Часть 4
5 декабря 2018 г., 22:10
Wardruna and Aurora — Helvegen (на начало)
Trible — The awakening of the moon
Процессия шествует под музыку и плетистые пения. Идут длинной, широкой толпой, мимо леса, манящего запахом хвои и земли, мимо рек, шепчущих имена мёртвых. Факелы мерцают впереди, позади, факелы вспыхивают по бокам. Эмме подают серебряный кубок, инкрустированный аметистами и хризолитом. Вино терпкое, обжигающее, от него теплеет в груди, от него горит язык. По телу разливается приятное томление, она чувствует, как ветер бережно обдувает кожу, как он трогает плечи под тонкой тканью, поражая своей мягкостью и густотой.
Наступившая ночь мерцает, как те звёзды над ними. И небо глядит так томно, небо ждёт, когда свершится таинство. Когда они подходят к садам, продолжая петь, Эмма чувствует, что пахнет яблоками, сочными, сладкими от перезрева. Она слышит, как они падают с деревьев и трескаются, и представляет, как плоды изливают свой сок в землю, питая её. Накидка и платье на ней белые, как символ чистоты и силы, запах таволги дурманит разум, и те, кто говорят, что таволга не пахнет — глупцы.
Но во всём этом Эмма неотступно чувствует самое острое, самое яркое прикосновение — это её взгляд, ненасытный, древний, вневременной. Кальях Варе следует за ними по пятам, Кальях Варе всюду и нигде, Эмма никогда не испытывала ничего более ошеломляющего и губительного, ничего такого мощного, что даже сквозь пространство на ней бы оставались следы, как остаются от этого пронзительного взгляда-прикосновения.
Ветви у Древа фей обнажены, нет ни листка, тёмная кора и ветки, изламывающиеся в бесконечном стремлении ввысь и вширь, изламывающиеся под тяжестью плодов. Широкий ствол, уже растрескавшийся от времени, украшен алыми и золотыми лентами. Горят костры, в котлах варят грог, из бочек разливают вина. Паланкин Эммы ставят на землю и ей помогают сойти к дереву, где уже стоит Ингрид, сжимая ритуальный нож.
Эмма становится рядом с ней и благодарит каждого, кто оставляет яства и украшения у дерева, так они чествуют не только Кальях Варе и фей, но и Эмму, чья кровь будет высшим подношением. Всё это отличается от того, что было на поляне фей, среди волшебства, от которого кружилась голова и хотелось подниматься к звёздам. Здесь Эммой владеют чувства более земные, тяжёлые, густые, они насыщены и норовят обличить то звериное, что до сих пор дремало, а теперь, услышав музыку и призыв, вдруг подняло голову и рванулось наружу.
Эмма ловит себя на желании обнажиться, открыть кожу, сорвать эту ткань, бессмысленную, мешающую, чтобы только таволга в волосах и жар костров. Ингрид говорит, что она должна выпить ещё вина и съесть фруктов, и Эмма слушается, будто напрочь лишившись воли, или же, напротив, обретя её. Ибо сегодняшняя ночь — ночь фей, обнажает её настоящую, то сокрытое, древнее, знающее мёртвые языки канувших эпох королей и богов.
Ингрид срывает яблоко, которое кажется почти чёрным в оранжевом свете костров и факелов. Омывает его вином и протягивает Эмме, которая принимает плод и тут же вонзает в него зубы, откусывая сочную мякоть. Сок струится по подбородку и шее, но она словно не чувствует, хоть бы он и растёкся по всему телу. Вкус странный, травянистый, с терпкими нотами, он будит воспоминания, которых у неё быть не может, и те, которые, напротив, принадлежат лишь ей. Видятся ей старые леса и пепел по земле той, звёзды, нанизанные на острия скал, существа, коих человеческому глазу не вынести, ибо красота их безбожна, красота их ужасает и рождает такое неистовство, которому век гнездиться где-то у солнечного сплетения, выламывать рёбра. Видится ей Кальях Варе средь тех существ ни молодая, ни старая — вечная, неземная. Видится она ей в ту пору, когда была ещё только Реджиной, безызвестная, сияющая первым светом новорождённой луны.
