Little_bagira бета
.Лив. гамма
Размер:
65 страниц, 18 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
489 Нравится 25 Отзывы 52 В сборник Скачать

След. Зуко/Катара. PG-13, мистика, сказочное AU.

Настройки текста
Примечания:
— Давным-давно, когда ни вас, ни меня еще не было на этом свете, жила в маленькой деревеньке одна девушка… Деревня была не такой уж и маленькой: под сотню дворов, с церковью и рынком, но все знали друг друга в лицо, и нельзя было выйти из дома незамеченным — обязательно кто-то окликнет, хлопнет по плечу, предложит вечером зайти на пироги или стакан домашней настойки. Среди детей не было своих и чужих, все играли вместе, от совсем малышей до голенастых подростков, и каждый дом казался своим и родным, в каждом доме накормят и приголубят, и казалось, что здесь невозможно не стать «одним из», невозможно остаться чужаком, если ты родился и вырос здесь. Казалось так. Много кому казалось. Мать она не помнила. Ее растила бабка, старая и согбенная, но передвигавшаяся по дому с удивительной легкостью. В доме всегда пахло травами и свежим хлебом, и едва научившись ходить, она уже тянула ручонки к висевшим под потолком ароматным пучкам. Бабка ругалась сначала, тянулась шлепнуть — но куда там угнаться за вертлявой девчонкой, а потом махнула рукой — «все равно не отвяжешься ведь, непоседа, вся в мать» — и стала учить. Стала брать ее с собой, в огромный светлый лес, где, держась за поясницу, наклонялась к самой земле и рассказывала про все известные ей травы; стала подпускать к закопченному чугунку, в котором всегда что-то варилось, кипело и булькало пузырями; стала давать в руки склянки тонкого стекла и поручала отдавать эти склянки приходящим пестрым и шумным людям. Стара уже была бабка, чувствовала, скоро придет ее время уйти на Небесные Дороги, вот и растила себе достойную смену, растила помощницу и преемницу, а вечером сажала ее, несмышленую еще, на колени и рассказывала скрипучим голосом о лошадях с крыльями, сотканными из тысячи тысяч ветров, об огромных клыкастых собаках, под лапами которых разгорается пламя, о призраках, что ходят по земле и ищут заблудшие души, и тени под потолком тянули к ней когтистые лапы, не смея подобраться ближе. Бабка ушла тихо, во сне, с улыбкой на лице — что же такое открыли ей бессмертные боги перед самой кончиной? — и навсегда ей запомнилось, как она, босая и простоволосая, размазывая по щекам горькие слезы, бежала в деревню, к людям, и как встречные прятали лицо и отводили взгляд, бормоча что-то о важных и неотложных делах, и хотелось кричать: не ты ли давеча приходил за порошком, не тебя ли мы привечали в своем доме, не ты ли слезно просил о помощи и ушел, ее получив? Было больно, холодно, страшно, и ревела она в голос, стоя по колено в подернутой ледком грязи, вымазавшись с ног до головы, а люди шли мимо, кто-то украдкой крестился, кто-то и вовсе предпочел обойти десятой дорогой, а люди все шли и шли, и никто даже не остановился, чтобы помочь. И уже потом, когда слезы закончились, а руки были стерты до кровавых мозолей — промерзшая земля плохо сдавалась под напором лопаты, она в последний раз шмыгнула носом, вошла в дом, по-свойски кивнув замершим под потолком кромешным теням, и сказала: «Ну, теперь я здесь хозяйка, теперь осталась только я, и я буду здесь жить». И тени качнулись, вспугнутые огоньком свечи, а потом снова замерли, принимая ее как свою. Зашуршали под потолком травы, качнулся чугунок, рассыпались цветные порошки, и дом окончательно и навсегда стал ее. — И была та девушка ведьмой, и подвластно ей было все живое, что было на земле, и могла она как подарить взглядом жизнь, так ее и отнять… Так деревенские говорили. Ну, как говорили — шептались за спиной, думая, что не слышит, и украдкой складывая отводящий порчу знак в кармане, когда она, гордая, шла по деревне к рынку, таща плетеную корзину, и люди сторонились, расступались, уступали дорогу, предпочитали не попадаться на глаза, и торговки брали от нее деньги, лишь завернутые в тряпицу, и цепные собаки лаяли вслед; хотелось смеяться им в лицо, хотелось припомнить, как они, дрожа от подобострастия, приходили и мялись у дверей, комкая в руках шапку или край платка, много чего хотелось спросить, припомнить или пообещать, но она смиренно молчала и лишь покорно