Кукла

NC-17
Завершён
287
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
173 страницы, 78 037 слов, 20 частей
Описание:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
287 Нравится 87 Отзывы 76 В сборник

Затишье перед бурей

Настройки

«но ты не знаешь, увы, нет, ты не знаешь, о чем молчит она»

      Ладонью, словно хрупким щитом, я прикрыла рот, чтобы не выпустить рвущийся крик. Глаза крепко зажмурены, но внутренний экран сознания безжалостно прокручивал ужасающую, омерзительную картину. Неужели это всего лишь сон? Обман разума, из которого я так и не могу вырваться вот уже целое десятилетие? Словно запертая в кошмаре, я жду, что кто-то, наконец, разбудит меня от этого затянувшегося морока. Но никто не приходит. Почему? Как же так?       Папа… Он должен был, как всегда, разбудить меня перед завтраком, накормить той самой, нелюбимой, но всегда жданной манной кашей с комочками. Должен был вложить в мою ладошку купюру с гордым видом Санкт-Петербурга, города, куда он обещал отвезти меня тем летом, показать все его дворцы, мосты и величие. Эти воспоминания – единственное, что грело, что казалось настоящим в этом ледяном хаосе.       Но холодная, бесспорная реальность пронзила тишину. Из маминой спальни донеслись низкие, отвратительные стоны, разрезавшие остатки моего детского мира. Они… эти две чужие души, эти «влюбленные пташки», поглощенные своим низменным актом, не заметили меня, что, наверное, было мне только на руку. Пусть. Пусть продолжают свое дело, пока я, не в силах больше держаться, медленно сползала по стене, оседая на обжигающе-холодном кафеле, лишь тихонько всхлипывая.       Это было чертовски, невыносимо кошмарно. Боль пронзала насквозь, такая острая, что в груди клокотала дикая жажда разрушения. Хотелось разбить вдребезги все вокруг, разорвать до мельчайших клочков эту отвратительную реальность, лишь бы стало легче, хоть на мгновение. Закричать, наконец, изо всех сил, чтобы каждый услышал этот многолетний, спрессованный ком отчаяния, что сидел во мне, ожидая своего часа. Зачем, о, зачем она отправила мне ту смс? Была ли это злорадная бравада? Или жгучее желание, чтобы я узрела все это своими глазами – то, что теперь я отчаянно хочу развидеть, стереть из памяти, как самый жуткий кошмар? В один миг она, моя мать, стала омерзительной, грязной в моих глазах. Она предала не только меня, свое дитя, но и его – моего отца.       Да, я понимаю: годы идут, и каждому хочется тепла, нежности, ласки. Но куда же девается та самая, вечная, «любовь на всю жизнь», которую воспевают поэты и которой клянутся в книгах? Почему люди превратились в столь пустые и скупые сосуды? Отчего их низменные потребности теперь управляют ими, а не человек, вооруженный разумом и сердцем, властвует над своими желаниями?       Это было не просто физическое предательство; это было предательство экзистенциальное. Предательство самого фундамента «навсегда», обещаний, шептанных у алтарей и выгравированных на обручальных кольцах. Идеалы любви, некогда сияющие маяки в моём невинном сознании, теперь лежали в руинах, растоптанные грубой реальностью человеческих желаний. Неужели это всё? Неужели жизнь — это действительно круговорот мимолётных потребностей, маскирующихся под великие страсти, лишь для того, чтобы рассыпаться в прах, когда возникает новая прихоть?       Лицо моего отца, обычно утешающее в воспоминаниях, теперь, казалось, исказилось в безмолвной агонии, вторя моей собственной. Он отдал всё — своё будущее, свои мечты о путешествиях — ради нас. Ради неё. А она… она отплатила ему таким полным, таким быстрым забвением, что это ощущалось как вторая смерть. Смерть его памяти, его места в её сердце.       