Эмма чувствует, как по телу распространяется жар, словно жидкий огонь, охватывает клетку за клеткой. Хочется расплавиться, распасться на песчинки, переливающиеся серебристым цветом, как в тех видениях, где Кальях Варе идёт по звёздному пеплу. Она открывает глаза, пытаясь сосредоточиться на происходящем. Ингрид протягивает ей руку, и Эмма вкладывает в неё свою, позволяя подвести себя к дереву. Она опускается на колени, склоняя голову и вслушиваясь в каждое слово Ингрид:
— Чествуем тебя кровью, Кальях Варе, драгоценнейшим из нектаров, — кричит она, вкладывая в ладонь Эммы лезвие клинка и быстрым движением вспарывая кожу на ладони.
Тонкая полоса тут же наполняется кровью, Эмма вздрагивает, но боли как таковой отчего-то не испытывает. Только сердце бьётся яростно, изо всех сил. Ладонь пульсирует, горит, в ладони горячо. Она прикладывает руку к коре, размазывая собственную кровь, и теперь уже морщится от боли, но лишь на мгновение, потому что чувство, заполняющее её с головы до ног, выбивает из неё память обо всём. Оно поглощает её, словно вода, как если бы земля разверзлась на миг и снова сомкнулась, погребя в своём чреве Эмму.
Снова играет музыка, снова льются песни и вино. Люди танцуют, но их веселье слишком отстранённое, чужеродное для Эммы, потому что её чувства древнее людских в этот момент, когда её кровь, подобно печати, скрепляет всё земное с божественным.
Она и сама кружится, запрокинув голову, пока земля уходит из-под ног, а тело превращается в сплошной поток. В смолу, что плавно перетекает из стороны в сторону. Эмма больше не чувствует себя прежней, словно это какая-то другая Эмма, прорвавшаяся через пелену ограничений, освободившаяся от пут и обнаружившая свободу, силу, с которой эта свобода теперь дышит в ней. Пару раз она мельком замечает мать, чей напряжённый взгляд всегда направлен на неё. Но это не тревожит Эмму, сбросившую старую оболочку. Позже, выпив ещё вина, Эмма, прячась за суматохой и разгорячённым весельем, повинуясь зову, идущему из глубин её души, отделяется от толпы и отправляется домой.
Окна её комнаты на чердаке распахнуты, и ветер, лютующий внутри, обещает Эмме, что час её ожидания близится к концу. Она засыпает, не заметив, как сон подкрался и обволок её, но ненадолго. Вскоре слышится лёгкий стук, и она подскакивает, оглядываясь по сторонам во тьме. Посеребрённый луной пол скрипит, и только теперь Эмма замечает фигуру, стоящую у окна.
Широкая улыбка ложится на губы, внутри нарастает трепет, будит неистовство, коего и без того много, но это совсем другое, это не имеет отношения ни к чему человеческому. Она приближается и только теперь видит блеск тёмных глаз. Кальях Варе выходит вперёд и протягивает руки. Эмма замирает, когда тонкие пальцы распутывают узел её накидки.
— Сними это, — говорит Реджина и голос её отзывается эхом где-то внутри грудной клетки Эммы, которая вздрагивает, когда ведьма сбрасывает с неё эту ткань почти яростно. И вот она стоит перед ней с обнажёнными плечами, с часто и высоко вздымающейся грудью.
Кальях Варе, склонив голову, трогает ключицы, обтянутые кожей, ключицы, словно высеченные из камня. И Эмма перехватывает её руки, пытаясь запечатлеть в памяти каждое мгновение, когда эти ощущения горят на её коже. Но Реджина отнимает руки и смеётся, и это то же самое, как если бы звёзды сыпались с неба и падали в воду.
— Ты всё время стремишься потрогать меня, — Реджина снимает свой капюшон, и смоль волос растекается по её плечам, — я настоящая, тебе необязательно проверять. Или тебе просто хочется прикасаться ко мне?
— Но ты ведь сама… — Эмма осекается, догадавшись, что Реджина может просто не понимать, — так делают люди, — говорит она, чуть наклоняясь вперёд и снова беря Кльях Варе за руку. — Что ты чувствуешь? — спрашивает она, трогая пальцы, ладонь, сжимая и осторожно прикасаясь вновь.
