«Помагай, Коннор. При Р. не паминай праклятья, но готов буть делать всё как я скажу».
✤
— Некогда, во времена короля Вирфурила, в Аэдирне жила богатая и вдовая баронесса. Говорили, будто бы она хранила в подвалах своего замка столько золотых дукатов, что могла бы ими вымостить тракт от Венгерберга до Берг Аэн Даля, что стоит у самого подножья Синих гор. — Тут Гэвин остановился и улыбнулся, вдыхая тёплый запах кожи своего туссентца. Обессиленный, сонный Ричард прижимался к нему спиной и, будто в полудрёме, поглаживал руку обнявшего его ведьмака. Гэвин заметил ему с усмешкой: — Тот аэдирниец, что рассказывал мне историю баронессы, был большой любитель приврать, так что я мыслю, что монет у неё было чуть поменьше, и уж верно, что она не мостила ими дороги. Но всё же в Вергене она слыла самой большой богачкой. И вот, когда пришла пора ей умирать, она, то ли в предсмертном бреду, то ли от злобы на то, что помирать ей вздумалось в самый канун Беллетейна, приказала… Ты спишь, Ричард? Не открывая глаз, туссентец повернулся к ведьмаку, обвил его рукой, притягивая к себе ещё ближе, и, легко вздохнув, едва слышно прошептал на ухо Гэвину, почти касаясь его губами: — Говори же... Эту твою сказку я хочу дослушать, о, Gvalch — Великий Сказитель... А после снова расскажешь мне ту, что придумал ночью, когда мы только приехали в Туссент. — Да какая же это сказка?! — оживился ведьмак, но, взяв в ладони лицо Ричарда, повернув его к свету, вгляделся: так точно — дремлет туссентец. Гэвин провёл пальцем по длинной тёмной брови сонного любовника, дивясь тому, какая она гладкая и шелковистая. А налюбовавшись, он заметил: — Нет, Ричард, что ты? В том-то и соль, что та баронесса, леший её задери, и впрямь жила в те времена в Вергене. И вот, значит, подходит ей пора дуба врезать… — Умереть, — вдруг тихо поправил туссентец, открывая один глаз, — или «отойти в мир иной», или же «встретиться с предками»… — Собирается, значит, эта старая карга отойти в мир иной, — послушно повторил Гэвин, чувствуя, как Ричард часто-часто задышал ему в ухо: засмеялся непонятно чему. — А за оконцем, как назло, всё зеленеет, жизни радуется. Цветы чистым мёдом пахнут, птицы и девки поют, а земля, как добрая баба, большой приплод приносит. И такое вокруг blathe, что воткни ты сухую палку в грядку — и нынче же она зацветёт, как яблоневое древо. Кому охота в такое время помирать? И тут молвит баронесса своим слугам: принесите, мол, мои лучшие платья, да самые тонкие рубашки, да башмачки из кожи королевской виверны. Принесли. Умыли её, напудрили и нарядили лучше, чем княжескую невесту. Но не утешилась этим душа старухи. Она снова в крик: принесите мне уборы с жемчугами и камнями, какие только есть. Несут. И ожерелья, и серьги, и перстней такое множество, что на весь Аэдирн столько пальцев не сыщется, чтобы их все надеть. Нацепили на баронессу, как могли, это богатство, а что не налезло, то вокруг рассыпали. А той всё нерадостно, даже ещё хуже стало: жемчуга и алмазы на грудь давят, не продохнуть, от тяжёлых браслетов руки не поднимаются, золотой венец как обручем голову сжимает. Тут бы и угомониться ей, но нет. Рассердилась так, что кровь в сердцу вновь прихлынула. Побросала на пол золотые побрякушки, встала. Ногой топнула: «Ладно же, раз смерти не миновать, то хочу, чтобы все цветы, распустившиеся к Беллетейну окрест города, были срезаны и свезены ко мне, чтобы ни одной девке, ни одной бабе, ни даже друидкам, знахаркам и травницам ничего не досталось. Денег я не пожалею и за одну охапку цветов по золотому дукату плачу!» Захотелось ей, дуре, почивать на цветах, будто она Весенняя Королева. И после такого щедрого посула началась великая жатва, какой ни Аэдирн, ни другие королевства не видывали. К исходу дня все поля, сады, дворы в Вергене остались без цветов, будто зимним ветром их сдуло. Всё разорили люди ради придури богатой старухи. И, как она велела, стало не сыскать ни одного цветка, чтобы заплести в косу девице на свадьбе или возложить на алтарь в храме Мелитэле… Тут Гэвин замолчал, будто