оборачивала очередной тряпкой горсть медных монет. Из сил — лишь бабкины рассказы о травах, из колдовства — чугунок на огне, пучки трав да щербатая ступка, из волшбы — тени под потолком да бродячая кошка, приходящая по вечерам, только людям все равно привычнее было считать ее страшной и опасной колдуньей, и ей тоже отчасти так было проще: побоятся лишний раз дорогу перейти. Казалось, сложно остаться чужаком, если ты родился и вырос здесь, вместе с другими, казалось, каждый здесь свой и привычный. Только вот не вышло у нее как казалось, не вышло как говорили, вышло по-своему, по-особому, не так и неправильно. И порой, темными зимними вечерами, было грустно и тяжело, и хотелось обратно туда, где потолок казался таким далеким, а тени — действительно живыми, где бабка сажала ее на колени и гладила по растрепанным волосам, где дом не встречал ее пустой тишиной, и немного хотелось плакать и куда-то бежать; но потом снова возвращалось солнце, одевался в зеленое родной лес, потемневший стол начинали украшать полевые цветы, а тени становились светлыми и едва различимыми, и сердце заново начинало стучать быстрее, разгоняя по венам застоявшуюся кровь, и казалось: передо мной весь мир открыт, какое мне дело до каких-то глупых людей?.. Только глупые люди почему-то считали иначе и из года в год продолжали не смотреть в глаза и переходить на другую сторону. — Деревенские жители не любили ее и боялись, и жила она одна, на самом отшибе, не говоря ни с кем, кроме себя и полосатой кошки… Люди любили ее, когда это было удобно; чуть прихватит в груди или разноется в дождливую погоду плечо — сразу же бежали, сбивая ноги, на окраину, на высокий холм, падали в ножки, хватали за край платья, умоляя помочь-излечить-спасти, женщины украдкой пихали пряники и медовые орехи, протягивали на вытянутых руках пищащих младенцев, мальчишки постарше отчаянно храбрились, разговаривая важно, степенно, подражая взрослым, и намеренно занижая еще ломающиеся голоса; и каждый раз в груди ворочалось что-то темное, мрачное, жесткое, склизкими щупальцами обвивая горло, и вспоминалось: она еще совсем ребенок, надрывно плачет в ледяной грязи, потеряв единственного родного человека, а люди все идут, идут мимо, спешно подбирая подолы и сплевывая через левое плечо, и каждый раз хотелось закричать, вытолкать взашей, припомнить все… но она молчала. Вспоминала бабку, светло улыбалась, приглашала в дом, находила нужное снадобье, отдавала с поклоном, и смешно и грустно становилось, когда пихали деньги или еду, чтобы не разгневать, и никто уже не заботился о том, чтобы завернуть в ненужную тряпку. А потом эти же люди шептались за ее спиной, прятали детей от случайного взгляда, боялись даже идти ближе, чем в нескольких шагах, и сначала было обидно до злых обжигающих слез, потом научилась терпеть, мириться и лишь улыбаться грустно каждому вслед: мир тебе и твоему дому, добрый человек, сохрани тебя и твою семью Пресветлые Боги. — И жила она в своем доме одна, пока однажды не встретила в лесу раненого воина… Тогда уже было темно, и она возвращалась, зябко кутаясь в любимую шаль, сжимая окоченевшими пальцами ручку старенькой корзины; урожай небогат, заморозки в этом году начались рано, лишь несколько пучков на дне — все, что еще годилось для снадобий, пережить бы зиму: старые запасы медленно, но верно подходили к концу, а новых не успела сделать, а будет холодно и много больных, а бабка научила ее всему, но не отказывать просящим. И так слишком задержалась сегодня в лесу, выискивая еще не побитые льдом и инеем растения, и вот — не видно ни зги, она то и дело оступалась, угодив ногой в очередную ямку, и не растерять бы драгоценное собранное — все, что занимало тогда ее мысли, и дом уже был совсем рядом, рукой подать, когда сквозь звуки ночного леса, шорох и крики птиц, вдруг пробился еле слышный, болезненно-хриплый стон. Не звериный — она знала, как кричат умирающие звери, где-то здесь, в ее лесу, в ее родном лесу, умирал, замерзая, человек. И бабка научила ее всему, но не проходить мимо тех, кому помощь нужна; забыта корзинка с травами, забыт на время даже собственный дом, и она, снова спотыкаясь и едва ли не падая, едва ли успевая подставить руки, бежала туда, откуда доносился звук, бежала, чтобы помочь кому-то, кого не знала она и кто не знал