползучие сорняки. Какая-то старушка застала меня, когда я бродил по ее саду, и я сказал, простите, я просто ищу – но не смог сказать что, потому что сам не знал. Я ищу дома, сказал я. Ищу умерших. Ищу свою мать. Ищу себя самого. Пока я извинялся и в спешке пробирался к выходу, подумал, что можно спросить ее, помнит ли она людей, которые жили здесь прежде. И не спросил – понял, что она слишком молода. Это была страшная мысль. Ей было лет семьдесят, может, даже восемьдесят, но она все равно не могла помнить те времена. Я узнал, что до войны в Ивано-Франковске проживало сто тысяч человек, и треть из них составляли евреи. Больше не составляют. Aroysgevorfen. [20] Что за потеря. Когда я наткнулся на единственный действующий шул, то чуть было не пропустил его. Он стоял прямо в центре города и был выкрашен в нежно-розовый цвет: ты спросишь, как такое можно пропустить, но в этом же здании располагался магазин. Мебель, фурнитура, большие светящиеся вывески. Он занимал только первый этаж, но я дважды прошел мимо, прежде чем увидел сбоку небольшую менору и табличку, гласящую, что это синагога. А ведь я чуть не повелся. Оказывается, если ты еврей, то должен идти с черного входа – в этом вся история наших жизней. Место, где раньше стояли скамьи, пустовало, и только впереди виднелось несколько рядов складных стульев, разномастных и потертых. Я остановился в дверях и на мгновение решил было, что не смогу войти, но тут из-за бимы [21] вышел раби с отверткой в руках. Он посмотрел на меня так, словно находился на необитаемом острове, а я был десятью баррелями пресной воды, и после этого я не мог не войти. Gutn tog, Ребе, сказал я без задней мысли, а потом подумал, вдруг так уже не говорят, и сказал, ээ, шалом алейхем? После чего подумал, вдруг так тоже не говорят, и сказал, dobryj den? Раби моргнул и рассмеялся. Борех хабо! сказал он и добавил на идише: сегодня к нам пришел полиглот. На скольких языках ты говоришь, друг? Я сказал, не знаю. И тут же понял, что это был неправильный ответ, потому что с его лицом произошло нечто странное, и я поспешил сказать, ребе, я ищу свою семью. Да, сказал он печально. Как и все мы. Короче говоря, он знал не больше, чем я сам: записи были уничтожены, а семья моей матери не жила в городе, к тому же я не знал всех имен. Я понял это и сам, но было приятно сидеть рядом с ним и разговаривать на старом языке в этом старом шуле. В какой-то момент он положил ладонь мне на руку, и рука была левой. Я видел, что он почувствовал металл, но ладонь не убрал, просто держал ее на моем запястье, как будто я был человеком, а не оружием, или призраком, или игрушкой для утех, и это, пожалуй, было лучшим, что случалось со мной за последние несколько недель. Я сказал ему об этом. Это лучшее, что случилось со мной за последние несколько недель, сказал я. Он сказал, останься. Я не могу, сказал я, мне нужно двигаться дальше. Это было ложью, потому что на тот момент я уже провел в Ивано-Франковске четыре дня, и сейчас задержался еще на одну ночь. Останься, сказал он, сегодня пятница. По крайней мере, останься на ужин. И он смотрел на меня с такой надеждой, что я не смог отказаться. Все будет в порядке, думал я, это всего лишь ужин. Наверное, каждый раз, когда я думаю, что все будет в порядке, мне стоит треснуть себя чем-нибудь, потому что предсказатель из меня ужасный. Во-первых, помимо меня и раби там были и другие люди, а во-вторых, я семьдесят лет не делал кидуш [22], так что стоял там вместе со всеми стариками и изо всех сил пытался вспомнить порядок действий, когда раби достал бутылку шнапса вместо вина. Помилуй Боже, в этот момент я заплакал, потому что именно так мы делали дома, и, наверное, этого стоило ожидать, но я не ожидал. Я думал, они спросят меня, в чем дело, но люди по обе стороны от меня положили руки мне на плечи, и раби сказал, Джеймс, не хочешь произнести кидуш? и передал мне бечер [23]. Боже, я ведь ничего не помню, подумал я. Я не помню, сидеть нужно или стоять, и когда нужно выпить, и не помню слова, и сижу здесь с таким чувством, будто все уставились на перчатку на моей левой руке. Сижу с заплаканным лицом и открытым ртом и не говорю ни слова. Старик слева похлопал меня по руке, а старик справа прошептал vayehi erev vayehi voker, и этого оказалось достаточно. Целый мир нахлынул на меня, и при свете свечей создавалось ощущение, что не было никаких семидесяти лет, я снова оказался в Бруклине, а война произошла с какими-то другими людьми много лет назад, и на мгновение я перестал бояться. Я сказал, yom hashishi, а раби улыбнулся и продолжил. И я не ошибся. Ни разу. Я ускользнул перед началом службы, но в каком-то смысле мне не было нужды ее слушать, так полон я был благодарности, ярости и надежды. После семидесяти лет пустоты эта единственная капля была как целый галлон. Дайену [24], пожалуй. Этого оказалось достаточно.