позабыл, чем дело кончилось. Улыбка, беспрестанно игравшая на его губах, тихо угасла, как огонь свечи под осенним дождём. Он закрыл глаза и откинулся на подушки со вздохом. Какая-то тёмная мысль его настигла, и ведьмак, не в силах её побороть, замер, будто бы уснул. Но недолго он так пролежал, молча и совсем без движения. Горячая ладонь Ричарда, ждавшего продолжения рассказа, бесстыдно пробралась под рубашку ведьмака, побуждая то ли говорить дальше, то ли вовсе замолчать и, забыв о времени, сне и голоде, снова сойтись в любовной схватке. — Что же твоя вергенская баронесса? — вкрадчиво спросил Ричард, приподнимаясь на локтях над лежащим Гэвином. — Довольна ли она была цветами? — Нет, — неохотно ответил Гэвин, лёжа смирно, пока рука туссентца вольно гуляла по его телу, заставляя временами забывать слова и облизывать губы, сохнущие от жара. — Аэдирниец говорил, что… день тогда стоял знойный... А когда срезанные и сорванные цветы свезли в её замок, свалили в кучи, то они все повяли, как травы, скошенные на корм скоту. Какая же радость от сена? Верно, что никакой. Те цветы, что посвежее были, расставили вокруг её ложа. Сплели венки и гирлянды из ветвей вистерии, нарциссов, лютиков. Но только от этого всего, от сирени да от дурманных ландышей, баронессе совсем худо сделалось. Начала она стонать, кряхтеть, задыхаться. Может, ещё что-то хотела приказать, да только не успела. Так и кончилась на стоге сена, вся в золоте, шелках и башмачках из кожи виверны. А наутро, Ричард… И, не досказав, Гэвин тихо застонал, выгнулся дугой под ласкающей нетерпеливой рукой. И припёрло же ему ту историю вспомнить… Вот взял и разбудил своего ненаглядного этой побасенкой. Зря только одевался, чая, что минувшего вечера и сладкой ночи Ричарду хватило с лихвой, чтобы уснуть мёртвым сном на целый день. Но куда там. Такой он стал неутомимый, будто его в чан с эликсиром для мужской силы уронили или дева-суккуб его поцеловала, обрекая на ненасытимую жажду плотской любви. С той ночи, как счастливо вернулся домой пропавший Коннор, Ричард и знать более ничего не желал, кроме как праздных, приятных сердцу разговоров да жарких ласк. Всё ему было хорошо и ладно, пока Гэвин гладил его, словно кота, по шерсти. Но стоило только речь повернуть на нужное, как Ричард до того гневлив и неуёмен становился, что ведьмаку иной раз казалось, будто это и не его туссентец вовсе. Вот он и нынче ластился, мягкий, тёплый со сна, нежный и славный, такой, что сердце ведьмака поневоле замирало. А попробуй, спроси сейчас между делом: «Когда же мы расколдовываться будем, господин мой?», так всё. От одного только взгляда кровь в жилах застынет, будто и впрямь не человек перед тобой, а оголодавший катакан. — Мой, — властно сказал Ричард, припадая губами к шее, к груди, к животу Гэвина. Так сказал, что руки и ноги будто атласной лентой оплело, привязало к ложу: не вырваться. — Мой, ведьмак… Ах, какие же глаза у тебя, огнём меня жгут, Гэвин. Золотоглазый мой Gvalch. Но ты смотри, смотри ещё, minne me… caerme me... Так шептал он и проходился поцелуями всё ниже, стягивая последнее, что прикрывало наготу ведьмака. И оба знали, как сейчас Ричард станет дразнить обнажённую плоть своим розовым языком, мягкими губами и пальцами. Как тут не поддаться искушению? Как не позволить туссентцу делать всё, что ему вздумается? И сквозь густой чад желания, сквозь его непроглядную дымку, Гэвин всё ж видел прежнего Ричарда с повязанным на глаза шелковым платком. Слепого, молчаливого, хранящего свою горькую тайну и такого несмелого в своих желаниях. И он ли сейчас откидывал небрежной рукой одежды? Он ли целовал так, что даже на ведьмачьей коже оставались пурпурные отметины? Такого ли Ричарда Гэвин встретил некогда в Велене? Тот, что в словах, что в делах, умереннее был, спокойнее, разумнее. Видно, что вся тяжесть проклятия, что лежала на семействе, теперь только на Ричарда обрушилась со всей силой. И, верно, от этого он стал сам не свой, а ведьмак, как назло, всё придумать не мог, ни как его перебороть, ни как уговорить туссентца