ее, бежала лишь потому, что не могла просто сейчас уйти. Бабка научила ее всему, но не отворачиваться и не притворяться, что все равно. Тело кровавой кляксой выделялось на промерзлой земле. Мужчина, воин. Меч, кожаные ножны и серьга из серебристого металла — доводилось видеть такие у заезжих рыцарей, деревенские мальчишки все носились и просили на счастье потрогать меч. При себе — ни сумки, ни кошеля, ничего, кроме одежды и судорожно сжатого в руке меча; лежал ничком, одной рукой зажав рваную рану под ребрами, только алые капли все равно просачивались сквозь пальцы, мгновенно впитываясь в ледяную землю. Она не знала, сколько он сюда полз и кто сотворил с одиноким путником такое, она даже не видела его лица, но все решила еще тогда, когда бежала к нему. Забыта корзинка с травами — забрать можно и на следующий день, никому ее корешки не нужны, шаль пошла на то, чтобы худо-бедно перетянуть рану, — он не сопротивлялся, когда она переворачивала его на спину, не сопротивлялся, когда пыталась на себе поднять, не сопротивлялся, потеряв сознание и находясь на узкой границе между жизнью и бредом, только шептал что-то в полузабытьи, кого-то звал, просил о чем-то. Он был тяжелым, безумно тяжелым, и холод, поначалу ожегший плечи, мгновенно отступил, оставив место усталости. Каждый шаг давался тяжело и на грани боли. Дом, бывший совсем рядом, вдруг начал казаться недостижимо далеким; последние шаги она сделала лишь на чистом упрямстве и гордости, он не помогал, мертвым грузом повиснув на ее плече, а рана снова открылась, пропитав насквозь безнадежно испорченную шаль, и сил хватило лишь на то, чтобы затащить его домой и опустить на единственную кровать. И потом хотелось рухнуть на пол и лежать, пока не уйдет тянущая боль в мышцах, пока не перестанет ныть и ломить все тело, а нельзя, раненому нужно тепло и уход лучше, чем кусок тонкой ткани, и надо вставать, растапливать заново печь, доставать нужные склянки и порошки, готовить чистые тряпки на бинты, срезать или снимать пришедшую в негодность одежду… когда тут найти хоть минутку на отдых? Но привычная суета дарила силы и спокойную уверенность, дарила ощущение, что она справится и сможет ему помочь. Она ведь дома, она в своем царстве, и тени под потолком, кажется, одобрительно качают головами: теперь — истинная хозяйка, теперь — истинно своя, теперь — уж точно переняла все, что должна была, теперь можно и наконец-то спокойно вздохнуть, и в ту ночь работа сама спорилась в ее руках. — И был тот воин красив и статен, и полюбила она его всем сердцем, а он всем сердцем полюбил ее… Он открыл глаза на третий день, когда спал болезненный жар и стали затягиваться раны. При свете дня она наконец-то смогла рассмотреть его лицо: точеные черты и белая кожа, прямой нос и плотно сжатые губы, такой непохожий на деревенских коренастых и низкорослых мужчин, будто грубо вырезанных из чурбака; худощавый и ладный, наверняка гибкий, как хлыст, застарелые шрамы сетью по всему телу, скоро будет еще один, неровный и страшный, как бы она ни старалась, отметина останется на всю жизнь. Он открыл глаза и сразу же дернулся встать, мгновением позже скривившись от острой боли; подошедшую помочь до синяков схватил за запястье и быстро-быстро заговорил на незнакомом гортанном наречии, пытливо заглядывая в лицо, словно пытаясь на нем прочитать ответ, и разочарованно откинулся назад, осознав, что не встретит здесь понимания. Знакомая обида поднялась изнутри: он мог хотя бы попытаться поблагодарить за спасение, он мог бы назвать свое имя, он мог бы спросить ее, он мог бы… он бы много чего мог, но лишь причинил боль и наверняка разочаровался в деревенской простушке. И в этот раз проглотить злое получилось тяжелее и хуже, чем во все прошлые, и улыбка вышла лишь отчасти искренней, а рука болела до конца того дня, не помогла даже заживляющая кашица из листьев, и немного грустно было от осознания, что история повторяется с точностью до мелочей. Она не ради благодарности помогала и не ради «спасибо» спасла, все старалась поверить, что ей не нужно ни почестей, ни даже уважения в чужих золотистых — здесь ни у кого таких не было — глазах, но то самое мрачное с щупальцами все продолжало настойчиво требовать свое, и отогнать его было не проще, чем найти распустившийся цветок зимой. Однажды