— Это приятно, — отзывается Реджина, кивая головой, — но тебе это нравится, потому что это я? — то ли спрашивает, то ли утверждает ведьма и улыбается.
От этой улыбки, от её слов и их значения внутри Эммы расползается леденящее чувство, и вместе с тем оно такое сладостно-тревожное, что бояться его кажется глупым занятием.
— Да, — соглашается Эмма, — дело в тебе. А это что? — вдруг спрашивает она, заметив позади Реджины нечто, напоминающее метлу, что в итоге и оказывается метлой.
Реджина отходит к стене и берёт крепкий дубовый ствол. Её движения плавны и вся она такая текучая, переливистая, что сердце заходится от чувства, когда не знаешь, хорошо тебе или тоскливо.
— Эту метлу сделал мой отец ещё до рождения первых людей, — говорит Кальях Варе, и в голосе её звенит боль времени, боль утрат и древность, от которой и сам чувствуешь себя стариком. — Я покажу тебя звёздам.
Эмма только кивает, завороженная, пьянённая её присутствием. Они выбираются через окно на крышу, где Эмма забирается на метлу, и если до этого ей казалось, будто это невообразимо сложно и неудобно, то теперь она совершено не чувствует ничего, что ей бы могло мешать. Её тело словно преображается, а метла становится частью неё самой. Она крепко зажимает ствол руками, чувствуя, как по ним и по дереву проходит импульс, сила, которую она с лёгкостью подчиняет.
— Меня летать учил отец, — произносит Кальях Варе и смотрит на Эмму, прищурившись, — я тоже начинала с метлы. Они концентрируют энергию и помогают направлять.
Договорить она не успевает, потому что Эмма отрывается от черепичной крыши и поднимается в воздух, с легкостью, озорством, словно делала это всегда. Её лицо светится в лунном свете, и теперь она меньше всего похожа на человека. Уверенная и пышущая силой. Но Реджина не удивлена, ни капли. Она поднимается к ней, воздушная и лёгкая, подобно облаку.
— Нравится? — спрашивает Кальях Варе, проводя ладонью по зазубринам на стволе и нарочно задевая руки Эммы. Ветер треплет их одеяния и волосы, и цветы таволги выпадают из волос Эммы, которая только бросает взгляд на чужие пальцы, пряча улыбку, и устремляется вперёд.
Охваченная восторгом, охваченная жаждой, она рассекает воздух, чувствуя, как сладостное чувство пылает внутри, как сердце её сходит с ума. Вся она становится единым потоком, ветром, который волен летать, как хочется и где хочется. Вся она стремление и свобода.
— Лети за мной, — говорит Кальях Варе и летит вперёд, выше. Эмма следует за ней, ведомая силой, которой ещё не знает названия, но той, что уже поглотила её.
Под редкими облаками, под звёздами, сверкающими над головой, мир внизу кажется совсем иным, более цельным, его красота видится по-новому, рождает чувство обладания, словно возносясь над ним, Эмма получила власть. Они пролетают над продолжающимся празднеством, над шумом, там, внизу, никто из них не знает, что творится в небе, все они прикованы к земле, к своим человеческим радостям. Не знающие вкуса свободы и сладости силы, какая доступна Эмме сейчас, они кажутся ей несчастными. Но то в ней кипит не злорадство, а таинство происходящего. Ветер ощущается, как тёплое молоко, обволакивает, и запахи здесь иные, более дикие, неизведанные, неиспитые.
Они удаляются от селений, от людей и их торжества. Летят то быстро, то плавно, переглядываясь и говоря без слов, понимая всё, что происходит между ними и в них самих. Эмма чувствует собственное тело в полной силе, и это ни с чем не сравнимое ощущение, от которого хочется нестись быстрее, с криком, с пылающими от неистовства глазами, сбивать звёзды с неба, катить по нему луну. Ей даже кажется, что она слышит гул и грохот, с которыми ночное светило перекатывается между звёзд и облаков.