***

Раньше я умел играть на пианино довольно неплохо, но сейчас совсем разучился. По-моему, это странно. Казалось бы, такой навык должен был вернуться вместе со всеми остальными. Я по-прежнему умею кататься на велосипеде, а сейчас вот узнал, что помню молитвы, и я все тем же движением отбрасываю волосы со лба – перенял его у отца, который, в свою очередь, наверняка подсмотрел его у кого-то еще. Но умение играть на пианино пропало. Я сел за него в одном кафе в Гастингсе, хотел сыграть «Собери свои печали» и уже опустил пальцы на клавиши, но ничего не произошло. Это совсем не походило на ранение, потому что я бывал ранен, и знаю, что тогда все иначе. И все же то, что я ощутил, пока мои пальцы неподвижно лежали на клавишах, напоминало чувства, которые я испытал, когда меня подстрелили – ужас, смирение и то стремительно растущее изумление, от которого кружится голова. И в каком-то смысле это было так же больно. Прежде чем сесть за это пианино, я пересек Испанию, оставил позади Париж и вспомнил старые добрые времена, проезжая тоннель под Ла-Маншем. Если бы я мог показать что-то десятилетнему себе, то на первом месте оказались бы космические корабли, а на втором – этот шедевр инженерной мысли. Сначала я отправился в Дублин и получил то, на что нарывался – как уже говорил – а потом остался в Англии, бродил там и тут. Пробыл там дольше чем где-либо еще, не считая Монголии. Большую часть времени я провел в Лондоне. Лондон круглый год полон туристов, и никто не смотрел на меня как на психа, особенно когда я немного привел себя в порядок. Я шел вдоль побережья и, намеренно выбрав барбершоп в какой-то глуши, заглянул туда перед самым закрытием, ожидая, что какой-нибудь седой старик побреет меня налысо. Вместо этого меня встретил красивый молодой человек с руками в татуировках и увешанный пирсингом, а обращался он со мной так аккуратно, словно держал в руках полдюжины яиц. Он сбрил мою достойную горца бороду, подстриг кончики волос, и когда я посмотрел в зеркало, то не мог поверить своим глазам. Было бы нечестно сказать, что я не видел этого парня с 1942, потому что я совсем не походил на того юного Баки Барнса, которого еще не поглотила война – волосы у меня были по-девичьи длинными, кости черепа стали тяжелее и отчетливей вырисовывались под кожей, а глаза навсегда потеряли то выражение – но именно об этом я подумал тогда, приветствуя себя в зеркале. Здравствуй. Рад снова видеть тебя, солдат. Мама точно меня узнала бы. Я хорошо выгляжу, подумал я впервые за годы, а может, и десятилетия, и чертовски удивил сам себя. Барбер привычно флиртовал со мной между делом, но когда он состриг мою бороду, то явно тоже так подумал, потому что присвистнул и сказал, вау, да ты, оказывается, настоящий Дэвид Бэкхем, приятель. Я не знал, кто это, но прозвучало как комплимент. Уже у самых дверей он сказал, погоди, я знаю, что тебе нужно, после чего закрыл салон и взял меня за локоть. Наверное, в моем голосе отчетливо сквозила усталость, когда я поинтересовался: хороший секс? Барбер рассмеялся. Как скажешь, ответил он. Идем со мной. Так что я пошел за ним, и он привел меня к воде. Снял ботинки и закатал рукава, и я последовал его примеру. Мы зашли в океан по колено. Моя бабуля вечно поговаривала, что соленая вода лечит все, сказал барбер. Слезы или море. Лично я предпочитаю море, сказал он. Я не чувствую, что исцелился, возразил я, но это было ложью. День был теплым, вокруг стояла духота, а вода оказалась прохладной, как мята, и пальцами ног я чувствовал гладкие камешки и мягкую шероховатость песка, а неподалеку кричали чайки. Смотри, сказал барбер: в воде у нас под ногами полз маленький синий краб. Я бездумно присел на корточки и намочил штаны, но заметил это только позже, так поглотило меня наблюдение за этим крохотным созданием. Necora puber, сказал барбер, вельветовый краб-плавунец, и я спросил, ты какой-то ученый? Он ответил, нет, они мне просто нравятся. Как тебя зовут, спросил он. Я сказал, Джеймс. Ты ветеран, Джеймс? спросил он. Я сказал, да. Тогда он сказал, мне жаль, надеюсь, у тебя скоро все наладится. И я ответил, милый, все уже налаживается. Подобные вещи происходили снова и снова и стали причиной, по которой в один прекрасный момент я покинул город. Люди были так добры ко мне, что я начал бояться, вдруг кто-то окажется слишком добр, подберется слишком близко и я причиню ему боль. Наверное, ты бы сказал, что глупо о таком волноваться, но тогда это совсем не казалось глупым. Потом из Америки стали доходить пугающие новости. Президент говорил о мутантах, но называл их нелюдями. Пресса вовсю заливалась об Отделе по борьбе с новыми угрозами, мол, это как Щ.И.Т., только лучше, и поверь, я такое уже слышал. Мы просто хотим знать, кто где находится, говорят они, но за первым шагом всегда следует второй. В конце концов, они всегда приходят за тобой. Такое ощущение, что за прошедшие семьдесят лет никто так ничему и не научился. Кстати говоря, я никогда не был в Германии, даже на миссиях, которые мне поручали, так что подумал, будет здорово увидеть ее восстановившейся после всех войн. Нацистов там теперь, должно быть, не больше, чем в любом другом месте. Но я не остался в Германии надолго, не знаю почему. Наверное, потому, что повсюду слышал немецкую речь, и как бы я ни пытался успокоить себя – уродец ведь даже не был немцем, он был швейцарцем – толку не было. Два дня я проходил на цыпочках, и все это время подсознательно ждал, что он выскочит из-за ближайшего куста и закричит «БУ!». Дождь, который шел эти два дня, полностью соответствовал моему настроению. Забавная штука – мозги. Я знал, что могу в любое время встать, отряхнуться и покинуть страну гораздо быстрее, чем сделал это в итоге, но какая-то часть меня предпочитала упиваться страданиями, словно заворачивалась в теплое одеяло. Когда ты снова становишься человеком, то можешь найти некоторое утешение в том, чтобы пасть так низко, как только можно. Наверное, дело в том, что ты будто снова позволяешь лошади одержать верх. Слишком легко. Ты просто отпускаешь поводья. Но, как ни странно, вытащило меня оттуда тщеславие. Пока я не увидел себя в зеркале барбершопа, меня практически не заботила собственная внешность, если только речь не заходила о неприметности – единственным исключением становились случаи, когда я должен был смешаться с толпой. Но где-то возле границы я мельком увидел свое отражение в витрине магазина, пока тащился вдоль нее под дождем. Лицо было угрюмым, а волосы насквозь мокрыми, и в целом я выглядел как горбун, ожидающий очередной взбучки. Я вспомнил о словах того барбера, а потом меня будто ударили под дых, когда я подумал, что бы сказала обо мне сестра. Весь чистенький, а ведешь себя так, будто через дерьмо пробираешься. Тогда я зашел в ближайшую кофейню и провел десять минут в туалете, пытаясь привести себя в приличный вид. Потом подошел к кассе и с чистейшим берлинским акцентом сделал заказ, после чего подмигнул парнишке за стойкой, и он чуть не выпустил из рук мой чек. Представь себе, это оказалось гораздо приятнее, чем думать обо всех несчастьях, что выпали на мою долю. Я рассказываю все это для того, чтобы ты знал историю появления шестого блокнота. Ты будешь смеяться, потому что это произошло практически случайно. Я собирался достать пятый блокнот и записать, как я распустил хвост, и что ел, и что кофейня располагалась на берегу реки Одер, и какой красивой была эта река. Но когда я запустил руку в рюкзак, чтобы достать чертов блокнот, то неосознанно перешел на мысли об уродце, и о прошлом, и о том, что иногда историю пишут вовсе не победители. Роясь в своих вещах и думая, что неплохо было бы выбросить половину, я поднял голову и увидел в двух футах от себя одну из этих скрипучих вращающихся штук для туристов. Они всегда заставляли меня нервничать – казалось, я вот-вот опрокину их и уроню все расставленные там книги и дурацкие брошюрки, но в этот раз содержимое оказалось не таким уж плохим. На одной из сторон были выставлены блокноты в аккуратных упаковках с обложками из искусственной кожи, резинками, закладками в виде ленточек и наверняка с хорошей бумагой. Они сразу же напомнили мне о тех дорогих альбомах для рисования, которые продавались в книжных магазинах во времена нашей юности. Их привозили из Франции и Италии, и ты вечно смотрел на них, но ни разу не купил, потому что берег каждый цент, а за такие деньги мог запастись продуктами на неделю вперед. Может, это была злая мысль, но я подумал, что могу купить его за деньги, оставшиеся на краденой кредитке, и у меня будет что-то, чего нет у тебя. Позже оказалось, что ты теперь вроде миллионера и наверняка у тебя полно книг с куда лучшими обложками и бумагой, чем у этих убогих китайских подделок, но тогда я этого не знал. Я знал только, что хочу купить такой блокнот. И что я еще покажу этому мерзкому уродцу с потными ручонками и замашками мясника, кто на самом деле пишет историю.

***

Помоги мне, Боже, я все еще в Ивано-Франковске. Не знаю, куда отправиться дальше. Раньше я с такой проблемой не сталкивался, просто пытался добраться до какого-то конкретного места, а в промежутке позволял лошади нести меня. Уже месяц я не видел Уилсона у себя на хвосте. Начинаю думать, может, стоит осесть где-нибудь на время. А может, это будет наитупейшая идея после Греции. Вот только человек не создан для бесконечных странствий. Октябрь и ее народ делают передышку на зиму, и даже Моисей перестал водить нас за нос спустя сорок лет – готов поспорить, что иудеи были очень рады захлопнуть настоящую дверь и никогда больше не покидать дом. Кажется, и мое время пришло, я ведь нигде не пускал корни начиная с 1943. Каждое утро я просыпался и говорил себе, нужно идти, а потом думал об этом добром раби и его розовом шуле, о том, что не хочу уходить. Сегодня утром я проснулся с другой мыслью: я хочу сделать что-то. И меня накрыл страх, как тогда, когда я писал про Монголию и думал о том, что мне осталось прожить совсем немного, а еще о том, сколько лет я уже потратил впустую, или кто-то потратил их за меня. Обо всем, что я хотел сделать, когда был ребенком, а затем подростком и, наконец, взрослым, хотя не знаю, можно ли назвать взрослым того меня, которого едва призвали в армию. Во всех отношениях, которые по-настоящему важны, он оставался маленьким мальчиком, и сколько в нем тогда было жизни. Он хотел делать что-то, учиться чему-то и выяснить, как устроена Вселенная, когда сидел в Принстоне, склонившись над бумагами, и думал все эти великие древние думы, и, Боже, какой у него был пытливый ум. Этим утром я ощутил, что мы будто машем друг другу через широкую равнину, и он кричит мне, но я никак не могу разобрать, что именно. Знал только, что хочу чего-то. Что ж, судя по моему нежеланию даже приближаться к России, отправлюсь на запад или на юг и посмотрю, что из этого выйдет. А если найду еще одного доброго раби и еще один розовый шул, то, может, и останусь на какое-то время, где бы это ни было.

