***
Глядя на поднимающееся солнце, Джалим решает все-таки вернуться. Можно было бы остаться здесь, с людьми, принявшими его почти за бога, но чем тогда Джалим отличался бы от не имеющих «яхь»? Поиски закона, побег, стертый знак – и все зря? Разве что смотрят теперь с трепетом и обожанием, а ходят по пятам и огораживают все так же. Проводя здесь первые дни, он позволил себе забыть, отмокая в подогретой воде, набивая живот мясом и хлебом, а потом лениво повторяя за местным «жрецом», которого все звали шаманом, слова чужого языка. Но сегодня, глядя на сереющее небо, Джалим замечает, что россыпь звезд здесь другая, хоть и видно, только если приглядишься. А среди холмов растут цветы, названий которых он не знает. Земли, сперва похожие на край Ахме, куда попадают самые преданные его дети, оказываются жестокими и опасными. Дома из дерева, крытые гнилой соломой, дети со слезящимися глазами и нарывами на коже, таз вместо ванны, грязь и погибель. Даже в доме шамана, который счел себя единственным достойным впустить дайхана, иногда ходит сквозняк, а в углу свалены звериные шкуры. Неужели на случай холодов? Худая девочка-ученица ставит перед Джалимом миску с разваренным пшеном и кусочками мяса. Кивнув, тот помешивает варево ложкой, временами кося взглядом на подскакивающие косички и тонкие руки, работающие веником. Скрипят доски, внутрь вваливается шаман и сразу начинает ругаться – некоторые слова Джалим уже понимает, если но далеко не половину: – Все хорошо, – машет рукой. Но девочка все-таки убегает, оставив после себя запах пыли. Шаман коротко кланяется и улыбается, показав дырку вместо зуба. Нечесаные волосы до плеч обрамлены костяным украшением с перьями и металлическими вставками. На лице поблескивают темные глаза, мельтешащие туда-сюда, как вороньи. Из всех увиденных Джалимом шаман – один из самых сытых, даже костей проступающих не видно. – Дайхан доволен? Джалим неуверенно кивает. Кто такой дайхан, он до сих пор точно не знает. Отложив ложку, Джалим набирается смелости, даже дыхание на мгновение задерживает, а потом говорит: – Я ухожу. Обратно, – чужой язык дается все легче, хотя произносить звуки все еще приходиться медленно. Шаман с грохотом бросается на пол, заставив стол задрожать, а кашу плеснуться за край, и зверем воет: – Кто прогневал тебя? Скажи! Жар касается щек Джалима, и он трет нос, глядя на подрагивающую сгорбившуюся спину. Внезапно хочется спрятать лицо или сбежать – они ведь правда верят, что его гнев способен сравнять холмы с землей, а радость - исцелить, глупые. Напряженно роется в своем разуме, подбирая слова: – Встань. Нет вины, – вздыхает. Шаман поднимает голову, и, схватившись за стул, поднимается. От усилий голову Джалима стягивает болью, будто опоясывая колючками – Бог велит. Понимаешь? Встречается с шаманом взглядом, но тот резко опускает голову и кивает так, что перья на голове вот-вот взлетят в воздух. Рука тянется зарыться в волосы, и Джалим сжимает пальцы замком. Разглядывает отросшие ногти с минуту – и молится Ахме, чтобы слов хватило для того, что он хочет попросить. – Я научу, как отгонять зверя, – шаман даже лицо поднимает – правда, опомнившись, опускает вновь. Вытерев вспотевший лоб, Джалим продолжает. – Мне нужна девушка. Жена? Та, кто сама пойдет. Во рту пересыхает. Это новое слово, жена, он знает только на одном языке. Вроде бы так здесь зовут омег, которыми становятся все женщины от рождения. Странно и немного дико – они даже не могут изменить свою судьбу? Но это так же немного облегчает поиски. Видя, что шаман едва заметно качает головой в непонимании, Джалим прикладывает