Они опускаются на тыквенное поле, и после полёта собственное тело кажется Эмме таким тяжёлым, будто она вынырнула из воды. Ночное поле прекрасно, крупные тыквы лежат под ногами, подобно прошлогодней листве, и этот сладковатый запах травы, ночных цветов и тыкв пробирается в лёгкие, клубится и расходится по кровотоку, делая всё вокруг неотъемлемой частью Эммы, а Эмму частью всего. По краю поля течёт небольшая река, и это так удивительно, что Эмма наклоняется к воде, чтобы потрогать её рукой. Вода прозрачная, холодная, такой хочется напиться вдоволь, но Эмма только набирает немного в ладонь и подносит ко рту.
Реджина наблюдает за ней с интересом.
— Тебе нравятся прикосновения, — замечает она и подходит ближе, чтобы сесть на груду валунов, которые выглядят странно на поле, но здесь всё такое — странное, не вписывающееся в привычное представление. — До всего хочется дотянуться.
Эмма улыбается, глядя на Реджину, и садится рядом, но чуть ниже. Смотрит вдаль, чувствуя, как восторг по-прежнему бьётся в ней.
— А ты? — произносит она, наблюдая за перемигиванием звёзд, за редкими тенями, мелькающими на поле, — ты часто проводишь время с людьми?
— Никогда, — отзывается Кальях Варе и удовлетворённо следит за тем, как подозрительность на лице Эммы сменяется довольством, словно именно это ей хотелось услышать.
— Это правда, что ты отняла жизнь моего отца? — вдруг спрашивает Эмма, но и теперь Кальях Варе не удивляется, хотя и не ждала этого вопроса сейчас.
Она знает о людях так много, и всё же их чувства для неё не всегда были ясны. И пусть там, на поляне, она прочла Эмму, ощутила её сердце, она по-прежнему остаётся для неё загадкой и одновременно раскрытой книгой.
— Хочешь, я расскажу тебе историю?
Эмма перестаёт хмуриться и кивает, откидывается чуть назад, едва заметно касаясь коленей Кальях Варе плечом. Глаза её кажутся тёмными, как спящие леса, и старыми, как деревья в них живущие.
— Одна фея, — раздаётся голос Реджины, мягкий, бархатистый и будто издалека, откуда-то из прошлого, где божества всё ещё живут среди людей без страха, не прячась. — Отчаявшись произвести на свет дитя, решила взять человеческое. То были другие времена, Эмма, и законы у фей отличались от тех, что теперь. Она пришла в деревню и забралась в дом, который, как оказалось, принадлежал охотнику, человеку злому и жадному до крови. Его жена родила прекрасную девочку, черноволосую, белокожую, когда она смеялась, все феи сбегались, чтобы посмотреть на неё и послушать. Кайя уже забрала ребёнка, когда она проснулась и расплакалась, разбудив родителей. Кайя была в таком отчаянии, что набросилась на жену охотника, пришедшую успокоить дитя. Охотник, прибежавший уже на крик жены, убил фею, но ранил дитя. Я прибыла слишком поздно, чтобы спасти Кайю, но малышку… — Кальях Варе замолкает на мгновение, всматриваясь в глаза Эммы, чьё тихое дыхание, кажется, и вовсе прекратилось.
— Сердце Кайи было ещё живо из-за бурлящей в нём магии, — вновь звучит голос ведьмы, плетущей свою историю, — и я вложила его в бездыханную грудную клетку девочки. Утром та снова открыла глаза и снова смеялась, но никто из фей уже не осмеливался подходить к этому дому.
Глаза Эммы, наполненные печалью, отражают небо, на котором зажигаются всё новые звёзды. Сердце Эммы, наполненное невероятным слиянием чувств, выражает скорбь. И Реджина видит в этом чистое, неподдельное сочувствие. И это заставляет её на миг улыбнуться, а после снова продолжить.
— А потом эта самая девочка, выросшая в прекрасную девушку, пришла ко мне, потому что её отверг жених. Она умоляла меня сделать её красивой, будто не видела своей красоты, она обещала мне всё, о чём я попрошу, — Реджина меняется во взгляде. Она смотрит так, что вспоминаются ураганы и извержения вулканов. Она смотрит так, что хочется разодрать грудную клетку и отдать ей всё живое и бьющееся. Опрокинуть небо и бросить к ногам её всё, что есть на нём. — И я попросила взамен дитя.