***

Иногда я спрашиваю себя, что же там, в наших могилах. Мне кажется, они не могут быть абсолютно пустыми. Самих тел там нет, это я точно знаю, но и отдельные части хоронят постоянно, а еще пепел и все, что осталось: золотые зубы, искусственные коленные чашечки и металлические пластины. Хоронят и то, что снаружи – краденое золото в Денежной шахте, и корабли в заливе Сан-Франциско, и самолеты в Ираке, и все эти баррели смерти под горой Юкка [25], которые только и ждут, пока какой-нибудь несчастный шлемиль с лопатой наперевес сунет туда свой любопытный нос. Ты можешь похоронить свои чувства, зарыть топор войны и засунуть голову в песок. Так что же они похоронили, если не наши тела? Может, это как отправить пустую посылку? Она прибывает в царство небесное, Бог открывает ее, а внутри ничего – готов поспорить, то еще разочарование. Похоже, у нас с тобой не выходит оставаться среди мертвых. Когда наше время и впрямь наступит, им придется нас чем-нибудь придавить. Не сомневаюсь, что у тебя другие планы, но было бы здорово, раздели мы могилу, как когда-то делили постель в невинные дни нашей юности. Самому смешно. Когда это мы были невинны, скажи на милость. Но все же это было бы хорошо. Тепло. Мы вдвоем, кожа и кости вперемешку, будто слившиеся в объятьях в сырой земле. Я не верю в жизнь после смерти, милый, но это мне по душе. Я спрашиваю себя, думаешь ли ты обо мне. Скучаешь ли. Видел твоего друга множество раз, но не видел тебя, и подумал, может, ты исполняешь свой гражданский долг? Ты обезвредил меня тогда, и я ожидал, что встречусь с тобой гораздо раньше: ты стоял бы в дверях, или стучал в окно, или следовал за мной по улицам городов, через которые я бежал бы, испуганный, но и отчасти стремящийся к тебе. Я скрылся бы при виде тебя, но постоянно оглядывался через плечо. Жена Лота. Говорят, она поступила глупо, но я понимаю, что она чувствовала, когда обернулась навстречу пламени. Боже милостивый, надеюсь, ты никогда не узнаешь, на что я готов пойти ради тебя. Где ты сейчас, милый? Где ты, любовь моя? Идешь по моему следу? Спишь ли ты? Бодрствуешь ли в своей комнате, и, положа руку на сердце, мечтаешь ли? Думаешь ли обо мне, о том, что случилось на берегу реки, или, Боже, о нашей стране в то время? Лежишь ли в кровати, один в темноте, с плотно задернутыми шторами, прислушиваешься ли? Надеешься, что я постучу в окно? Представляешь, как я произношу твое имя? Я сделал бы это. Я уже делал это. Раньше, когда думал о тебе. Думал, было бы здорово, если бы я... а потом решал, что тебе не стоит знать об этом. Скользил ладонью в шорты, словно подросток, который не может удержаться. Спрашивал себя, понравилось бы тебе? Захотел бы ты? Представлял тебя так и этак, крутил, и заставлял принимать всяческие позы, и думал. Представлял, как ты полюбишь это или возненавидишь, пока лежал там, любя эти мысли и ненавидя себя. Тебя легко представить. Они сделали так, чтобы я запоминал лица, и я всегда хорошо помнил твое. Прикасался к себе в темноте, думая, стал бы ты? Моя сухая ладонь двигалась осторожно и медленно, но я мог представить твой рот. Краешек ногтя совсем как краешек твоих зубов, и, Боже, я точно знаю, каким бы ты был на коленях. Легко любить тебя, когда нет возможности увидеть. Легко любить тебя, когда тебя нет рядом, чтобы утащить меня под воду. Легко любить плод воображения, который так же легко любит в ответ. Твоя любовь была бездонной и яростной, но ты никогда не любил легко. О, милый, почему Бог сотворил нас такими идеальными друг для друга, а затем покрыл шипами. То, как ты смотрел на меня после Аццано – я думал, будь у меня чуть больше покоя в душе и часов в сутках, мы оказались бы вместе прежде, чем колокола по всему миру зазвонили бы в честь окончания войны. Если бы только красный шел мне так же, как ей. Иногда на поле боя ты смотрел на меня так же, как смотрел на нее через заваленный картами стол. Кто-то мог бы решить, что ты зол, но я знал. Я знаю тебя. Как насчет теперь, тигр? Приударил бы ты за старым солдатом? Одел бы меня в красное? Показал бы, как это делают в будущем? Показал бы, чему научился? Любил бы меня на столе, как ее? Черт, надеюсь, ты никогда это не прочтешь.

***

После Германии я то и дело перескакивал с одного места на другое. Польшу я покинул после того, как наткнулся на первый же концлагерь, Австрию – когда поймал себя на том, что пытаюсь отыскать место своего падения, потом снова пересек Германию, потому что черта с два я бы еще раз переступил границу Италии или, Боже упаси, Швейцарии. Потом я отправился в Нью-Йорк, и ты знаешь, что там произошло. Или не произошло. Из Лондона в Брюссель, из Брюсселя в Прагу, из Праги куда-то Литву, и к тому времени я так устал, что зарылся в какую-то дыру и проспал двадцать один час кряду. Когда я проснулся, солнце окрашивало красным листву деревьев и кирпичи вокруг, которые и сами по себе были красными, и я не сразу понял, что уснул в лесу, в руинах заброшенного замка. Тишина там стояла такая, какой я в жизни не слышал, даже в Монголии, где звук причудливым образом отдавался эхом над равнинами. Только бумажный шорох листьев, когда подул ветер, да те звуки, которые издавал я сам, больше ничего. На следующий день я отправился исследовать это место и спугнул стадо оленей, а на дне оврага неподалеку нашел старый локомотив и несколько кабузов [26]. Когда я немного поднялся на холм, то увидел место, где раньше проходила железная дорога. Наверное, поезд отжил свой срок, поэтому его привезли сюда и столкнули с рельсов. Я знал, что он свалился в овраг не из-за катастрофы, потому что лежал очень аккуратно, покрытый мхом и слоями сухой листвы, где копошились всякие ползучие твари. Когда я залез внутрь, оказалось, что листья попали и туда: их размело по углам, как песок в тех римских руинах, а дерево рассохлось от сырости, и на сиденьях проросли грибы. Я никогда не видел неодушевленного предмета, который бы так походил на труп, как этот поезд, но не мог избавиться от ощущения, что он был живым. Одиноким древним существом, что дышало во тьме. Когда мы были детьми, мама рассказывала нам истории о Бегемоте, Зиз и о Левиафане. Их было двое, но Бог уничтожил одного, чтобы их потомок не сокрушил Землю, и я представлял, как этот гигант со светящимися глазами скользит под водой в поисках своей пары и скорбно зовет ее своим утробным голосом. Вот о чем я думал, когда касался теплого металла или прижимал к нему ухо, пытаясь услышать сердцебиение. Мне было жаль его, забытого всеми. Пишу это сейчас, и кажется, будто говорю о себе же. Будто это метафора для меня, такого же старого, одинокого и в покореженном теле, и на самом деле я жалел не столько этот поезд, сколько самого себя. Что ж, могу с уверенностью сказать, что тогда это ощущалось иначе, и у некоторых вещей нет второго дна. Разве теперь нельзя просто почувствовать что-то и обойтись без рассказов очередного всезнайки о том, что ты испытываешь на самом деле? Я просмотрел достаточно новостей и знаю, что люди теперь анализируют все подряд, а мозгоправы измеряют им члены и болтают о триггерах, неврозах и детских травмах, будто хоть немного в этом смыслят, сидя в своих башнях из слоновой кости. Что ж, я провел в компании этого поезда три дня, потому что мне было жаль его, вот и все. Может, я надеялся, что он волшебный – по крайней мере, таким он казался. Может, я надеялся, что если полюблю его, как это сделал какой-то инженер век или два назад, то что-то произойдет, и это даст мне еще немного времени. Никогда бы не признался в этом вслух, но здесь могу рассказать, что на третий день я пролил для него немного крови. Порезал руку и размазал кровь по тормозному рычагу, лишь на девяносто процентов уверенный, что он не проснется. Я знал, что это дурацкая идея: если старые истории в чем-то и сходились, так это в том, что существ, которых пробуждают кровью, будить не стоит. Это было бы нечто. Сдается мне, ты бы появился в решающий момент со щитом в руке, спросил, что делаешь, Бак? И я бы ответил, да ничего особенного, просто собирался устроить конец света, а ты? Конечно, ничего не произошло, но из этого оврага я уходил не оглядываясь. На всякий случай. На юг я продвигался медленнее, чем на восток, потому что снова решил идти пешком. После того, как Нью-Йорк выжал из меня все соки, я неважно питался, но в Литве и Беларуси наступала зима, и во всех ресторанах, кафе, гостиницах и изредка попадавшихся где-нибудь в глуши фуд-траках продавали горячую еду, которую можно было учуять за милю. Конечно, ничего кошерного там не было, но во время войны меня это тоже не слишком беспокоило. Хотя то, что я попробовал в Беларуси, было довольно близко к нашей кухне. Могу сказать тебе наверняка, что правильно готовить блюда из картошки они научились у евреев, так что я уплетал драники с колдунами и набирал вес до тех пор, пока ребра не перестали выдаваться под кожей, даже с учетом всей ходьбы. Я шел, шел и шел, и наконец попал в место, которое стало для меня загадкой. Первым, что я увидел и старательно обошел, была целая толпа людей, которые сносили здания и строили что-то вроде самого большого стадиона на земле. Чертовски странное место для такого сооружения, подумал я, но на самом деле это было не так уж странно, если вспомнить искусственные каналы, холмы и все остальное, что строилось в Айле, когда я рассматривал Израиль. Когда-то давно люди и про установку Статуи Свободы или Эйфелевой башни думали, что это пустая трата времени, и кто я такой, чтобы осуждать нынешнее поколение. Но позже я обнаружил город. Видишь ли, в Аццано и многих других городах, по которым ударила война, здания были новыми, но в них жили люди. Обнаруженный мной город тоже был новым, но здесь не было ни души. Темные окна и открытые двери, машины без колес и длинные трещины на дорогах, сквозь которые проросли сорняки. Сначала я решил, что здесь случился пожар, но нигде не было видно следов огня. Тогда я подумал, что это место не оправилось от здешней Великой Депрессии, но слишком многое было оставлено. В конце концов я заподозрил, что всему виной война, но не заметил вокруг ни одной воронки от разорвавшихся снарядов, зато увидел слишком много замшелых развалин – что бы это ни было, оно произошло не вчера, и люди должны были вернуться. Но никто не вернулся. Жуткое чувство, знаешь ли – идти по этим пустым улицам и заглядывать в разбитые окна. Тарелки на столах и детские игрушки на полу. Будто Ангел Смерти прошел через город и вместо того, чтобы забрать только первенцев, забрал всех и каждого. Чума, проклятие или вовсе что-то не из этого мира. Только позже я узнал, как называлось это место и что здесь произошло, и как же я был рад, что не стал пить воду из рек. Сомневаюсь, что она укоротила бы мою жизнь, но это не то, чем хочется рисковать. Иногда я оказываюсь в ловушке мыслей о том, что хуже случившегося со мной ничего быть не может, а потом сталкиваюсь с чем-то вроде этого города и чувствую себя ужасно от такой зацикленности на собственных несчастьях. Люди оставили здесь все, кроме новых атомов в своих костях. Никто из них так и не вернулся. Я также узнал, что армии пришлось прочесывать окрестности и отстреливать всех брошенных домашних животных, чтобы они не заразили ликвидаторов и не выбрались наружу, отравляя все вокруг. Честно говоря, я подумал, что эти ребята поздно спохватились, но, наверное, когда почти ничего нельзя исправить, остается делать то, что в твоих силах. Оказывается, что эта похожая на стадион штука на самом деле представляет собой огромный саркофаг для того места, где произошла катастрофа. Умно. Такие опасные вещи должны быть плотно запечатаны, а сверху следовало бы оставить большую надпись с предупреждением. Что-то вроде «Здесь мы допустили большую ошибку» . Цитата из «Франкенштейна» или из еще одного Шелли, и этот город мощный есть свидетель того, что сделал я рукой своей. Впрочем, если бы за постройку отвечал я, то вместо бетона использовал бы специальное стекло, чтобы люди могли рассмотреть то, что осталось внутри. Некоторые чудовища должны оставаться на виду.