руки к сердцу, улыбаясь. Показывает на себя, на улыбку, опять на сердце и тянет медленно: – Хотеть. Кто хотеть. Теперь понял? Потрескавшиеся губы трогает улыбка, и шаман, поклонившись, кивает, повторяя себе под нос «которая желает, которая желает». Джалим все-таки трет затылок, откидываясь на спинку стула. Правильно ли он поступает? Не подобен ли Зияду в его вере, что победитель не волнуется о том, как ему эта победа досталась? Еще раз взглянув на солнце, он закрывает глаза. На все воля Ахме, пусть накажет своего сына – или снизойдет наградой. Солнце не успевает коснуться и середины неба, когда шаман начинает собирать народ возле дома старосты. Колени Джалима дрожат, он давит в себе вздох и, прижав к бедрам руки, пытается выровнять дыхание. Если бы все происходило по ту сторону гор, уже пели бы барабаны, но здесь единственный инструмент – голос шамана, сильный, будто его выковали из стали. Кажется, он вот-вот снесет дом старосты, сделанный из самого крепкого дерева, с досками так плотно сбитыми, что ни щели не видно. Сам староста стоит за левым плечом шамана и молчит, выпятив живот, обтянутый блестящей тканью. Когда собирается вся деревня, шаман что-то выкрикивает, и толпа склоняется волной, плавно, слаженно и – совершенно тихо. Когда все опять выпрямляют спины, каждый взгляд утыкается в Джалима, и от волнения тянет в животе. Оставив старосту далеко позади, шаман выходит вперед. Его голос разносится под небом, временами надламываясь хрипом. Джалим редко когда разбирает слова, кроме «бог», «покидает», «девушка». В конце, чуть подождав, шаман возвещает что-то громкое и замолкает, сложив руки на груди. Толпа молчит. Кроме тихого шелеста одежд и шепота, которого не разобрать, ничего не пробивается сквозь тишину. Джалиму кажется, что его дыхание звучит громче колокола, и он сцепляет зубы, выдыхая сквозь нос. Над губой собираются капельки пота. Стоять так становится неловко, и руки мешают, будто чужие – то за спину заведешь, то коснешься пальцами носа, то спрячешь в карманах. Мгновения тянутся, цепляясь друг за друга, как смола. Наконец Джалим, вконец изведшийся, опускает голову, сгорбив плечи. На что он надеялся? Кто согласится шагнуть в бездну? И тут с ропотом и шумом толпа расступается, как волна, натолкнувшаяся на скалу, чтобы потом сойтись опять – за ровно выпрямленной спиной. Дернув плечом, вперед выходит девушка – и Джалим не может понять, чем она ему так знакома, пока в голове не всплывает воспоминание – венок, речка. Точно! У незнакомки широкие бедра, округлое лицо со светло русыми волосами, пробивающимися сквозь косынку и липнущими ко лбу. А еще внимательные, глубокие глаза, которые напряженно скользят по Джалиму. Потоптавшись, она смотрит прямо и открыто, как не смотрел никто. Он заметил это еще там, у реки, и не может дать имени ощущению, родившемуся в груди. Слышно, как встрепенувшись, оживает шаман, но успокаивается, стоит поднять руку. – Позволь задать вопрос, дайхан. Джалим кивает, как только разбирает слова. Девушка что-то быстро бормочет, будто это жжет ей язык, но, заметив его застывшее лицо, она останавливается. Делает пару шагов – и начинает жестикулировать, четко выговаривая слова: – Наши дети будут защищены? – складывает руки над головой, соединяя пальцы под углом так, чтобы стало похоже на крышу дома. – Ты защитишь? От болезни? Зверей? Отвечает не сразу. Сердце давит на горло, будто вырвалось из груди. Сможет ли он защитить свою семью? Но разве, если не сумеет, он ее вообще достоин? Вот он, самый последний шаг. Альфы отличались многим, но главное – они брали ответственность. Это было