добровольно избавиться от этой ноши. И будто бы этого было мало, Гэвин вместо того, чтобы тонущему руку подать, сам в эту бурлящую бездну кинулся. Вместо того, чтобы гасить пламя, сам же его раздувал, всё сильнее с каждым днём. Надо было всё обдумать, заняться делом, да побыстрее, а не учить Ричарда новым постельным премудростям, которые туссентец повторял точь-в-точь, только лучше и сноровистее с каждым разом. Ричард ведь не только штудии по концентрации и медитации исполнял лучше, чем хороший ученик в ведьмачьей школе. Он и иному учился быстро, с большой охотой, и уже не спрашивал никакого позволения: сам брал то, чего ему хотелось. В то проклятое, в то благословенное утро, когда ведьмак не сдержал данное себе честное слово, они с Ричардом вдоволь налюбились, не умея и не желая оторваться друг от друга. Хотя, по правде сказать, Гэвину и пришлось призадуматься, как же подступиться к желанному, но неизведанному. Ясно ему было только, что теперь им друг от друга не схорониться, не оторваться. И всё ж Ричард был не девка. Девки-то дело привычное, и даже если недотроги когда-то Гэвину попадались, так всё одно: понятно, с какого боку к ним подходить и за что хвататься, прежде чем из портков выпрыгнуть. А про то, как с парнями забавляться, Гэвин только одно и помнил: полупьяный разговор в какой-то вшивой корчмёнке. И разговор тот был поганый, скотский. Один работяга, плечистый и с лица румяный, как персик, разодетый, как менестрель на ярмарке, похвалялся тем, что его полюбил богатый новиградец. Да так полюбил, что одевал, обувал, поселил при своём каменном доме, назначив то ли приказчиком, то ли писарем, хотя работяга и не ведал, с какой стороны за перо браться. И этот счастливец всё смеялся, швырял монеты налево и направо, насмехаясь над своим богатым любовником. Кто-то из бражников, жадный до таких сказов, не вытерпев, спросил, как же у них всё в постели делается, ведь природа для мужиков лишней дырки не придумала. На это новиградский знаток ответил по-простому: «Дык так и ублажаю. Под хвост. Только обережно приходится, а то иной раз до крови натрудишь ему там, и он плачется, будто баба какая. А чтобы охота была его охаживать, я со спины захожу и глаза закрываю, думаю, будто тесную девку деру». Кто-то засмеялся, кто-то ругнулся по-краснолюдски, а другие от омерзения сплюнули на пол. Гэвин, видавший в жизни вещи и пострашнее чужих задниц, только плечами пожал да и думать забыл о той истории. Но всё же вспомнилась она ему, кстати или некстати. И от одной мысли о том, что этак придётся тоже пробовать да он сдуру может повредить чего-то Ричарду, Гэвину стало кисло. Пришлось изворачиваться. А как извернёшься? Начал было руками трогать Ричарда, стал мять да оглаживать, но руки у него всё ж не как у туссентца. Пальцы дублёные, грубые, чуть задень нежную кожу в потайных местах — и она краснеет так, будто ещё чуть — и проступят алой росой капли крови там, где Гэвин нечаянно царапнёт своими лапищами. — Ах ты ж, — едва не ругнулся он, когда Ричард от его зверских, неловких ласк закусил губу и зажмурился. Вздрогнул, но не пожаловался, нет. Верно, что и порку он бы выдержал от любимой руки, не испросив пощады, но только Гэвину такого и даром не надо было. Даже дурни веленские и те знают, что любиться надо так, чтобы обоим всласть было, а не как скоты, когда один другую покрыл, портки подтянул и был таков. И тут-то Гэвин вспомнил, как умницы-красавицы в «Пассифлоре», утомившись рьяным вниманием своих гостей, укладывали тех на лопатки и, сняв с разомлевших развратников штаны, одними только ярко размалёванными ротиками творили такое, что и во сне не снилось. Иные знатоки новиградских развлечений уверяли, будто самые дорогие девицы так умели обойтись с членом гостя, что никакой фисштех, никакие мандрагоровые настойки, никакие иные наслаждения не сравнились бы с этим. Перестав терзать Ричарда, Гэвин решил, что на языке он себе мозолей не нажил и когда легли они вместе, раздевшись и нацеловались до потери дыхания, то останавливаться ни к чему. И, сообразив, как