***

Наверное, ты думаешь, что я знаю одни лишь еврейские истории, но на самом деле я знаю и много других. Помню, одну из стоящих рассказала нам Сара, и начинается она так. Давным-давно жил на свете человек по имени Репробус. Он был родом из далекой страны, в которой жили высокие люди с собачьими головами. Может, ты думаешь, что это звучит внушительно, вроде оборотней, но они были мирным языческим народом и занимались земледелием, а их божеством была золотая корова. Что до Репробуса, то амбиции заставляли его стремиться к чему-то большему, чем земледелие. Он хотел служить величайшему человеку на земле, поэтому отправился на его поиски. Один король утверждал, что он величайший человек на земле, но Репробус заметил, что король перекрестился, когда кто-то помянул дьявола, и подумал, что вряд ли этот король такой уж великий, если боится дьявола. Поэтому Репробус отправился дальше и нашел человека, который называл себя дьяволом. Что ж, подумал Репробус, если все так боятся дьявола, то наверняка он и есть величайший на земле, но однажды Репробус увидел, что дьявол избегает священных символов, и подумал, что дьявол не такой уж и великий, если боится Бога. Тогда Репробус нашел святого отшельника и сказал, я хочу служить Богу. Отшельник посмотрел на этого высоченного парня с огромной собачьей головой и сказал, о, брат, у меня как раз есть для тебя работа. Видишь ли, неподалеку протекает очень опасная река, и люди гибнут, пытаясь ее пересечь, но ты наверняка мог бы перебраться через нее и даже яиц не намочить. Так ты сослужишь Богу отличную службу. Смышленый отшельник, скажу я тебе. Репробус ответил, конечно, после чего отправился к реке и целыми днями переносил людей с одного берега на другой. Однажды к Репробусу подошел маленький мальчик и попросил перенести его. Репробус привычно согласился и начал переходить реку, но в этот раз вода дошла ему до пояса, а мальчик, казалось, становился все тяжелее и тяжелее, и Репробус забеспокоился, удастся ли ему добраться до берега. В конце концов он едва справился. Ничего себе, сказал Репробус и опустил мальчика на землю. Я будто нес на своих плечах целый мир. И мальчик сказал, так и было. Должно быть, это аллегория того, как тяжело быть хорошим человеком, ответственности, что лежит на Боге, и прочей ерунды, но я не уверен. Когда мы были детьми и Сара рассказывала нам эту историю, нас куда больше интересовала страна людей с собачьими головами, чем мораль, и я даже не припомню, чтобы спрашивал об этом. Сейчас же я подумал о том, хотелось ли Репробусу вернуться в страну людей с собачьими головами и стать земледельцем. Был ли он счастлив. Скучал ли он по дому. Не чувствовал ли он себя одиноким, куда бы ни пошел. В истории об этом ничего не сказано. Может, сам Репробус рассказал бы ее совсем иначе. Ты можешь возразить, что на самом деле его и вовсе не существовало, но мне не верится, что за всю историю человечества не оказалось никого с похожей судьбой. Высокого парня со странным лицом, каким-то врожденным дефектом или просто непривычными чертами. Если людям что-то и нравится, так это рассказывать о тех, кто не похож на них, а если они не могут найти отличия, то придумывают их сами. Думаю, предполагается, что он был счастлив. В противном случае история станет слишком печальной. Я вспомнил о Репробусе потому, что и сам в последнее время все больше ощущаю себя рыбой, выброшенной на берег. Пытаюсь нагнать все, что пропустил, но это нелегко, когда ты не задерживаешься в одном месте дольше, чем на пару дней. Заставляешь свое тело заучивать новый танец каждый раз, когда оказываешься в новом месте, смотришь, как ведут себя люди вокруг и примеряешь их движения на себя. Это нелегкая жизнь, и я чувствую, как накапливается усталость. В новостях все тихо, и если бы кто-то искал меня, то наверняка давно нашел бы. Может, я наконец могу позволить себе выбрать какое-нибудь место и остаться там на время. Боже, пусть это будет верное решение. Боже, прошу, не дай мне пожалеть о нем.

***

Нет. Черт, нет. Я не готов. Двигайся дальше, Барнс. Продолжай двигаться.