тем, чего никогда не ждали от омеги. Джалим прикрывает глаза на мгновение, а когда открывает опять, его колени больше не дрожат. – Да. Ты хочешь этого? – обводит воздух рукой, потому что не может вспомнить слово «точно», но она понимает. Кивает кратко и уверенно, будто самый настоящий воин. – Как твое имя? Он хотел, чтобы кто-то откликнулся, но даже не надеялся, что это будет она, девушка, которая заинтересовала его при первой встрече. Джалим протягивает руку. Не замечает ни возни в толпе, ни шума, ни других голосов. Только фигура, несколькими быстрыми шагами сократившая то расстояние, что разделяло их, и без капли сомнения протянувшая свою ладонь. Их пальцы не встречаются, потому что он оборачивает свои вокруг запястья, закрытого тканью, но даже это заставляет туго натянутую внутри струну задрожать, а в груди распалиться теплу. Джалиму кажется, будто его голова становится совсем легкой, а перед глазами вспыхивает. Одного прикосновения хватает, чтобы мир сузился до единственного лица и губ, с которых слетает больше похожее на музыку: – Данка. А на утро они покидают деревню. Даже то, что Джалим рассказывает шаману тайну своего спасения от скалистой кошки, не разуверяет его и остальных. В золотистых лучах цепочка кланяющихся людей выглядит величественно и красиво – перехватывает дыхание. Данка появляется не сразу, почему-то в сопровождении воинов, оттесняющих женщину и двух мужчин, один старше другого. Все трое шумно кричат – Джалим не понимает ни слова – пытаются хватать руками, но Данка только качает головой и присоединяется к нему, тонко улыбнувшись. Эти люди – ее семья? Догадка порождает волнение. Еще один мужчина подводит двух животных размером с лошадей с крупными, козлиными головами и тяжелыми рогами. Они топчутся на месте, поднимая пыль с земли и раздувая ноздри. Шаман говорит что-то про «охотников, использующих этих турсов для охоты в горах». Задумчиво протянув руку и запустив пальцы в густую шерсть, Джалим смотрит, как моргают влажные глаза. Оглядев шамана и стоящих за ними людей в последний раз, он поворачивается к Данке: – Ты уверена? – спрашивает, глядя в серьезное лицо. Вместо ответа та привычно берет в руки протянутые поводья. – Я пойду за тобой, дайхан. Сама того не зная, она почти точь-в-точь произносит одну из ритуальных фраз. Значит – все не зря. То, что именно Данка шагнула из толпы, и то, что он подарил ей венок, который собирался пустить вниз по течению. В этот раз Джалим переходит горы с запасами воды и пищи, не забыв и о траве. Но сделает ли это его путь легче? Взмахнув рукой вместо прощания, он делает шаг, потянув турса следом. Две фигуры движутся, будто уходя все дальше от раскинувшегося огромным шаром солнца. Мимо проносится белая птица, стрелой исчезнув вдали, и только отзвук ее крика стоит в воздухе.ГЛАВА 5. ПОЛЕВОЙ ВЕНОК
13 января 2019 г., 17:53
Когда-то…
Когда-то дикая кошка забрела в деревню. Она тихо ступала по земле, выслеживая добычу, только хвост качался в воздухе, среди пыли. И хищницу не заметили – ни мальчик, копавшийся в земле палкой, ни девочка постарше, переплетающая стебли одуванчиков, ни взрослые. Когти были выпущены – чтобы тотчас утопить их в нежном мясе. Мальчик вскрикнул, и земля поглотила кровь. Дикая кошка умчалась в лес прежде, чем мужчины схватились за мечи и топоры, и унесла добычу в зубах.
Когда-то девочка плакала, размазывая слезы, потому что была испугана. А еще потому, что ей говорили: все в порядке. Так бывает. И это не единственный ребенок в семье, чтобы горевать. Лучше было бы, окажись в когтях ты?
Но девочка не переставала плакать. А потом – выросла.