Я хотела кричать, пока горло не сорвется, снести стены этого дома, который теперь ощущался как склеп разбитых мечтаний и иллюзий. Но звук, вырвавшийся из меня, был лишь жалким хныканьем, затерявшимся среди торжествующих стонов из соседней комнаты. Сам воздух был густым от их наслаждения, удушая меня, топя в волне тошноты и отвращения. Как она могла? Как могла она стереть его так полностью, заменить мужчиной вроде этого?       Мои пальцы впились в холодный кафель, отчаянно ища опору в этом водовороте боли. Сюрприз, обещанный к ужину… какой же это теперь была жестокий розыгрыш? Новый отчим? Новая жизнь, построенная на осквернении старой? Нет. Я не могла этого вынести. Больше не могла. Девочка, что ждала сюрприза, что надеялась на что-то хорошее, только что умерла на этом холодном полу, сменившись закаленной, ожесточенной оболочкой. Звук её радости, его удовлетворения был молотом, бьющим по моей душе, выковывающим из неё нечто совершенно новое, совершенно несгибаемое.       В ушах до сих пор звучит тот голос, обволакивающий, полный надежды:       — Я уверяю тебя, любимая, скоро командировки закончатся, я выработаю стаж, тем самым обеспечив нашей семье безбедное существование. Кируша растет, время меняется, ну, солнышко, улыбнись…       Но даже таких искренних слов порой было недостаточно. Мать изо всех сил пыталась удержать отца подле себя, убедить его остаться дома, заниматься со мной. Ее же интересы лежали совсем в другой плоскости – ей была нужна карьера. Не о тихом семейном очаге мечтала она, выходя замуж и произнося клятвы в ЗАГСе. Нет. Мама грезила о путешествиях по миру, о славе, о том, чтобы расхваливать свои проекты направо и налево. И в этот амбициозный, тщательно выстроенный план, словно незваная гостья, безжалостно врезалась я, появившись почти сразу после свадьбы.       И я помню ее раздраженные, полные отчаяния слова:       — Твоя Кируша уже все мои наработки разрисовала! Она издевается надо мной, я не справляюсь, прошу, останься. Твоя дочь слушает только тебя, исключительно тебя, думаешь, мне в радость сидеть в этой клетке днями напролет и ждать, пока ты развиваешься, заводишь новые знакомства и не только?       Конечно, тогда, ребенком, я не могла постичь истинного смысла этих «новых знакомств».       Что в них плохого? Д       Думала я. Знакомитесь, дружите, лепите вместе куличики. Но вот это «и не только» я вовсе не понимала. А сейчас, кажется, спустя столько лет, до меня, наконец, дошло. Этого последнего, запретного, не хватало именно матери. А не отцу.

***

      Совершенно не помню, каким чудом мои ноги донесли меня до спальни. Словно сомнамбула, я, к своему удивлению, умудрилась стянуть с себя вчерашнее платье, тяжелое от пережитого шока, и облачиться в мягкую пижаму. Однако опустить шторы, отгородившись от наступающего мира, я все же забыла. Это утро было иным. Непривычно острые лучи солнца, нагло пробравшиеся на мою подушку, несли не тепло, а жгучее раздражение. Аромат домашней еды, обычно такой уютный, теперь казался предательским, а вчерашняя ее выходка… она жила во мне, грызла изнутри, отказываясь отпускать.       Сквозь пелену внутреннего оцепенения я вовсе не хотела покидать убежище своей комнаты, но желудок, этот безжалостный предатель, требовал своего. А с кухни тем временем тянулся, сводя с ума своей знакомой нежностью, запах маминых блинчиков – единственный магнит, способный вытащить меня из спальни. Я всем сердцем надеялась, что Черныш, этот отвратительный фантом вчерашнего ужаса, исчезнет, испарится, но, как всегда, весь мир был против меня. И вот она, снова, эта проклятая картина маслом: мать, разгуливающая в его расстегнутой рубашке, словно нерадивая ученица, и рядом с ней – этот ухмыляющийся, самодовольный дебил с абсолютно счастливой и довольной рожей.       