***

Одесса. Ну, или южная ее часть; я хотел снова увидеть море. Сейчас я сижу в ресторанчике, который стоит так близко к воде, как только можно, чтобы при этом самому в ней не оказаться. Здесь только я, да официантка, читающая книгу за стойкой, и еще повар где-то на кухне. Весенний шторм швыряет в окна капли дождя, брызги морской воды и мелкий мусор. Обычно Черное море – это всего лишь название, но сегодня оно и в самом деле черное, как и небо. Хотя, пожалуй, не совсем так. Не черное, а темно-зеленое, мутное от песка, водорослей и чего-то еще – чернил кальмара, крови кита или, может, даже Левиафана. Я не видел таких волн с того самого урагана в 1938. Помнишь? Все бани и станции Береговой охраны смело штормом, лодки повыбрасывало на землю по всему побережью, а Монток на какое-то время стал островом. Несколько радиобашен Маккей рухнули под напором ветра, а Ист-Ривер разлилась до самой 133-й. Помнишь? Ты остался со мной и Беккой, потому что наши родители уехали навестить родню за городом. Мы подумали, к черту все, и решили построить форт из одеял, будто все еще были детьми, но захватили с собой бутылку виски, словно уже стали взрослыми. Бекка в свои семнадцать справлялась с выпивкой лучше любого из нас, мы же только и делали, что смеялись, пока не погас свет. Это был не первый ураган в нашей жизни и даже не самый разрушительный, но что-то в нем пронимало насквозь. Может, это был ветер – когда он проносился через здания, то завывал, как тысяча призраков. Не знаю. Здесь слишком много открытого пространства, чтобы ветер издавал другие звуки, кроме рева, но я все равно не могу выбросить из головы 1938. Я до сих пор не узнал, что произошло с Беккой. Понимаю, что она могла умереть, но не смогу вынести знания о том, как или когда это случилось и что я делал, когда она отходила в мир иной. Могу только надеяться, что смерть была легкой, вот и все. Обычно мне снится какая-то чушь, но в последнее время мне снилась Бекка, и я все думаю, как занятно было вылеплено ее лицо, как большую часть времени оно не имело никакого выражения, гладкое, как у фарфоровой куклы, и какой неожиданностью становился ее смех. Нос ей достался от матери, как и скулы, а вот длинный подбородок был отцовский. Шрам, который пересекал бровь, остался с того раза, когда лет в шесть Бекка упала и разбила голову о ножку стула. Я помню, как держал ее, пока доктор накладывал швы, а она смотрела на иголку, сновавшую туда-сюда, словно не чувствовала боли. Словно он штопал носок. Выглядела как настоящий боец, но какой же она была очаровательной. Так нежно играла на бабушкиной мандолине во время моей бар-мицвы и так отчаянно горько – на поминках Сары. Глядя на ее пальцы на струнах, можно было подумать, что она родилась с мандолиной в руках. Когда ей исполнилось восемнадцать, вы с ней так много времени проводили вместе, что я решил, будто знаю, куда дует ветер. В конце концов я взял себя в руки, собираясь дать вам свое благословение, и спросил у нее, когда будет свадьба. О Джейми, сказала она. Я бы никогда так с тобой не поступила. Что за достойный человек.

***

Наверное, я продолжу идти на юг вдоль побережья. Думал отправиться в Хорватию, я слышал, у них есть штука, которая называется морской орган. Какой-то умник встроил трубы в набережную таким образом, что когда они наполняются водой, то издают определенные сочетания звуков, словно целый духовой оркестр. Говорят, можно лежать в солнечных лучах, прильнув щекой к бетону, и слушать, как внизу движется вода, порождая удивительно красивую музыку. Искушение велико еще и потому, что я пока не хочу снова пересекать континент, а идти вдоль побережья означает делать огромный крюк, чуть ли не через те места, откуда я начал свое странствие по Европе. Конечно, было бы умнее переждать и этот шторм, и следующий, который, говорят, приближается. Одесса отнюдь не самое плохое место, это уж точно. Мне нравится море и нравится ресторан, и, думаю, официантке я тоже нравлюсь; она специально для меня переключила телевизор на бейсбол. Только вот не знаю насчет рекламы. Она все идет и идет. По-моему, было гораздо приятнее смотреть игру на стадионе вместе с

***

Слежу за новостями из Лагоса. О, милый. Боже. Бедная девочка. Я знаю этот взгляд. Тебе стоит присматривать за ней, чтобы она не добавила себя к списку погибших.

***

Пресс-релиз. Твои люди действуют быстро. Не знаю, почему приходится объяснять, что девочка пыталась спасти жизни, когда это должно быть очевидно любому, у кого есть глаза. Не то время, не то место, и, наверное, мир стал бы куда лучше, если бы тех, кто находился на рынке, разорвало в клочья, так, что ли? Какие-то людишки, подумаешь. Черт, я не могу отвести глаз от этой девочки. Ты говорил ей, что она вылитая мать твоего лучшего друга? Может, вы не настолько близки, но я видел, как ты взял ее за руку, когда один из этих шакалов спросил, почему она просто не направила бомбу в другую сторону силой мысли. Будто он сам хоть раз использовал мозги, чтобы сделать чью-то жизнь лучше, не говоря уже о ее спасении. Боже, ты выглядишь мрачным, как смерть. Все вы так выглядите. Ты сейчас вне эфира, но они по-прежнему рассуждают о санкциях. Создание системы ответственности по запросу международного сообщества, говорят они. Что ж, в этом я не сомневаюсь, но если подумать, то забавно выходит. Это самое сообщество полностью устраивает, что люди со сверхспособностями рискуют жизнями ради человечества и противостоят величайшим угрозам этой планеты. При этом упаси их Господь облажаться, ведь тогда идея о монстрах без поводка резко теряет свою привлекательность. Эта история стара как мир. Особенные люди вовсе не особенные. Разве я не говорил? Если бы вы все ушли в отставку в прошлом году, то кто первый обратился бы к вам с мольбами, как только смерть снова обрушилась с небес? Если бы вы попытались спрятаться, то кто первый вытащил бы вас на свет божий? Гидра хотела уравнять всех, но использовала для этого еврейского мутанта-гея; они используют то, что попадется под руку, милый. Они никогда не видели во мне человека, вот почему это далось им так легко. Так это и работает: когда нужно кого-то убить, они находят тебя, безмятежно спящего во льду, размораживают тебя, стирают твое прошлое, превращают тебя в оружие предупреждение символ, чтобы все видели, знали и верили в ту правду, которую им преподносят на блюдечке. Они пробуждают тебя, дают тебе имя, вручают тебе что-то и говорят, что это ты. Ты оружие. Ты кулак. Ты щит. Знакомо звучит? Будь осторожен, мать твою.

***

Наверное, ты будешь смеяться, но я нашел своего доброго раби и свой розовый шул. Однако чтобы попасть внутрь нужен паспорт, и полиция трижды проверяет каждого входящего. Еще смешнее, что я бы и впрямь пошел туда, будь у меня паспорт, потому что точно не намерен покидать этот город. По крайней мере, сейчас. Веду себя тихо, как мышь в норе. Здесь полно мест для ночлега, и я выбрал себе такое, откуда открывается вид на Хоральную синагогу. Так ее называют, и я понятия не имею, намеренная ли игра слов с «коралловая», но она именно такого цвета и она прекрасна. Отчасти я заклеил окна газетами, чтобы никто не мог наблюдать за мной, но в основном для того, чтобы сам я не мог выглянуть наружу. Смотреть на нее – все равно что мучиться от зубной боли. За последние два дня здесь провели шестнадцать арестов. Говорят, что по обвинениям в инакомыслии, участии в протестах и кражах, но все мы знаем, в чем настоящая причина. Эти люди такие же, как ты, или я, или та девочка из твоей команды. Черт, надеюсь, она в порядке. Здесь нет вай-фая, потому что я слишком нервничаю, чтобы украсть технику, с помощью которой им можно будет воспользоваться. Все интернет-кафе под наблюдением. У меня есть найденное среди мусора радио, но я не могу заставить его поймать хоть что-то кроме музыкальных передач, поэтому понятия не имею, что происходит в городе, не говоря уж о событиях за океаном. В течение какого-то безумного часа я думал о том, чтобы пробраться в тюрьму, вызволить этих людей и организовать свое маленькое подполье для мутантов, но остановился прежде, чем превратился в тебя и сделал что-то очень глупое. Если бы я облажался, они заполучили бы супероружие, а мне даже нечем убить себя при худшем раскладе. Я даже не знаю, смог бы я насовсем убить себя. Как можно проверить такое. Наверное, мне стоит подумать о том, чтобы отправиться в Россию, потому что черта с два я вернусь в эту дыру в Вашингтоне. Если та информация где-то и хранится, то в сраных советских руководствах. Черт. Ненавижу это. Ненавижу.