Данка стирает грязь с ранки, промакивая сложенную в несколько раз марлю в теплой воде. Когда она заканчивает, Зорак облизывает прокушенную губу и разжимает кулачки. На мгновение сквозь его детское лицо с кроличьими глазами и носом-картошкой проглядывает серьезность настоящего мужчины, собравшись морщинками на лбу, и от этого щемит в груди. Они все так взрослеют: приходят сначала с занозами, потом с царапинами и ободранными коленками, а дальше – с прокушенной кожей. Те из ее братьев, кто доживает до того, чтобы выйти на свою первую охоту. Данка бросает марлю в миску и утирает лоб. Тяжелые волосы выбиваются из-под косынки и щекочут щеки.
– Данка-а-а, расскажи мне сказку!
Зорак расправляет закатанную штанину и смотрит своими глазами-бусинами, как с жемчужного ожерелья. Данка качает головой. Она бы могла рассказать про золоторогую лань. Про темное пламя и бубны шаманов. Про великого колдуна-дайхана, чьей воле послушны даже дикие лесные звери, а слову – ураганы и шторма. Как рассказывала сгоревшему от лихорадки Цветко, укушенной гадюкой Васке, упавшему с лошади и сломавшему шею Стёво, младенцу, которому даже не успели дать имя. Ее мертвые братья и сестры, к которым оказалось легче не привязываться.
– Иди лучше погуляй, а у меня дела, – Данка машет полотенцем, и Зорак, насупившись, зайцем вылетает в дверной проем.
Поглядев ему вслед затуманенными печалью глазами, она возвращается к тому, что делала до этого: выжимает тряпку и продолжает тереть темный дощатый пол, временами макая ее в ведро. Закончив, выливает грязную воду под растущую во дворе вишню и принимается перебирать зерно на кашу. Мать с отцом приходят с поля, когда Данка снимает глиняный горшок с огня и закрывает печь заслонкой. Она должна была работать вместе со всеми, но вчера подвернула ногу, и шаман велел день обождать. А шамана не ослушается даже сам староста. Доставая тарелки и стуча ими по столу, Данка косит взгляд на живот матери, едва заметно начавший округляться. Руки все в мозолях и сморщившейся коже, выпирающие скулы давно не выглядят красиво, но мать опять носит дитя. Любого удивит, что такое тело все еще способно дать ребенку жизнь. Данку же больше удивляет то, что мать способна этого хотеть и не пытается гнать отца от ложа, как другие.
– Смотрю на тебя, Данка, и думаю: хорошая из тебя выйдет невеста, – мать мимолетно оглаживает живот рукой и опускается на скрипнувший стул, – бедра широкие, крепкая, много детей родить сможешь.
Слова отпечатываются как пощечина на щеке.
А сохранить?
Мелькают под веками изображения посиневших осунувшихся тел. Данка тянет улыбку за уголки губ и набирает кашу в тарелки.
– Не рано ли думать об этом, матушка?
– Уже девятнадцатую зиму справила. Али желаешь старой девой остаться? – в разуме стучит: «желаю!». Так истово, что готова идти к шаманам на поклон, принести подношения, чтобы задобрить богов, и они были благосклонны к ней. И если они не смогут спасти детей от болезней и когтей зверя, то пусть спасут от разрывающей боли ее сердце. Чтоб не хоронить одного за другим, провожая на охоту, как на войну. Будь она женой купца, могла бы сберечь, но что позволено простой селянке? Мать продолжает говорить, будто не замечает:
– Вот за Йована почему бы не пойти? Хороший парень, и к тебе неравнодушен.
Отец размеренно кивает, перемешивая кашу ложкой, а Данку только передергивает. Йован на лицо хорош – да и только. Кроме как языком, ничем работать не умеет. Даром что вокруг него все девки вьются, как кошки, едва ли не по земле стелятся. Данка не верит в любовь. Муж должен сильным быть, и руками работать уметь, и головой, не то, что этот – только петухом заливаться горазд. Но под взглядом отца только и остается – голову склонить.