А личико тебе яблочным вареньем не намазать?       Пронеслось в моей голове, обжигая сарказмом.              — Доброе утро, доченька! — воскликнула мать, ее голос был неестественно звонок, явно призванный отпугнуть любовника, чьи шаловливые, скользкие ручонки уже опасно шарили у нее под одеждой. Увидев меня, женщина засеменила, поспешно, почти судорожно, ставя на обеденный стол мое любимое вишневое варенье, горку румяных блинчиков и чашку черного чая с тонким ароматом шоколадного пудинга.       Конечно, она знает. Знает, как элегантно и очень незаметно – хотя для меня это было кричаще заметно! – попытаться подмазаться, загладить вину вот такими, до приторности сладкими, жестами.       — А что у нас Чернышов забыл, а, мам? Неужели проводил дополнительные занятия с тобой? — слова вырвались из меня с едкой, ядовитой горечью. Смотреть на эту парочку было невыносимо больно. Мать, словно пойманная с поличным школьница, стыдливо опустила глаза в пол, пряча руки за спину. А этот придурок? Он вытаращил на меня свои бездушные глаза, будто вопрошая:       А чем ты недовольна? Что естественно, то не сверхъестественно.       Эта его наглая, самодовольная рожа лишь подливала масла в огонь моего и без того жгучего презрения.       Тишина, что повисла в кухне, была тяжела и густа, как предгрозовое небо. Мои утренние ритуалы, столь желанные несколько минут назад, теперь казались наглым вызовом. И вот, она, мать, наконец прервала это молчание, словно решаясь на прыжок в бездну.       — Кирочка, нам нужно серьезно поговорить, — начала она, ее голос был неестественно мягким, полным снисходительной фальши. — Ты у меня взрослая, должна понять меня, как женщина женщину. Пойми, отца больше нет, но это ведь не повод ставить на себе крест. У нас с Александром Павловичем сложились теплые доверительные отношения. В ее словах звенела претензия на понимание, на сочувствие, но мне слышалась лишь пошлая попытка оправдания.       — То, что вы шоркаетесь в мое отсутствие по углам, — это еще не отношения, маман, — я ответила, размазывая по блину вишневое варенье, его алый цвет казался вызывающим на фоне общего мрака. Сложив его треугольничком, я с показным, почти наглым аппетитом принялась уплетать завтрак. — В какой момент ты стала такой легкомысленной дурой? Да еще и с этим… У него ведь на губах даже молоко не обсохло. Смотри, как трясется весь, сейчас заплачет, поди.       Почему другим можно выплескивать свой гнев в мою сторону, а мне же это делать запрещено? Давно пора привыкнуть, что я не милая девочка, которая за кулек с конфетами готова и родину продать, и стих большущий в придачу рассказать. Мои слова, заточенные до остроты бритвы, были моим единственным оружием, и я не собиралась его складывать.       Тут в дело вступил он. Чернышов. Словно взбешенный петух, он грозно стукнул своим кулаком по столу, оглушив меня этим внезапным и резким жестом.       — Кира, выбирай выражения! Ты все-таки с матерью разговариваешь! — прошипел он, а затем, повернувшись к ней, добавил властным тоном: — Инга, выйди. Я сам с ней поговорю без ваших женских соплей.       Мать, словно дрессированная собачка, не возражая, быстро выскользнула из кухни. А этот препод с важным видом уселся напротив меня, за этот импровизированный стол переговоров. Его наглая самоуверенность бесила.       — Даже не пытайтесь подлизываться… — начала я, но он тут же перебил.       — А я и не собираюсь, милая, — его голос стал елейно-доверительным, но сквозь эту слащавость проступала откровенная угроза. — Тебе не стоит дерзить взрослым и лезть в жизнь своей матери. Ты ведешь себя эгоистично по отношению к ней, даже неуважительно, думаешь только о себе, а на нее тебе плевать. Плевать, что она чувствует, чем дышит. Неужели ты не хочешь, чтобы она была счастлива… Вновь?       Что ж, видимо, в этом разговоре участвует только Чернышов. Меня же заткнули, и слова не дадут сказать. Эта мужеподобная истеричка вдруг встала из-за стола и подошла ко мне, положив руку на спинку стула. Палыч наклонился, его дыхание опалило мне ухо, и шепотом, полным отвратительной интимности, произнес:       — Ах да, совсем забыл, я терпеть не могу, когда за мной наблюдают. Да и это как-то противно: откровенно пялиться, как два любящих друг друга человека предаются страстям, не находишь?       Меня пронзила волна тошноты. Я не могла позволить ему видеть мою слабость, мою боль. Мой язык, уже натренированный на острые выпады, выдал единственно возможный ответ.       — Не находите забавным, что диаметр помады точно соответствует сорок пятому калибру? — прозвучало, как выстрел.       Его лицо исказилось.       — Прикуси свой острый язычок, малышка, — прошипел он перед самым уходом, его голос теперь был низким и угрожающим. — Раз уж моя смс-ка так на тебя подействовала и теперь ты все знаешь, то сделай милость, пойди погуляй пока мамочка с папочкой сделают тебе братика.       И он ушел, оставив меня наедине с этой последней, леденящей душу фразой, которая пронзила меня насквозь, как острый нож, и навсегда запечатала эту ужасную картину в моей памяти.

***

      Его присутствие стало удушающим покрывалом, наброшенным на наш некогда священный очаг. Каждое утро, каждый вечер, его ухмылка, полная скрытого торжества, его презрительные взгляды, короткие, но ядовитые смешки — все это было обращено ко мне, словно к безмолвному пленнику. Он упивался моей беззащитностью, утверждал свою власть в каждом уголке нашей квартиры, некогда бывшей моим убежищем. А я лишь терпела, пустив все на самотек, обманывая себя надеждой, что день за днём мама все же разочаруется в этом подонке, выставит его за дверь. Моя ненависть к нему, этот уголек, тлевший внутри, разгорался с каждым его движением, с каждым его словом. Но этот придурок все медлил, не спешил сбрасывать маску. Наоборот. Передо мной, в присутствии матери, он превращался в образцового ухажера, готового услужливо лебезить, подносить салфетки, даже кормить меня с ложечки, как неразумное дитя. Все ради нее, ради ее слепой, всепоглощающей привязанности. А она, моя мама, и нарадоваться не могла, совсем позабыв об отце, чья тень, казалось, истлела в ее памяти под тяжестью нового, такого счастливого романа.       Летний вечер опустился на город мягким, бархатным покрывалом. Я лежала в своей комнате, погруженная в полумрак, когда она пришла. Мама. Ее появление было неожиданным, ведь задушевные беседы стали редким исключением из правил. Она присела на край моей кровати, и я почувствовала, как воздух между нами загустел от невысказанных слов. Этот козёл, невидимо присутствовавший в каждой мысли, был причиной ее откровений.       — Милая, пойми, я и вправду люблю его, — ее голос был тих, почти шепотом, но каждое слово звенело с необычайной для нее искренностью. — Я устала жить в одиночестве, как затворница. Я вновь хочу быть счастливой, любимой, желанной, в конце концов. Прошу, прими это. Саша, он ведь хороший. Неважно, что происходит между вами в универе, теперь все будет по-другому и вообще, может, ты вскоре назовешь его папой. Она говорила, и в ее голосе звучала какая-то девичья мечтательность, какая-то наивная вера в идиллию, которую она, видимо, нарисовала в своем воображении. Сидя со мной в кромешной темноте, она воодушевилась, представляя себе эту новую, выдуманную жизнь. Ее слова обжигали, как пощечины. Я не могла оставаться безучастной.       — Ты с ума сошла, мама, — выдохнула я, голос дрожал от смеси негодования и отчаяния. — Тебе будто восемнадцать лет… Ты себя-то слышишь? А как же память об отце? Уже забыла о том, как он любил тебя, закрывал глаза на твои скандалы, зарабатывая деньги лишь бы тебе было хорошо, и ты сидела дома…       Но мои слова, словно камни, брошенные в воду, не достигли цели. Она лишь покачала головой, и в ее глазах, блеснувших в темноте, я увидела нечто новое, пугающее.       — А я птица, понимаешь? Птица! — ее голос окреп, стал надрывным, полным давно копившейся боли и обиды. — Я свободная, я жить еще хочу. А ты такая же упрямая копия своего папули. Вы оба только и думали о себе, а на меня всем наплевать, что тогда, что сейчас. Кируша… — произношение моего имени резало слух, превращаясь в нечто чужое, почти отталкивающее.       Мои глаза вдруг округлились, и меня будто облили кипятком. Не горячим, а ледяным, пронзающим до костей. Так жгло мое лицо в этот момент, так горели щеки от невыносимого стыда и ужаса.       — Ты и понятия не имеешь, что я пережила, когда жила с этим… ненормальным человеком. Ты совсем не знаешь своего отца, дочка, не понимаешь, с какими людьми он тогда связался.       — Кто в нашей семье ненормальный, так это ты! — слова вырвались из меня яростным штормом, не сдерживаемые ни здравым смыслом, ни страхом. — Ты напридумывала себе эти сказки, и сама же в них поверила, дура. Нечего сейчас выдумывать то, чего не было, ты специально хочешь очернить его имя и память о нем в моем сердце, ты черствая, мам! Тишина, последовавшая за моими словами, была наполнена таким напряжением, что, казалось, ее можно потрогать. И тут же, мгновением позже, она взорвалась. Резкий, обжигающий удар пришелся по щеке. Я ахнула, приложив ладонь к вспыхнувшей коже, чувствуя, как кровь приливает к ней, оставляя огненный след на нежной поверхности. Неверие, боль и глубокая обида сплелись в один тугой узел.       Ее глаза, полные слез, смотрели на меня с каким-то диким отчаянием.       — Две святоши, а я плохая! — прошептала она, и в голосе слышалась то ли истерика, то ли безумие. — Я спасла тебя от них, я не могла допустить того, чтобы они забрали тебя у меня. Я сделала это для нас, милая, я же люблю тебя!       Внезапно, словно по щелчку, ее гнев сменился приторной жалостью. Она схватила мое лицо в ладони, прижала к своей груди, и горькие, надрывные рыдания сотрясли ее тело. Я ощутила влажность ее слез сквозь ткань своей футболки, услышала прерывистое дыхание, но тепла, столь знакомого и родного, не почувствовала. Лишь отторжение.       — Я больше не хочу вспоминать о нем, пожалуйста, давай не будем, — проговорила она сквозь слезы, ее голос звучал так, будто она пыталась убедить не меня, а саму себя. Женщина отстранилась, ее взгляд скользнул по комнате, остановившись на старом комоде. Подойдя к нему, она выдвинула один из трех ящиков и достала оттуда небольшую белую коробку.       У меня не было сомнений. Сто процентов, там притаилось очередное нарядное платье для этого придурка, выгуливаться пойдут, демонстрировать миру свою новую, счастливую жизнь.       — Как думаешь, мне идёт? — ее голос, еще недавно сотрясавшийся от рыданий, теперь звучал легкомысленно, почти кокетливо. Она повернулась ко мне, держа в руках не просто платье, не легкий сарафан для летней прогулки. Это было нечто большее. Нечто белое, пышное, украшенное кружевом и фатином, что ни с чем нельзя было спутать. Это походило на свадебный наряд. Мама игриво стреляла в меня глазками, примеряя фатинку к своей голове, ее лицо сияло предвкушением.       