ему быть, он опрокинул Ричарда на спину и, не дав тому и слова молвить, быстро приступил к делу. Склонив голову над пахом туссентца, он, толкнувшись руками в стороны, развёл ноги любовника пошире, потёрся, как кот, носом о мягкую кожу бедёр. Губами прижался к стволу его члена с проступающей ветвистой жилкой и тёмной меткой — родинкой, особой приметой, красующейся у самого корня. Усмехнулся про себя, думая, что мало кого на свете так знает, как Ричарда. Знает от самой макушки, пахнущей луговыми медоносными травами, путающимися в тёмных волосах, до самых кончиков длинных пальцев, зацелованных в ту страшную ночь, когда Ричард держал в ладонях тлеющие угли. А теперь ещё и это… ещё одна метка ему на память. Эх, Ричард… Minne me… caerme me... На пробу Гэвин неторопливо прошёлся языком вверх, оставляя влажный след до самого выступа венчика. Кожа без вкуса, не солоноватая от пота, тонкая, подвижная. Он поцеловал с одного бока, с другого и, зная уже, что такое Ричарду точно по вкусу, накрыл ртом приподнявшийся твёрдый член. Оторвался нескоро, почуяв, как на голову ему легла ладонь туссентца, Гэвин, облизывая заалевшие губы, поднял на него глаза. Тот, полулёжа, смотрел на него, не моргая. И смотрел не как на любовников глядят. Не весело, не игриво, а так, как смотрят на тяжёлые ливневые тучи после долгой засухи, как смотрят на еду голодные и как смотрит приговоренный к смерти на гонца с вестью о помиловании. Смотрел, как смотрят на истинное чудо. — Что ты, господин мой? — хрипло спросил ведьмак, уже не заботясь о том, что валяется в ногах у дворянина, выделывая такие кунштюки, как какой-нибудь смазливый полуэльф, зарабатывающий на жизнь непотребным ремеслом. — Если стыдишься меня или тебе такое не по душе, то… — Ласковый мой. Славный, — прошептал в ответ ему Ричард. — Ты что же, пожалел меня? — Пожалел, — согласился ведьмак, не видя толку запираться. — Но не только тебя, а и себя мне жалко. Хочу нежить тебя, а не умею. Хочу, чтобы ты не от боли стонал, а от счастья. Иначе и затеваться с этими играми нам незачем, Ричард. Позволь мне хоть так тебя сегодня любить. А что дальше делать: поглядим. — Будь по-твоему, ведьмак, — вдруг хитро блеснув глазами, сказал туссентец, — но за такие любезности я буду перед тобой в долгу. А я не люблю быть должным... И Гэвин дал ему в долг, сколько смог. Обойти в мастерстве девиц из лучшего новиградского борделя было бы мудрено, но уж в чём ведьмак их в то утро превзошёл, так это в том, что они торопились и хотели отделаться от надоевших полупьяных гуляк. А ему и спешить не хотелось, когда он слышал, как вздыхает Ричард, всхлипывает и, хватаясь за тёмные пряди волос ведьмака, тянет, а после отпускает, раскидывает бессильные руки в стороны, подаётся бёдрами навстречу тёплому влажному рту, скользит по гладким простыням, то поднимаясь, то падая навзничь. Надолго Ричарда не хватило: то ли от избытка чувств, то ли от завидного ведьмачьего рвения, который его облизывал, как медведь медвяные соты. Туссентец, перестав метаться, застыл на короткий миг, напряжённый, как тетива, готовая лопнуть от чудовищного напряжения. Гэвин почувствовал, как мышцы на ногах, которые он придерживал, отвердели, будто каменные, и Ричард, ставший каменной статуей в его руках, вдруг с жалобным, задушенным вскриком, содрогаясь, как от смертной лихорадки, пролился ведьмаку на язык сладким, терпким, вязким семенем. И Гэвин, не думая, не останавливаясь, захлёбываясь, провёл языком вокруг покрасневшей головки, сглотнул и, не имея мочи больше терпеть, приподнялся и лёг сверху на туссентца. Обнял, всем существом своим ловя судорожные волны, проходившие по телу Ричарда. Большего ему и не надо было в то утро, но Ричард, только отдышавшись, забрался под распущенный пояс Гэвина и пальцами, которые всё ещё трепетали от пережитого, сжал его член. Неторопливо, дразняще он стал водить рукою вверх и вниз, а чтобы было свободнее, уложил ведьмака на бок. — Вот теперь я тебе долг буду отдавать, — медленно, разглядывая то, чем ведьмака наградила природа, молвил Ричард, — для