– Надо Зорана покликать, – говорит, ныряя в дверной проем, но брат сам наталкивается на нее лбом, будто барашек.
– Данка! – кричит, пока она морщится, скачет козликом почти до потолка и сжимает запястье пальцами. Хватает своей маленькой ладошкой, липкой, как смола, и тащит. – Пошли, пошли!
Она упирается, вырывая руку:
– Что случилось? Да не скачи, скажи по-человечески.
– Данка, староста колдуна привел, настоящего, – вертится, как рыба на крючке, и опять тащит за собой. А глаза-то как сверкают!
Что за глупости? Опять сплетниц наслушался у реки и теперь бедокурит? Данка только фыркает, поправляя косынку:
– Куда несешься, как оголтелый? – а сама, не замечая, шаг за шагом приближается к порогу. – Колдун, придумал же. Ты что, не знаешь, что их не существует?
Зоран дуется, выпятив нижнюю губу и уперев руки в бока:
– А вот и существует, существует! Я сам видел, – и уносится по коридору.
Данка хромает следом, ведь нога все еще дает о себе знать, пронизывая бедро болью. Сами собой начинают мелькать чудные картины из материнских колыбельных про тех, на кого только шаман может взглянуть прямо – одним глазом, а боги – двумя. Двор встречает ярким желтым светом, брызнувшим в глаза, и сладковатым запахом вперемешку с вонью гнилого сена. Проморгавшись, Данка так и хватается за дверной косяк, замерев на пороге.
Люди повысыпались на улицу, как улитки после дождя. Двигаются меж домов бурной шумной рекой, то и дело шевелясь черными волнами. И все – как будто стекаются мелкими ручейками в одно место. А среди них, в центре бурлящего «потока», на пятачке свободной земли, стоит незнакомец. По спине цепочкой пробегают мурашки, охватив поясницу тонкими звеньями. У чужеземца в грязном порванном плаще кожа темнее, чем у всех, кого Данка когда-либо видела, а еще беловатые волосы, больше похожие на птичьи перья. Чем дольше она смотрит, тем сильнее в груди разгорается какое-то странное предчувствие, которое не назовешь ни радостью, ни страхом. Такое же она ощутила, когда в детстве впервые увидала огонь. И тут чужак поворачивает голову, и их взгляды на мгновение перекрещиваются. Вздрогнув, Данка сбрасывает наваждение и поворачивается, уткнувшись в стену и прижавшись к ней щекой.
Может ли быть, что староста и правда привел дайхана?
С приходом чужака деревня превращается в развороченный пчелиный улей. То тут, то там гудят о том, что успели узнать, и мелкие подробности обрастают еще более мелкими, превращая слухи в самые настоящие сказки. Данка скрывается от россказней везде, где только может, четко зная одно: самого «колдуна» не видно. И сложно поверить, что староста его не выдумал.
Поэтому к реке Данка спускается совершенно спокойно, придерживая руками ведра и махая ими в воздухе. Мать послала за водой, но у колодца опять будет не протолкнуться, еще и завязнешь в этих перешептываниях, как в болоте. Гладь воды серебрится, будто покрытая рыбьей чешуей, а камни на берегу влажно поблескивают. Данка задумчиво высчитывает, хватит ли денег, чтобы купить у рыбаков немного «мелочи» к обеду, когда замечает нечто темное, похожее на огромный валун. Камешки шелестят, перекатываясь под подошвой плетеных туфель. Будто услышав ее, валун шевелится и поднимается на ноги, оказавшись тонкой фигурой в дорожном плаще с закатанными рукавами. Подсвеченные лучами, сверкают беловатые волосы.