обжегшись, он почти все оставшееся время молчал, отказываясь от почти всей предложенной помощи и пресекая даже попытки поддержать. Сам встал на ноги, держась за стенку, сам менял себе повязки — одного грозного взгляда хватило, чтобы она, безропотная, отдала ему бинты и мази, а много после она, выйдя утром на улицу, застала его полуголым, перекидывающим из руки в руку меч, и первым желанием было кинуться, увести обратно в тепло, проверить рану — не начало ли снова кровить, но вспомнилось равнодушие, вспомнилось, как отталкивал и избегал прикосновений, вспомнился тот единственный, односторонний разговор, и она, незамеченная, тихо ушла в дом, в очередной раз переступая через себя. Он молчал и когда приходили люди, и когда она, забывшись в работе, отгоняла его от чугунка и травяных пучков, и когда она, подхватившись вдруг, спешно собралась и ушла среди ночи — у одного из деревенских никак не могла разродиться жена, и вернулась она тогда лишь под утро, и дом встретил ее настороженно-злым взглядом глаз цвета расплавленного золота, и как бы ни было больно и тяжело, пришлось признать: уж лучше были тишина и темнота, это было привычно и уже почти не болело, а к этому она все еще не успела приноровиться. И когда казалось, что все так и останется, что все так и останется, что ничего не изменится, что единственный выход — привыкнуть, смириться и успокоиться, что судьба у нее такая — добром и лаской на зло отвечать, когда темное и мрачное разрослось внутри, заполняя собой болезненную пустоту, когда затаенная обида стала привычной, он вдруг, глядя в пол, разомкнул губы, и первыми его словами на знакомом языке стало «Ради чего?». — И остался он рядом с той, кто его спасла, и ожил старый дом, ведь царить в нем стала любовь… Имя у него было короткое, чужое, режущее, она много раз повторяла про себя, словно стараясь привыкнуть: Зуко-Зуко-Зуко, Зуко-воин, Зуко-странник, Зуко-странный-и-уже-почти-не-чужой. На ее языке он говорил плохо и с заметным акцентом, не знал многих слов и приходилось его учить, как маленького глупого ребенка. Он поначалу щерился, огрызался, продолжая отказываться от всего, мешал знакомые слова с чужими, резкими — ругался, наверное, но потом тоже смирился, привык, присмирел, успокоился, спрятал клыки и когти, перестал вскакивать от каждого шороха, но о себе не сказал ничего, кроме имени, и клещами было не вытянуть ни слова. Смирилась и она, с чужой злобой, остротой, недоверием, смирилась с чужим присутствием и необходимостью ухаживать не только за собой, а после и вовсе осмелела, научилась выгонять с кухни и силой затаскивать домой после слишком долгих тренировок, научилась торжественно вручать тряпку и посылать за нужными травами, научилась не бояться и не стесняться повышать голос в своем доме, а однажды впихнула в чужие руки любимую корзину (все же нашла время забрать ее из леса) и непререкаемым тоном объявила, что не справится с покупками одна, и плевать, что раньше как-то справлялась и таскала, сейчас есть, кому помочь, нельзя не воспользоваться этим. И в этот раз люди еще больше смотрели, еще больше шептались, еще больше старались избегать — чужаков тут не любили еще больше, чем ведьм, ведьма — своя, привычная, а чужак — неизведанный, пришлый, и никто не знает, чего стоит от него ожидать. Но ей было так все равно, так плевать, и черное-мрачное-склизкое наконец-то отпустило и замолчало: у нее было дело важнее, чем чужие слухи — тщательно подобрать слова, чтобы все рассказать и объяснить, рассказать про деревню, про местных, про бабку — воспоминания лишь слегка царапали горло; рассказать про то, как цветут здесь сады весной, как зимой замерзает озерцо и мальчишки рассекают на коньках по тонкому льду; рассказать об огромной злой собаке, охраняющий дом старосты, о празднике Солнца, в который принято танцевать на закате и повязывать голову самым ярким платком, рассказать о том, как девушки на выданье ищут себе парней, о пышных свадьбах и заунывных погребальных песнях, рассказать как можно больше, рассказать обо всем, что видела, слышала и запомнила, рассказать и увидеть, как наконец-то разглаживаются слишком глубокие морщины на высоком лбу. И корзину он тащил беспрекословно, изредка спрашивал о чем-то, изредка улыбался краешками губ, изредка смеялся коротко и хрипло. И