***

В последние три дня мне удалось выбраться за едой и, что важнее, газетами. Судя по всему, этой девочке, Максимофф, угрожают депортацией, но я знаю, что ты не позволишь этому случиться. Много разговоров о Соковии, а также наконец-то некоторые ответы, и можешь ты хоть раз с окончания войны остановиться и не рисковать жизнью каждую, мать ее, неделю? Господь всемогущий. Я бы придушил тебя собственными руками, если бы не думал, что тебе понравится. Случайно узнал, что моя соседка тоже мутант. Испугали друг друга до чертиков трижды: сначала когда столкнулись, потом когда я отреагировал слишком быстро и, наконец, когда кожа вокруг ее глаз и носа замерцала фиолетовым. Она заметила, что я заметил, и затащила меня в свою комнату, где заставила дать парочку леденящих кровь клятв, что я никому не расскажу. Я поклялся, а потом сказал, смотри. Взял камень, который она положила перед дверью, чтобы та не закрывалась, и раскрошил его правой рукой. Думаю, она поняла, что я не сдам ее, потому что после этого поднялась, заварила нам чай и поставила на стол печенье, которое украла, пока все неотрывно следили за новостями. Затем она сказала, меня зовут Юля. Меня зовут Джеймс, сказал я. Когда проявились твои силы, спросила она. Никогда, ответил я и показал ей свое плечо. Они сделали это со мной, сказал я. Боже, сказала она, что не так с этим гребаным миром. Потом она рассказала, что лет в одиннадцать она, как и каждый ребенок, мечтала быть особенной, отличаться от других, но когда выяснилось, что так и есть, убежала из дома. Она хотела вернуться, но была слишком напугана всем, что сейчас происходило. Мои родители умерли, не зная, что я все еще жив, сказал я. Когда станет безопаснее, ты должна вернуться домой. Я вернусь, сказала она. Я вернусь. Сегодня она собирается отвести меня в место, где несколько таких, как мы, живут на улицах. Просто чтобы встретиться и дать им взглянуть на меня – присматривать друг за другом, как говорит Юля. Я боюсь, но вспоминаю Сару, все ее акции протеста и листовки, и то, что она говорила насчет борьбы за правое дело. Что ж, я не собираюсь ни за что бороться, но, может, помогу этим детям выжить. Думаю, твоя мама могла бы гордиться мной.

***

Боже, помилуй, я называл друзей Юли детьми, потому что чувствовал себя старым, но они и правда всего лишь дети. Им по четырнадцать-шестнадцать лет, они перепуганы, как кролики, и ютятся в канализации. Никто из них не может раствориться в толпе, потому что у одного кожа как камень, у другого четыре руки, третий до чертиков похож на змею, а у самого младшего крылья, да такие большие, что ему с трудом удается стоять прямо. Я смотрел на них и чувствовал, что мое сердце вот-вот разобьется о ребра. Во-первых, я устроил им что-то вроде медосмотра, потому что от этого места даже у меня мурашки бежали по спине, а ведь я не могу ничем заболеть. Во-вторых, я немного укрепил и замаскировал их убежище, чтобы его сложнее было обнаружить и у них появилось что-то вроде черного хода, потому что раньше это был самый настоящий тупик. В-третьих, я научил Юлю куда более ловко избегать систем наблюдения, иначе она рано или поздно привела бы копов прямо туда, несмотря ни на какие способности. Я сказал им, что намерен уносить ноги, как только смогу безопасно покинуть страну, и могу помочь желающим пересечь границу, но никто не согласился. И я понимаю почему – этот город был их домом. Когда на тебя ополчился весь мир, нет места безопаснее, чем то, которое тебе знакомо.

***

В новостях царит та же истерия, что и всю последнюю неделю. Вот дерьмо. Я должен убираться отсюда.

***

Я чуть было не запаниковал и хотел сбежать, но в конце концов взял себя в руки. В смысле, завернулся в одеяла так плотно, что едва мог дышать, и беспокойно вертелся внутри этого кокона, пока не измотал себя и не проспал шесть часов, а потом повторил всю процедуру сначала. Я рад, что остался, потом что все немного утихло. Близится решающий момент перед выборами, и, наверное, массовые аресты гражданских все же чересчур противоречат лозунгам избирательных кампаний. Кучка слабаков. Им стоило бы поучиться у Рузвельта, скажу я тебе. Не то чтобы я жаловался, нет. Копы вернулись туда, откуда выползли, и люди снова позволяют детям играть на улицах; чувствуется, что город вздохнул свободнее. Судя по всему, школьные учителя вот-вот устроят забастовку, и это должно отвлечь внимание от нас и от этой чертовой конференции ООН, о которой все говорят. Что, блядь, они намерены ратифицировать, если не крупнейшее нарушение прав человека за последние пятьдесят лет? Что ж, я сам ответил на свой вопрос. Они не считают нас людьми, так ведь? Думаю, у тебя по-прежнему хватает своих проблем, но здесь о них ничего не слышно. Супергеройская драма Америки быстро померкла, если верить тому, что пишут в газетах, но сейчас никогда не знаешь точно, кто и кого подкупил. Кажется, справедливость и баланс устарели как понятия. Может, это означает, что все в порядке. Отсутствие новостей – хорошая новость, и прочая чушь, которую мы твердим себе, когда слишком испуганы, чтобы рассуждать трезво. Хочется верить, что так и есть. Только не вздумай лезть в неприятности, милый, я ведь знаю, как ты поступаешь, когда видишь, что обстановка накаляется. Как же я рад, что тебя сейчас нет рядом. Я сказал Юле, что даю ей неделю на развитие своих способностей. Только что она рассказала мне, что поняла, как принять облик одного из этих больших черных мешков для мусора, и если так, то это отличная маскировка, но я настроен скептически. Записываю это сейчас, потому что жду, пока она спрячется среди горы мусора в переулке. Она пройдет тест, если я не сумею найти ее за шестьдесят секунд. Желаю ей удачи, потому что она ей пригодится.

***

Она прошла тест.