Данка роняет ведра – как бы не побить – и поспешно сгибается в поклоне, поморщившись от боли в ноге. Принесла же нелегкая! Шея взмокает, как холка у напуганной лошади, и воздух шумно вырывается сквозь зубы. Хоть и старается не глядеть наверх, Данка все-таки то и дело поднимает глаза. Потому что все вспоминаются эти матушкины сказки: у дайхана глаза как два солнца горят, а кожа чернее ночи. Дайхан выше скал и сильнее любого зверя. Каждая тварь лесная поклоняется ему и не смеет даже зарычать рядом с ним. Но чужеземец не кажется ни великим, ни сильным. И глаза у него совершенно обычные, правда, от этого взгляда тепло, как от пламени, не способного обжечь. Данка мотает головой, когда чужак вдруг пытается что-то сказать – острые, как стрелы, слова слетают с его языка. И опадают, не достигнув цели. Данка приподнимает голову, потому что не может разобрать ни одного. Чужак стоит, улыбаясь, и машет рукой – не как дерущиеся мужчины, а слабо, не сжимая пальцы в кулаки. Что он хочет?
Морщинка собирается где-то между приподнятыми светлыми бровями, а потом вдруг все лицо чужака серьезнеет, и он, причмокнув губами, выдавливает из себя:
– Пок-клоняться. Ни-е надо.
Данка так и подскакивает, перекатившись с пяток на носки, и замирает, до конца не разогнувшись. Чужак издает фыркающий звук, что-то между кошачьим чиханием и взмахом крыльев. Данка щурит глаза, и осознание ударяет ей по затылку: он смеется. Совсем как ребенок, открыто и беззаботно. Только и остается, что хмуриться. Уйти сейчас, повернувшись спиной, было бы совершенно неуважительно, но ее больше сковывает животный страх оказаться беззащитной. А начать говорить – неуважение еще большее. Спина начинает болеть, и Данка медленно, без резких движений, распрямляется, приглаживая помятую юбку ладонями. А сердце-то как бьется, будто заяц в силках.
От взгляда колдуна почему-то бросает в жар. Ни один мужчина не смотрел на Данку так трепетно и вместе с тем – жадно, разглядывая каждую черточку, будто пытаясь запомнить. Холодеют ладони, хотя так горячо, что хоть кожу стягивай или в реку окунайся. Внезапно что-то меняется в загорелом лице, даже улыбающиеся губы опускаются. Покачав головой, колдун вздыхает – видно, как вздымается грудь под тканью рубахи – и протягивает вперед руку, которую прятал до этого за спиной, прежде, чем Данка пытается отстраниться. Не касается ее ни пальцем, но на голову что-то опускается.
– Красиво, – и глаза отводит, будто мальчишка какой. Губы подрагивают. – К-ак. Ты.
Он поворачивается спиной первый. К незнакомке поворачивается так спокойно, будто они знают друг друга дольше, чем светит солнце. Или он делает это, потому что колдун, которого никто не посмеет и пальцем тронуть? Данка примерзает к земле от этого, так что срывает то, что дал колдун, с головы, лишь когда чужака уже не разглядеть. И замирает опять. Красивый пышный венок, переплетение синих, желтых и красных цветков среди сочных листьев. Они делали такие на праздники и пускали вниз по реке. Но чтобы мужчина сумел сплести так аккуратно?
Качаются высокими волнами выжженные травы, гремит река, и терпкий запах щекочет горло.
Венок выбросить не решается, так и идет с ним на голове. Вскоре пальцы начинают неметь от тяжести, а руки тяжелеть, поэтому, поравнявшись со своим домом, приваливается к забору и напряженно выдыхает. И лишь потом слышит какую-то возню. Посмотрев, чтобы ведра не кренились на бок, Данка выглядывает во двор и кривится: жуя соломинку желтоватыми зубами, стоит Йован, облокотившись о стену и широко расставив ноги, а вокруг вьется Зорак. И что этому пню надо? Данка еще раз всматривается в холеное лицо, пытаясь понять, что другие девушки в нем находят. Да, красив, каштановые волосы шелковые, щеки румяные, сам здоровый, плечистый. А черты лица-то будто мать его с купцом али благородным грешила: ровные, тонкие.
