i don't wanna be alone my current state is heavy hope it's a phase or something don't let me go the neighbourhood — wiped out!
Она говорит: летом. Летом парки заполнены родителями с детьми и заботами, летом в воздухе стоит запах скошенной травы и кружится полупрозрачными облаками тополиный пух. Летом к спине липнет футболка, а к рукам липнут другие люди, цепляющиеся за поручень в автобусе, и это все ничего, со всем можно справиться, потому что летом спеют груши, а она сходит с поезда. Девочка с моря, моя девочка, сглаженная солёными волнами, ограненная солнцем и ветром — искрится, поблескивает на солнце, горят тёплым янтарем глаза. Волнуюсь как первоклассница, заплетаю и расплетаю косу три раза подряд, подворачиваю рукава клетчатой рубашки. Интересно, думаю, боится ли она произвести плохое первое впечатление? Я больше боюсь произвести хорошее. Она предупреждает: увижу тебя — убегу. А ты лови. И я ловлю. Вздох, взгляд, слово, поворот головы, солнечный блик на её щеке. Она идёт рядом в своих чёрных колготках, выставляя вперёд то одно бедро, то другое, и юбка-колокол пестрит яркими цветами. У неё обувь на плоской подошве, мягкие волосы и одуванчик в руках. Маленький совсем, ещё детёныш. Солнце целует её в лоб, гладит по голове, мажет по волосам кистью — она становится светлее и как будто бы добрее, чем есть. А глаза… Глаза — как у дикой кошки — янтарные, глубокие. В них можно вглядываться до самого вечера, отмечая каждое минимальное отклонение от базового оттенка, и их много, оттенков-то, да только я по-молодому глупая и робею поднять на неё взгляд. Липохром в её глазах трудится с утра до ночи, меланин сгущает краски, радужка поглощает свет и прячет его в себе. Теперь каждый раз смотрю на солнце и по-викториански (по-подростковому, если начистоту) думаю о её глазах. В них можно окунуть кисть или руки целиком, вымазать пальцы в жёлто-коричневой охре и вывести на каменной стене пещеры очертания длинноногой лани, чтобы знать, на кого охотиться древним людям. И это будет правильно: любая лань смотрит на мир её глазами. Она слушает мои шутки, прячет лицо в ладонях, смеётся тихо, искренне. От её смеха хорошо. Не только мне, кстати — на нас оборачиваются, люди улыбаются, когда видят её цветастое платье. Ей хочется подарить этот парк, этот город, каждый цветок, каждое доброе слово и каждую птицу, чтобы привязала шнурком к своей руке и не отпускала. Это было у Шекспира? У Шекспира. Я и сама точно привязанная: иду рядом смирно, выверяю шаг, чтобы не обгонять. Один, второй, третий. Прошли полпарка. Торможу, не забегая. Всё время торможу. Она обнимает меня как последнего живого человека на земле, жмётся к спине, слышу её дыхание у себя за ухом. Она молчит — ей хорошо и так, — а я пытаюсь подобрать тему для разговора, хотя неизменно скатываюсь в монолог. Так оно всегда и получается. Расскажу ей о слонах на длинных ногах, живущих в Пуболе, о покрытых вулканической пылью заснувших людях, о китайской принцессе, об Италии на рассвете и моем городе на закате. О последнем она, наверное, знает даже больше меня — закаты ей поразительно идут. Планета в планете с кучей верёвочек и лестниц, человечки с русскими именами и цветной кожей. Я ничего об этом не слышала, вот ни разу, а она — знает, и рассказчица из неё лучше, чем из меня писательница. Хочу показать её миру. Хочу заставить весь мир на неё смотреть и любить её. Если она — актриса театра, то я — человек с прожектором, и сегодня я собираюсь залить её светом, а потом выжечь вам глаза. Рассказать всем и каждому, принести в ладонях — нате, мол, смотрите. Ничего лучшего вы все равно не увидите, никого красивее не сыщете, добрее никого не найдёте. У неё тонкий голосок, о котором пели ребята из Бумбокса, и живёт она там же. Говорит, говорит, говорит со мной, потом спотыкается на твердом «р», прикрывая рот рукой, когда смеётся. Острые коленки, локти острые, все острое, а она сама — мягкая. И скоро ведь весна снова начнётся. Что ты ни делай, чтобы оттянуть наступление, а холод все равно уйдёт и обнажит землю, чтоб расцвела и дала ещё один шанс всем живущим. Весна согреет землю, распустит цветы, раздует одуванчики-сорняки по полям и парковым аллеям, выгонит детей копаться в песке. В парке пахнет сиренью и молодой травой, а в фонтанах и просто лужах купаются воробьи — живые, коричневые крохи. Смотрю в воду и не узнаю себя: повзрослела, вытянулась, окаменела. Я теперь учу всякие серьёзные вещи и постоянно оглядываюсь, когда рядом есть люди, да и когда нет, в общем-то, тоже оглядываюсь. У меня теперь однотонные рубашки, пиджаки и привычка молчать наперёд. Хочу рассказать кому-нибудь о длинноногих слонах, да только совсем забыла, в чем там соль и высота. В моем лете она все ещё бегает в своих чёрных колготках и отдыхает на лавочках, подставляя лицо солнцу, бегает от меня и со мной, но всегда — на расстоянии вытянутой руки, на «подожди, я не успеваю». У неё почему-то никогда не хватает дыхания бежать вровень, а я уже не могу тормозить. Под прохладный вечер апрельской тоски теперь забираю из дома куртку и жму кнопку лифта — ту, которая меньше всего протерта. На последнем этаже захватывает дух и звезды куда ближе, чем мы привыкли, я слышу их шёпот. Шепчутся они, конечно, о нас, и я знаю, что там, в космосе, только и разговоров, что о её смешных танцах на кухне и руках на моей шее. Задираю голову наверх и тянусь к огням, ищу в темноте Персефону. Она прячется ровно между Львом и Весами, крохотная такая, не похожая на богиню ни капли, но все равно божественная; и найти её сложно, однако возможно. Я помню, где её искать. Забираю её у Аида, оставляю себе насовсем. Здесь, на земле, ей лучше, чем среди холодных мёртвых, и он со мной согласен. Персефона протягивает мне руку с неаккуратными чёрными ногтями. В моем лете это она заставляет цветы расти.ручка гелевая в моей руке, ты рисуешь меня, я пишу о тебе.