***

Сегодня Юля попросила меня рассказать о себе, и я решил, что это будет справедливо, раз она уже поведала мне историю своей жизни и даже немного больше. Конечно, нельзя было признаться ей, что я сержант Джеймс Барнс и еще недавно работал на Гидру. Вместо этого я рассказал ей историю про раби Льва и отца Майкла. Как ты, наверное, помнишь, раби Лев знал едва ли с десяток слов по-английски, и половина из них была ругательствами, а отец Майкл относился к той категории ирландцев, что воображают себя англичанами, и наверняка даже на свет появился таким же чопорным. Поэтому они, будучи теми, кем являлись, были просто обречены превратить свою первую встречу в обмен колкостями, если не тумаками. Отец Майкл невзлюбил раби Льва с самого начала, потому что время от времени ты ходил с нами в шул, а когда возвращался, начинал задавать чересчур заковыристые вопросы для мальчишки твоего возраста. Раби Лев же был тем самым хорошим парнем, который вызывал раздражение у половины знакомых – он излучал такое неистощимое дружелюбие, что в этом начинали подозревать насмешку. Еще раби Лев преподавал в иешиве, и когда мы умоляли собрать собственную бейсбольную команду, как это делали в других иешивах в то время, то он оказался единственным, кто согласился нас тренировать. Кто бы мог подумать, что у него окажется к этому настоящий талант. Невысокий коренастый парень из Праги, который поначалу даже не знал, с какого конца взяться за биту, схватывал все на лету, как, должно быть, и Талмуд в детстве, потому что был умен как черт, если только не прикидывался дурачком. Несколько сезонов подряд мы играли с другими иешивами и чаще всего побеждали, отчасти потому, что были кучкой чокнутых упрямцев, и отчасти благодаря раби Льву. Вот тогда отец Майкл и решил, что его команда должна победить нас. Ты не попал в команду, потому что серьезно заболел и пропустил ключевой этап тренировок, но я помню, как вы с Сарой пришли посмотреть на игру, а заодно пришли и три четверти наших соседей – наскоро построенные трибуны буквально ломились. Для местных это стало событием более значительным, чем матч Доджерс против Янкиз. Евреи против христиан, будто в Колизее, и я не сомневаюсь, что все ожесточенно делали ставки. Не припомню точно, в каком иннинге что происходило, но за этот матч игроки получили больше травм, чем за любой другой, включая Высшую лигу. Одного так сильно тошнило на нервной почве, что его пришлось отправить домой, другой подвернул лодыжку, третий вывихнул запястье. Четвертый попытался добежать до «дома», но споткнулся и сломал нос. Пятому мяч угодил прямо в локоть. Еще троих ударили битой по голове. Конечно, в первую очередь выбывали лучшие игроки, как это обычно и бывает, поэтому на большую часть последнего иннинга у нас оказались связаны руки. В конце концов было решено, что раби Лев возьмется за биту, а отец Майкл будет питчером. В отличие от тех, кто не проводил с этим парнем по восемь часов в день, мы знали, что под мягкой наружностью раби Льва скрывался тот еще азартный сукин сын, и скорее в иешиве наступили бы по-настоящему темные времена, чем он позволил бы христианскому священнику разбить свою команду на поле. Отец Майкл сделал первую подачу, но раби Лев даже не шелохнулся. Отец Майкл сделал еще одну подачу, но раби Лев снова ничего не предпринял. Потом он сказал нам, что целился в удачно подвернувшуюся брешь в защите внешнего поля, где никого не было. Мы же заметили только, что отец Майкл сделал третью подачу. Раби Лев взмахнул битой, описав самую изящную дугу, какую мы когда-либо видели, а потом с меткостью снайпера отправил мяч прямо в веснушчатое ирландское лицо отца Майкла. Мы больше следили за тем, куда полетел мяч, а не за тем, кого он ударил, поэтому побежали к «дому», прежде чем поняли, что именно произошло. К тому моменту рядом с квадратом, где стоит питчер, собралась целая толпа, и ничего не было видно. Мы только разглядели, как отца Майкла унесли со стадиона на носилках, и узнали, что его доставят в больницу. К вечеру нам рассказали, что его прооперировали, и только тогда мы поняли, что во время игры он был в своих больших старомодных очках. Мяч разбил их, и все осколки угодили прямо в глаза. На следующий день раби Лев не появился в иешиве, как и на второй, и на третий, и на четвертый. Мы начали беспокоиться, что, может быть, он не мог есть из-за чувства вины или еще что, поэтому всей командой заявились к нему домой, но его не было и там. Дэвид, наш капитан, сказал, почему бы нам не пойти в больницу и не принести отцу Майклу цветов или сладостей и проведать его, а потом мы могли бы оставить раби Льву записку и рассказать ему, как обстоят дела, когда увидимся в шаббат. В итоге все разошлись по домам и попросили у родителей по паре центов, чтобы скинуться и купить что-нибудь для отца Майкла. Что ж, еврейские матери ничего не делают наполовину, так что вечером мы несли пончики, бабку и цимес, а маленькому Иуде даже вручили банку меда от пчел, которых его отец держал на крыше дома. Медсестры в больнице ничего забавнее в жизни не видели – кучка еврейских мальчишек в кипах и со всевозможными лакомствами в руках спрашивала, в какой палате лежит ирландский священник. Наверное, это было против всех правил, но нам все же разрешили повидаться с отцом Майклом, и, подходя к палате, мы услышали, как двое мужчин смеются до колик: там мы и нашли раби Льва. Глаза отца Майкла были скрыты под плотной повязкой, а раби Лев держал его за руку, и они смеялись так, что ничего подобного этому смеху я не слышал ни тогда, ни потом. Мы стояли в дверях и думали, что за чертовщина. Они поманили нас внутрь и разделили с нами принесенную еду, а потом рассказали, что случилось. Оказывается, раби Лев очень вежливо забрался в машину скорой помощи, очень вежливо сидел в зале ожидания, очень вежливо устроился рядом с кроватью отца Майкла и наотрез отказался уходить, пока не станет известно, восстановится ли у того зрение. Он спал прямо на стуле, а медсестры приносили ему кошерную еду. Что за достойный человек. Оказалось, что и раби Лев, и отец Майкл в достаточной мере владели французским, чтобы понимать друг друга – первый был выходцем из Европы, а второй получил образование с большой буквы О. В итоге за четыре дня они стали лучшими друзьями. Отца Майкла пришлось перевести в отдельную палату, потому что они с раби Львом спорили, жаловались друг на друга и смеялись до поздней ночи, из-за чего остальные пациенты не могли уснуть, но ни у кого не хватало смелости выдворить оттуда раби Льва. К несчастью, оказалось, что отец Майкл практически ослеп, но, судя по всему, это не разрушило их дружбу. Позже мы узнали, что отец Майкл переехал к раби Льву, чтобы тот мог за ним присматривать, и когда отец Майкл вновь встал за кафедру, они каждый раз выходили из дома вместе и всю дорогу спорили о Боге, прежде чем разойтись каждый в свою сторону. Насколько мне известно из последнего письма матери, в 1945 они по-прежнему жили вместе в том же небольшом, продуваемом сквозняками здании на Эллисон Авеню. Мне кажется, это хорошая история. Два очень разных человека все равно сумели стать друзьями. Может, они так и не сошлись во мнениях, но им это было и не нужно. Хотел бы я, чтобы больше людей в этом веке походили на них. Судя по всему, после того как я рассказал эту историю Юле, она не смогла выбросить из головы всю эту еврейскую тему, потому что сегодня спросила меня, успел ли я побывать в Хоральной синагоге или же был слишком напуган, чтобы пойти туда. Я сказал, что не мог, потому что у меня нет паспорта. Я думал, она предложит свести меня с кем-то, кто занимается изготовлением поддельных паспортов, и мне придется объяснять ей, что для меня задержание означало совсем не то же самое, что для других людей, но я ошибся. Вместо этого она сказала, о, ничего страшного, я знаю тамошнего кантора, он наверняка сможет провести тебя внутрь. Под «знаю» она имела в виду, что иногда занимается волонтерством в приюте, куда приходит за едой, но ее слова прозвучали уверенно, и она хорошая девочка. Мой страх никуда не делся, но если подумать, на сегодняшний день заявиться в шул уж точно не опаснее, чем пойти на рынок. Я навел справки, и оказалось, что в Румынии было убито больше евреев, чем где бы то ни было еще, за исключением Германии. После войны большинство выживших по понятным причинам эмигрировало в Израиль. Шул разрисовали свастиками дважды с тех пор, как я оказался здесь. Наверняка я не единственный, кто боится. Надеюсь, кантор сможет провести меня внутрь, хотя бы просто посмотреть на шул. Юля сказала, что потолок там самый красивый в мире. Я ответил, что первое место принадлежит Центральной синагоге, но потом узнал, что это копия с другого шула в Будапеште, так что как знать. Хочешь, я спрошу, сказала она. Я могу пойти с тобой. Ставлю пакет абрикосов, что он красивее, чем Центральная синагога, сказала она. Договорились, ответил я, и мы пожали друг другу руки. Розовый шул, я иду к тебе.

***

[надпись на салфетке: ТВОЮ ЖЕ МАТЬ]

[надпись на чеке: Кто бы мог подумать, что я не нравлюсь Уилсону, но знаешь что, мне не нравится эта чертова машина, и в особенности то, как ты водишь. Помилуй Боже, Стивен, узнаю, кто впервые посадил тебя за руль - покромсаю его права на мелкие кусочки и съем прямо у него на глазах. Если ты и с самолетами так управляешься, то ничего удивительного, что ты рухнул в гребаный океан. Черт. Ненавижу все это.]