– Отстань от меня, мелкотня, – Йован дергает уголком губ и переворачивает подрагивающую соломинку.
Зорак вскидывает голову, притоптывая на месте, как жеребец.
– Данки нет. А дай нож посмотреть! – и глаза свои, как олененок, распахивает. – А я, когда вырасту, стану как ты!
Йован сплевывает соломинку себе под ноги и втаптывает подошвой. А потом поворачивает голову:
– Ты никогда не станешь таким, как я, сосунок, – ржет, похрюкивая, и, отлипнув от стены, пихает Зорана в плечо своей лапищей, а тот пищит, с трудом удержавшись на ногах, – не стой на пути, я занят.
В глазах темнеет от гнева, но Данка лишь отскакивает в сторону. Что она сделает-то? Прижимается к стене, готовая на что угодно, хоть все молитвы выучить, лишь бы не заметил, но Йован, покрутив головой, уверенно шагает в ее сторону – довольный, как свинья, которой объедки кинули. Данка поднимает ведра, но от разговора уклониться все равно не удается:
– Долго же тебя не было, красавица, – глаза будто маслянистой пеленой подернуты. Данка пытается пронырнуть мимо, но вместо этого выплескивает на носки немного воды. – Зачем так спешить? Девушке пристало быть поласковее.
– Ты мне не муж, чтобы ласки просить, – пальцы белеют, но Данка голову отводит, сдержавшись.
– И что это за убожество?
Не понимает сперва, о чем он, пока сильные руки не тянутся к венку. Данка пригибается и проскальзывает мимо, повторяя про себя: «Лишь бы не упал!». Понимает, что венок завянет все равно, а не может прекратить повторять. Йован шипит, и, глядя в его прищуренные глаза, Данка не говорит ни слова. Напряженная тетива внутри ослабляется только тогда, когда ступни касаются дощатого пола.
Поставив ведра, Данка кивает месившей тесто матери и стягивает венок с головы, гладит приятные лепестки огрубевшими подушечками пальцев. Руки матери все в белых пятнах от муки и кусочках теста, и на мгновение кажется, что они совершенно без морщин, будто у молодой девушки, но потом мать стряхивает муку, и становится видно вздутые вены.
– Йован заходил, – Данка поднимает голову. – Знаешь, ты уже достаточно выросла, чтобы стать хорошей женой.
– Мам, еще не время… – голос медленно вянет, как цветы в руках, и она отбрасывает их прочь, на стол. Лепестки рассыпаются в стороны.
– Хватит. Не веди себя, как маленькая девочка. Йован просил твоей руки, и мы с отцом решили, что он будет тебе хорошим мужем.
Ледяные шипы проходят насквозь, скатываясь каплями по спине и затылку. Данка подскакивает на месте, и ее глаза щиплет, как от солнца зимой, так что она закрывает лицо руками и не может понять, почему ладони становятся такими мокрыми. Это бы все равно случилось. Но почему сейчас, когда… Не может додумать. Не слушая, что говорит мать, Данка выбегает на порог. Прохладный воздух искрами проходится по горящему лицу. Нога подгибается, опять скрученная болью, но Данка продолжает стоять.
Когда-то Данка выросла. Но взрослой стала – сейчас. Потому что боится не Йована и его крепкой руки, а того, сколько имен будет повторять перед сном, как в бреду: не спасла. Она бы хранила очаг. Она бы стала примерной женой. Но если бы… Вот теперь и стоит, холодная, как река, а на языке вертится присказка, пенясь на губах как кровь:
«Похоронишь первого – сердце разорвется,
А второго – скажут люди: девка птицей бьется,
Третьего же с горечью, стерпится – сотрется,
Коль четвертый – рот кривой сам собой смеется.
К пятому из глаз уже ни слезы ни льется.»