Боже, как это глупо. Глупо, до омерзения.       Вновь вмешиваться, что-то говорить, пытаться объяснить — это было бы, наверное, еще глупее. Что-то внутри подсказывало, что теперь это ни к чему хорошему не приведет. Лишь оттолкнет меня еще дальше, обрекая на одиночество. Теперь я останусь одна, наедине со своей фамилией, со своими мыслями, с воспоминаниями о светлых, ушедших буднях моей юности.       Маленькими, почти неощутимыми шажками я добралась до своей комнаты. Слезы, жгучие и нетерпеливые, вновь бежали по щекам, размывая контуры мира. Одна цветастая коробочка за другой, третья, четвертая — я лихорадочно перебирала их, но нужную мне было найти сложно. Пелена на глазах закрывала все названия успокоительных, которые могли бы мне сейчас помочь, обещали хоть крошечный островок забвения.       Конечно, разговоры с близкими мне бы тоже помогли, но… их у меня просто не осталось. Никого. Я достала из первой попавшейся коробочки горсть таблеток, не разбирая названий, не считая дозы. Запила их, почти не чувствуя вкуса воды, и, шатаясь, добрела до кровати, прижавшись лицом в грубую, холодную подушку. Она была единственным свидетелем моего отчаяния.       — Милая, не переживай, все обязательно наладится. Вот увидишь, — мягкий, бархатный голосок ласкал мой слух, обволакивая теплом, которое я, казалось, навсегда потеряла. Поглаживания по волосам, нежные, знакомые, перебирали прядь за прядью, и каждое прикосновение отзывалось в самой глубине сердца. Это же... это же он.       — Папа? Откуда ты здесь? — выдохнула я, голос был хриплым от сна и невероятной надежды. Я все еще помнила его голос, каждую его интонацию из детства. Он был так свеж, так реален, словно и не было долгих лет, словно он и не уходил. Что, если все это, весь этот кошмар, был лишь дурным сном? Что, если отец наконец разбудит меня, и я вновь окажусь счастливым ребенком за одним столом со своей семьей, где нет места ни лжи, ни боли? Пожалуйста, Боже, пусть это будет правдой.       Я с трудом приоткрыла глаза, и туман рассеялся, сменившись невыносимой горечью. Голос был прежним, но образ, что предстал передо мной, пронзил насквозь ледяным ужасом.       — Я и не думал, что ты так скоро будешь называть меня папочкой, — хрипловато проговорил он. Это был Черныш. Его самодовольный взгляд скользнул сначала по моему телу, затем задержался на заспанном, растерянном личике. — Но мне это безумно нравится. Может, мы сможем вскоре поладить, дочурка? Хочешь, я буду называть тебя Кирушей? Я буду стараться, правда.       В его глазах не было привычной усмешки, на губах не красовалась постоянная ухмылка – то была маска любезности, настолько чуждая ему, что она казалась еще более отвратительной, чем его обычное презрение. Эта странность пугала больше всего. Он протянул руку, коснувшись пальцами края кружевного платья моей Монро, что стояла на тумбочке. Она, моя фарфоровая Мэрилин, теперь не пугала меня. Я часто клала фигурку с собой в постель, прижимая к сердцу холодный фарфор, лаская пальцами ее искусственные белые кудри — единственное, что давало мне хрупкое утешение.       — Пошел вон отсюда! Ничего мне от вас не нужно! Вон! Пошли все вон! — я вскочила с кровати, крик вырвался из груди, полный отчаяния и ярости. Но стоило мне подняться, как комната оказалась пуста. Никого. Черныша здесь вовсе не было. Дверь была по-прежнему закрыта, и сквозь щели не проникал ни единый лучик света из других комнат. Значит, никого дома, кроме меня, не было. И все это... все это мне лишь померещилось. Очередная издевка моего измученного разума.
287 Нравится 87 Отзывы 76 В сборник