Эмма выпрямляется, поражённая. По телу пробегает дрожь, то ли от ветра, то ли от внутренней стихии, оживившей в один миг.
— Но она нарушила сделку, — продолжает Реджина, — а у магии есть цена. Не я виновата в смерти твоего отца, Эмма, а несдержанное слово. Я хотела тебя, потому что знала, магия сердца твоей матери перетечёт в её дитя, наполнив его, изменив его.
— Вот почему метла слушается тебя, вот почему вода слушается тебя, — говорит Кальях Варе, кивая на руку Эммы, которой она неосознанно перебирала в воздухе, из-за чего вода в реке поднималась и опускалась назад с плеском, на который Эмма только теперь обращает внимание.
Удивлённая Эмма пытается повторить это снова, осознанно, но ничего не получается, и Реджина мягко смеётся.
— Не всё сразу, дорогая, — она поднимается, ткань её балахона плавно перетекает вниз, скрывая обнажившиеся на мгновение лодыжки, — а теперь нам пора возвращаться.
— Почему время с тобой течёт так быстро? — спрашивает Эмма, замечая, что небо посерело, а за деревьями наметилась алая полоска. Зори в этом году беспощадные.
— Потому что тебе хорошо, — отзывается Кальях Варе и смотрит так, будто знает всё на свете.
Возвращаться назад оказывается ещё слаще, потому что теперь они летят над сонной землёй, над деревьями, чьи верхушки внизу кажутся такими хрупкими. Воздух прохладен и свеж, да так, что его хочется есть ложкой, прятать по карманам. Они возвращаются в молчании, в мирном и удовлетворённом молчании, когда не нужно ни слов, ни голосов, достаточно того, что есть. Эта сонная свобода, засевшая под рёбрами, внушает Эмме спокойствие. Но когда они приземляются всё на ту же черепичную крышу, её охватывает болезненное чувство. Страх, что это только сон, что Кальях Варе растворится с последними серыми покровами, оставшимися от ночи. Чувство, когда не хочется отпускать кого-то важного, кого искал всё это время, о ком спрашивало сердце в томлении.
— Ты ведь придёшь снова? — спрашивает Эмма отчего-то шёпотом. Там внизу цветы и травы, покрытые росой, там внизу туман и нежность крадущегося сна, а она стоит здесь, у своего окна, пытаясь удержать грозную Кальях Варе. — Пообещай, что придёшь.
— Хорошо, — отзывается ведьма, и грядущий рассвет снова придаёт её лику нечто такое, недоступное человеческому пониманию, делает её лицо безвременным, отточенным ушедшими тысячелетиями. — Я даю тебе слово.
— Этого мало, — говорит Эмма и подаётся вперёд.
Плечи Реджины гладкие под тонкой тканью, округлые и твёрдые. Она цепляется за них руками, сжимает, словно если не приложить усилий, она не удержится, упадёт и больше не сможет подняться, потому что губы у Кальях Варе мягкие и тёплые, нежность, в которую через мгновение погружается язык — горяча. Целовать её, словно трогать губами хрупкие крылья чёрных мотыльков. Целовать её — чувствовать мир от начала его рождения вплоть до самой смерти, видеть, как угасают светила и рождаются сверхновые. Пусть Эмма не знает, как это, пусть она может только перебирать мысли и незнакомые слова, идущие откуда-то из других времён. В одно мгновение всё сужается до острого ощущения влажного тепла чужого рта, человеческого и чужеродного одновременно.
Она отстраняется, кажется, когда проходит вечность. Прикладывает руку к пылающим, пульсирующим губам, словно пытаясь удержать закончившийся поцелуй. Сердце колотится, всё тело будто вибрирует, обнажённое изнутри.
Кальях Варе улыбается, сжимая тонкими пальцами метлу.
— Как минует полночь, — произносит она, — позови меня по имени.
И исчезает, как в то утро, когда дала первое обещание.
Пахнет кострами, остывшим грогом и яблоками.
Где-то затачивают лезвие топора.