начала вот что, minne me… Тут он оставил Гэвина на ложе, а сам поднялся. И почудилось Гэвину в тот миг, будто нарочно так встал Ричард и нарочно оглянулся, медленно, из-за плеча. Словно знал туссентец, как он нынче хорош, как желанен. Нагой, со светлою кожей, золотящейся в лучах давно разгоревшегося утра, он не торопясь прошёл к оставленному кувшину с водой. Сам пригубил пару глотков и налил полную— до краёви— чашу. — Пей, Гэвин, — ласково приказал он, встав рядом с постелью. Смеясь, он передал чашу и присел рядом, глядя на то, как ведьмак послушно пьёт. Спросил, склоняя голову к плечу: — Неужели я тебе таким сладким показался, что ты и горло промочить не захотел? Не гадко тебе? — Эх, господин мой. Гадко, когда костный мозг альгуля с крушиной толчёшь, а после спиртом заливаешь, чтобы тем пойлом себя попотчевать. А ты спрашиваешь ещё «Сладок ли я?». Так сладок, как вишнёвый цвет... — отдавая опустевший сосуд в руки Ричарда, прошептал Гэвин и потянулся, чтобы обнять и утянуть обратно с собой на смятую постель. И хоть был он занят рассчётами с Ричардом, а всё же звериным слухом ведьмак, отдавшийся в руки своему господину, вскоре учуял шум чьих-то лёгких шагов за дверью. Эту осторожную поступь и тишайший шорох тонких кожаных подошв он знал уже. Но даже зная наверняка, кто там не дыша крадётся, чтобы услышать, что творится тут, Гэвин не стал останавливать Ричарда. Вскоре и этот легчайший шум затих. И до самого заката никто не тревожил их, не стучал в двери, не шумел. Будто только они одни и оставались во всём мире... — ...Так что же наутро было, Гэвин? После того, как баронесса умерла? — напомнил Ричард много времени спустя, когда они уж поднялись и одевались, чтобы выйти к обеденному столу, как у них теперь было заведено. — Ах, ты всё про это… — нахмурив брови сказал ведьмак, затягивая тесёмки на поясе так, что они затрещали и едва не порвались, — что ж. Изволь, доскажу, раз тебе надобно. Каргу вергенскую даже обряжать не стали. И так была разодета, как чародейка на весёлую пирушку. Правда, пока в домовину укладывали, пара колечек, говорят, в подполье закатилась, но, сколько бы цацек к рукам верных слуг ни прилипло, всё ж костей в том гробу было меньше, чем золота и перлов. Он накинул мягкий зелёный гамбезон, который Ричард ему сам выбрал и, медленно застёгивая крупные, нарочно подобранные для ведьмачьих пальцев пуговки, задумчиво договорил: — А что до цветов, то новые в то же утро наросли. А через три дня поля в долине были такими же нарядными, как до жатвы. Ибо… — Он снова остановился, глядя на Ричарда. — Никакая старость и смерть не могут победить вечное обновление жизни. — Прекрасная история, — заметил Ричард, улыбнувшись, — да только ты так её досказал, будто тебе поперёк души такой конец. Разве не так должна заканчиваться всякая хорошая сказка, Гэвин? — Так, — согласился ведьмак. — А поперёк души мне она потому, что я как та вергенская дура: вижу, что скоро конец всему и надышаться не могу. Всё, до чего рука дотягивается, хватаю, тяну к себе, пью тебя, как лучшее вино, чтобы больше никому не досталось, чтобы мой был. Ждал он гневного ответа или недоброго взгляда от Ричарда. Но тот, проведя рукой по волосам, только тихо вздохнул и снова улыбнулся чему-то своему. Подойдя к Гэвину, он положил руки ему на грудь и ответил: — Давно я хотел с тобой начистоту поговорить. Но нынче не время. Обождём до завтра. Но вот ещё что, Гэвин. Вижу я, что ты всё к одному клонишь, и такое честное ведьмачье рвение похвально, однако скажи ты мне: хочешь ли ты меня оставить? Ведь придётся, если снимешь проклятие. — Не хочу, — угрюмо ответил Гэвин. — И любишь? — Больше, чем кот сметану, — ещё мрачнее буркнул ведьмак. — Хорошо же, кот, — развеселился Ричард, но тут же будто отблеск острого лезвия промелькнул в светло-серых, почти стальных глазах. — Запомни, любимый мой, если я проведаю, что ты за моей спиной решил снять заклятье, то придумаю, как тебя запереть понадёжнее, а сам в лес уйду — умирать. Есть здесь такое тайное место, где вам меня ни за что не найти.