verbeuse (6) - говорливая
10 марта 2019 г., 13:50
В разное время у меня могло не быть плюшевых мишек, каналов с мультиками про девочек-феечек, искрящихся и волшебных, мыслей, коленок без синяков, домашней собаки, нужной песни в розовом плеере, подружек в секции плавания, ладошек, коснувшихся пола.
У меня могло не быть великого множества вещей, но слова —
слова всегда были, и даже больше, чем нужно.
Бетховен потерял слух, но не растерял памяти: он и потом играть смог, зная, как что берётся, где как звучит.
В один четверг я растеряла все слова и в рот точно воды целый галлон набрала: ни языком пошевелить, ни улыбнуться. Тусклая сразу сделалась, блеклая, и нравиться перестала, и с подругами общаться. Песни с иностранцами-трубадурами изгнались из моего плейлиста. Их потеснили орган, скрипка, виолончель, иногда — кастаньеты, иногда — труба. Я и сама почти научилась разговаривать музыкой: фальшиво и топорно, а все равно лучше, чем совсем никак.
И все-таки буквы мне сделались катастрофически необходимы. Без них удивления не выскажешь, комплимент не сделаешь, щеку вторую-третью-десятую не подставишь, о помощи не взмолишься. Разрешения не дашь тоже.
Люди меня тормошили, сверх меры трогали, пугали, выскакивая из-за угла, головами качали неодобрительно, когда я замертво падала, но ничего не говорила.
А она.
А она пришла, постояла задумчиво над душой, потом рядом села. Вот так.
Сказала только: это ничего.
Она не просила меня из кожи вон лезть и что-то рассказывать, впечатление производить, на перебитых задних лапках прыгать вокруг неё и читать стихи, не просила на одноколесном велосипеде в дурацком чепчике нарезать круги, словно обезьянка в разукрашенном шапито, в горящие здания входить и смешно шутить.
Она взяла мою руку, поводила ласковым пальчиком по линиям, по венкам, сосчитала все веснушки с кожи — и ведь заметила же каждую. Спокойная и чуть насупленная, она притерлась плечом и, втянув носом воздух, выпустила его с тихим и печальным «уф-ф».
И я влюбилась в неё там же, сразу, не думая дважды, повально и по уши — по макушку самую.
Она не задавала мне вопросов, не переспрашивала, брала штурвал сама и вела корабль на острые камни, где кости не людские, не человеческие, а с хвостом вместо ног и чешуйками на эти кости налипшими. Она пела мне подвижные французские песни нестройным голосом, разбивая сердце каждой своей картавой «р».
Она гладила меня по голове. Её не интересовали мои внутренности и полости. Вот так.
А потом она показывала мне свои фотографии, забирая прежде, чем я могла рассмотреть, и тут же всучивала другие — понаряднее, куда размытее.
Она знакомила меня со своим братом, матерью, отцом, бабушкой, дедушкой, ещё одним дедушкой, тётей, дядей, их детьми, детьми их детей, с двоюродными сестрами и их розовощекими ошарашенными младенцами. Она называла мне их имена, которые мешались между собой и мешали мне думать: похожие звуки, разные лица.
Она водила меня в парк больших железных аттракционов и подталкивала к тиру, всецело полагаясь на мои трясущиеся руки, усаживала большого мягкого зайца между нами, пристегивала его ремнями, чтоб не вылетел. Смеялась звонко, когда я цеплялась за поручни, когда глаза жмурила от ужаса.
Когда хотела просто ватой её с рук кормить.
И так невозможно сильно она мне нравилась, совсем как в школе, в самых младших классах: я хотела узнать о ней все детальки, из которых она сваяна, понять, какие фильмы она смотрит, почему не кладёт в чай сахар и не гладит собак на улице, зачем шепчет в самые уши, когда мы одни, и накрывает одеялом наши головы, когда жарко.
Так невозможно нравилась, так сильно, липко, точно патока. Вместо печальных русских классиков читала я гороскопы и предсказания счастливого будущего, высчитывала по звездам глубину её нежности, по ширине и долготе её бёдер — рост наших детей.
Она тогда хотела мальчика с умными зелёными глазами и голосом зарубежных популярных певцов.
А я хотела её, сонную и ласковую, на залитой солнцем кухне под самой крышей дома.
и больше ничего не хотела.
Она не знала арабского, испанского или хинди. Она прекрасно говорила на своем, прикосновательном, но не хотела знать только его и пошла учиться, меня за собой потащила. Мы стали заниматься грамматикой в старых библиотеках и учить лексику, складывать слова-кубики в один ряд, по цвету, по смыслу.
Она проговаривала мне вслух, складывая губы и прижимая язык правильно, как в учебниках, и я ей вторила.
Мама. Папа. Улыбаться. Красный.
Быть.
Я училась говорить вместе с ней — гласные, согласные, целые слова, красивые и округлые. На чужом языке звук потёк сначала горным ручьём, теряясь и орошая мох между камней, а потом окреп, разлился рекой, скопился озером, продрался к морю.
Меня стали слушать: не мои, знакомые, а новые, громкие и подвижные.
А она — ушла.
Собрала свои альбомы с фотографиями, своего-моего зайца с остановившимся сердцем, собрала всех родственников и свои широкие бедра, сложила в одно место и перестала отвечать на звонки.
Я её не видела долго: не год-два, а лет пять или пятнадцать, не помню точно. Натолкнулась на неё у друзей моих друзей да схватилась за сердце — такая красивая стала, ещё лучше прежнего.
Голые запястья, покатые плечи.
И так спокойно стало, так безоблачно. Подошла к ней, покатала во рту старое приветствие подзабытое, попривыкла к тем звукам.
Прикоснулась к её локтю.
И вот я спросила: как же так вышло, что она знала все наперёд, точно мысли читала, предугадывая?
И тогда она сказала: мне вообще-то голос твой просто не нравился.
Вот так.