Помнишь, как мы впервые встретились? Я держал на руках Бекку, чтобы ей удобнее было бросать хлеб с Вильямсбургского моста, а ты сбежал из цепкой маминой хватки в своем лучшем воскресном костюме. Ты подошел к нам с Беккой и спросил, что вы делаете? Я сказал, мы делаем ташлих. Что такое ташлих, спросил ты. Это когда мы выбрасываем свои грехи, сказал я. А хлеб зачем, спросил ты. Рыба его съест и мы станем хорошими, ответила Бекка. Ну, не совсем, сказал я. В это время твоя ма наконец-то увидала тебя и закричала, Стивен, ye gombeen [27] , ты меня страшно испугал, и даже не покраснела, когда моя мама рассмеялась. Они представились друг другу, а ты влез на перила, так как был ниже, чем Бекка, и спросил, можно я тоже попробую? Я хотел сказать, что не знаю, разрешено ли это, но Бекка меня опередила – вручила тебе горстку скомканного мякиша и воскликнула, да! И ты помог ей выбросить в воду оставшийся хлеб. Вот о чем я думал, когда увидел тебя в своей комнате. Об этих несчастных глупых мальчишках и обо всем том дерьме, которое ожидало их впереди. Спустя сотню лет мы стояли там, глядя друг на друга, после войны, после всего, что произошло, после конца света. Я никак не мог решить, хочу я поцеловать тебя или убить, но знал, что вот-вот брошусь к тебе через всю комнату. Я видел, что первый блокнот у тебя в руках – ты удерживал страницы большим пальцем, словно страшную рану, края которой не мог сомкнуть. Я хотел умереть даже тогда, когда ты закрыл его и вернул на место; чувствовал отпечатки твоих пальцев, словно это была моя кожа мои кости мое сердце, и оно покрывалось синяками в твоих ладонях. А потом я заметил, что ты в своей форме, и подумал о Боже о Боже пожалуйста я не хочу снова это делать пожалуйста лучше бы ты так никогда и не нашел меня а теперь мне не выбраться. Ты утянул меня за собой в 1929, когда я впервые вспыхнул, засмотревшись на твои ладони, и в 1943, когда попросил меня последовать за тобой в бездну. Ты утянул меня за собой в 2014 в холодные воды Потомака и утянешь за собой сейчас. Вот о чем я думал, когда ты открыл рот и спросил: ты знаешь, кто я? Конечно, знаю, сукин ты сын. Именно в этом всегда и была моя проблема. Что ж, наверное, я знаю тебя не так хорошо, как думал, потому что тебе удалось удивить меня. Ты поставил этот дорогущий джет на автопилот и подошел туда, где я сидел, задрав рубашку, и обрабатывал раны, оставленные во мне когтями Его Величества. Какое-то время ты просто молчал и, наверное, смотрел на меня, но я понятия не имел, о чем ты думал. В любом случае, было любезно с твоей стороны дождаться, пока я смою кровь с рук. Когда я закончил, ты сказал, у меня кое-что есть для тебя, Бак, и прямо на моих глазах начал расстегивать воротник. Я стоял там и думал, знаешь, умник, ты сейчас пытаешься обналичить охрененно большой чек, а еще думал, что у меня вот-вот случится сердечный приступ. Но ты достал этот блокнот и передал его мне – он все еще хранил тепло твоего тела. Я не мог поверить своим глазам. Где ты его взял, спросил я. Ты ответил, Шэрон. Та женщина в Германии, сказал я, которая попыталась поцеловать тебя. Ты кивнул. Я, будучи тем еще глупцом, спросил, почему ты остановил ее? Она моя племянница, сказал ты, ну или была бы ей, женись я на Пегги. Ты попытался улыбнуться, и, милый, это было самое печальное зрелище, что я видел с тех пор, как в последний раз смотрел на себя в зеркало. Мы вроде как постепенно становились друзьями, сказал ты, ну или я так думал, но, наверное, она думала иначе, и после похорон... Похорон, спросил я, каких еще похорон. Пегс, сказал ты. Пегги. Она умерла, сказал ты. Я молчал и молчал, а потом сказал, мне жаль, но на самом деле я думал, иди к черту, раз не удосужился сказать мне, скрытный ты засранец. Злая мысль, я знаю, потому что когда у нас было на это время? Можно подумать, ты бы буднично обронил такое известие, пока я ютился на заднем сиденье, пытаясь уместить слишком большого себя в слишком маленьком пространстве и ненавидел это отвратительно чистое заднее стекло с такой силой, как мало что ненавидел в своей жизни. Но ты не знал, что происходило у меня в голове, а вслух я ничего не сказал, только смотрел на блокнот. Ты прочитал его, спросил я, и ты сказал: нет Бак честное слово, я не читал. Я отчаянно надеялся, что по-прежнему могу распознать твою ложь, потому что ты выглядел искренним. Наверняка ты и в самом деле не стал. Думаю, в противном случае ты бы не был так добр ко мне. Ладно, к черту джет, к черту миссию, и тебя тоже ко всем чертям за то, что ты втянул меня в это. Я ведь знаю, что мог бы скрыться и двигаться быстрее без тебя, и знаю, что в тех резервуарах в бункере. Боже, я не хочу снова иметь дело с оружием, не хочу ни брать его в руки, ни прикасаться к нему, ни смотреть в его сторону Господь всемогущий почему все должно быть именно так. Мои внутренности скрутило, словно они просятся наружу. Давным-давно существовало наказание за убийство собственного отца, которое называлось казнь в мешке. Тебя зашивали в один кожаный мешок с петухом, собакой, обезьяной и змеей, после чего бросали в реку. Ты с равной вероятностью мог захлебнуться или сперва быть растерзанным, а потом утонуть – примерно так я чувствую себя сейчас. Мне предстоит провести здесь часы, зная, что именно я должен буду сделать этими самыми руками. Я бы отрезал их тебе назло, не означай это бросить тебя в одиночестве. И посмотри на себя. Посмотри на себя. Час назад ты сражался с друзьями ради меня, и вот ты здесь. Безмятежный, как озеро, и когда ты успел этому научиться, а? Кто показал тебе, как усмирять свой гнев? Кто заставил тебя стать таким тихим? Ты собираешься вложить винтовку в мои руки и не говоришь ни слова. Раньше ты ненавидел винтовки, говорил, что это оружие лентяя, да к тому же еще и варварское, а теперь посмотри на себя. Что произошло? Я не могу убеждать себя, что это все ради блага человечества, как удается тебе, любовь моя. Я эгоист. Не могу сам себе скармливать эту ложь. Для всего остального мира это чистая правда, но только не для меня. Боже, я не хочу этого делать. Боже.

***

shetolichenu l'shalom shetatz'idenu l'shalom shetolichenu l'shalom shetatz'idenu l'shalom shetolichenu l'shalom shetatz'idenu l'shalom shetolichenu l'shalom shetatz'idenu l'shalom shetolichenu l'shalom shetatz'idenu l'shalom sh

***

Вперед, блядь.

***

[1]Эрец Исраэль – Земля Израильская, также Земля обетованная. [2]Хасиди́зм – религиозное течение в иудаизме, которое в первой половине XVIII века за очень короткое время охватило еврейское население Речи Посполитой и прилегающих территорий. Особенное значение хасидизм придает эмоциональному постижению Бога. [3]L'Shana Haba'ah B'Yerushalayim – «В следующм году в Иерусалиме». [4]Песах – центральный иудейский праздник в память об Исходе из Египта. [5]Парижская мирная конференция – международная конференция, созванная державами-победительницами для выработки и подписания мирных договоров с государствами, побежденными в Первой мировой войне. [6]Декларация Бальфура 1917 года – официальное письмо от министра иностранных дел Великобритании Артура Бальфура к лорду Ротшильду, представителю британской еврейской общины, для передачи Сионистской федерации Великобритании. [7]Требли́нка – два концентрационных лагеря на территории оккупированной Польши. [8]Чарльз Кофлин – американский религиозный деятель канадского происхождения, популярный радиопроповедник в 1930-х годах. Его выступления на радио характеризовались как антисемитские и антикоммунистические. [9]Иеши́ва – название института, являющегося высшим религиозным учебным заведением, предназначенным для изучения Устного Закона, главным образом Талмуда. [10]Муэдзи́н – в исламе служитель мечети, призывающий мусульман на обязательную молитву. [11]Сук – торговая часть и коммерческий центр города в арабских странах. Рынок в любом арабском, берберском, а иногда и европейском городе. Синонимичен персидскому «базар». [12]Локма и кнафе – арабские сладости, пончики и рулеты из сладкой вермишели с сыром. [13]Яхуд – последователь иудаизма в исламе. [14]Рак гомосексуалов – одно из первых названий СПИДа. [15]Эбботт и Костелло – американский комедийный дуэт. Бад Эбботт и Лу Костелло начали сниматься в кино в начале 1940-х годов, много выступали на радио и телевидении в 1940-е и 1950-е годы. [16]Парни Мароу – группа радио-журналистов Си-би-эс, собранная выдающимся теле- и радиожурналистом Эдвардом Мароу и тесно сотрудничавшая с ним до и во время Второй мировой войны. [17]Грэнд Слэм – удар, при котором команда набирает 4 очка, т.е когда на всех четырех базах находятся раннеры. Как правило «Большой удар» достигается хоум-раном. [18]Шулхан арух – кодекс практических положений Устного Закона. [19]Штибель – небольшой молельный дом. [20]Aroysgevorfen – «Что за потеря». [21]Бима – платформа посреди синагоги, откуда читают Тору. [22]Киду́ш – еврейский обряд освящения, производимый над бокалом вина. Совершается перед вечерними и утренними трапезами Шаббата и праздников. [23]Бечер – чаша для кидуша на идише. [24]Дайену – народная еврейская песня, посвящённая празднику «Песах», которой уже тысячи лет. Приблизительно означает «нам и этого было бы достаточно». [25]Репозиторий Юкка-Маунтин – полигон для глубокого захоронения отработанного ядерного топлива. [26]Кабуз – специальный вагон, включаемый в конец грузового железнодорожного состава. [27]Ye gombeen – здесь: “Ты, негодник”
162 Нравится 18 Отзывы 71 В сборник
Отзывы (1)