в груди на замену мрачному приходило что-то большое и очень-очень светлое, как будто по венам кто-то пустил солнечный свет, и было радостно, весело, спокойно и очень-очень хорошо. И руки у него были загрубевшие, грубые, в мозолях и мелких шрамиках — она каждый обводила пальцами, а после — прижималась губами. Ему нравилось перебирать ее волосы и заплетать их в тугую косу, ему вообще, как оказалось, нравилось прикасаться и трогать, нравилось брать чужие ладони в свои и украдкой гладить по щеке, нравилось сидеть вплотную, соприкасаясь коленями, нравилось класть голову на чужое плечо и утыкаться губами в изгиб шеи. Поначалу было немного страшно, непривычно и смущающе неловко, было жарко, было неясно куда себя деть, но и к этому привыкли, и с этим научились жить, и засыпать в обнимку в тесной кровати привыкли, и привыкли вместе смотреть на закат, и вместе ходить в лес тоже привыкли, и друг к другу тоже окончательно привыкли, притерлись и срослись. Было все еще жарко, все еще до пламенеющего румянца на щеках, до дрожи под коленками и скручивающегося в узел живота, но хорошо, правильно, так необходимо, и тени под потолком вдруг стали общими, и черный чугунок — один на двоих, и даже приблудная кошка начала залезать на чужие колени и урчать, а на людей больше не хотелось смотреть, и неважно, кто там что шепчет за спиной, если ты не один, если в руке — чужая рука, если рядом — успевший стать родным человек. Он так и не рассказал ничего о себе, но слова вдруг и перестали быть особенно нужными, и это — нельзя было описать обычными словами, и это — так правильно, так необходимо, так хорошо. Очень-очень правильно и хорошо. — Но однажды пришли злые люди и забрали ведьму с собой: таких, как она, велено было казнить, и приговор этот не щадил никого… Они пришли днем, выбив дверь ударами тяжелых сапог; такие же рослые, статные, в таких же куртках и с такими же серебристыми серьгами в хрящах, с такими же мечами в ножнах и со злым огнем в глазах. Он тогда вскинулся им навстречу, снова говорил на своем языке, быстро, резко и жалобно, о чем-то просил, показывая на нее, испуганную и жавшуюся к стене, потом бросился к мечу, но что такое один против пятерых — ему не дали даже дотронуться до стали, не убив, но оглушив, заставив потерять сознание. А у нее одной и подавно не было шансов, и самый крепкий из них за волосы тащил ее, упирающуюся отчаянно, из дома, тащил по всей деревне, как непокорную жену, и люди вслед кричали одобрительно, кто-то швырнул пару камней, кто-то — гнилой помидор. Те же люди, которых она лечила, кого спасала, ради кого ночами не спала. И пронзительный ее крик тогда слышала вся деревня, и казалось, что само небо кричит вместе с ней; били сапогами под ребра, били по лицу наотмашь, не давали воды, тесный экипаж, похожий больше на клетку для дикого зверя, засохшая кровь на губах и лице и спутанные волосы, чужие насмешки и счастливые вопли случайно встреченных людей, а потом — тесный каменный мешок, человек в черной рясе, говорящий ей о грехах, и иголки под ногтями. Омут боли накрывал ее с головой, и спасением казались короткие моменты забвения, где снова дом, бабка и чужие ласковые руки, где снова цвели одуванчики и пахло травами, но ведро ледяной воды на голову — и снова боль-боль-боль, вывернутые из суставов руки и ледяной голос, призывающий ее раскаяться в чем-то, — она уже и не помнила в чем, у нее уже не осталось сил помнить. На площадь ее волокли по земле — ноги не держали измученное тело, а боль от перетянувших руки веревок уже казалась знакомой и родной. Снова крики, вопли, камни под ноги и плевки в лицо, а в центре площади — деревянный столб и кучка дров, и снова голос, призывы очиститься огнем, и одобрительный рев толпы, и чей-то исполненный боли крик. Первый факел ей, привязанной, под ноги метнул человек в черной рясе, и снова крик боли, ее имя, как призыв, и угасающих сил хватило лишь на то, чтобы разомкнуть окровавленные губы и прошептать последнее, но шепот этот показался всем громче громовых раскатов и страшнее молний, ее первое и последнее колдовство, ее проклятье и благословение, ее прощальный подарок, ее все то, что хотелось сказать, а потом столб огня взвился до небес и стало темно и тихо. И не было ничего. — Умирая, она закляла своего любимого, чтобы вечно он ходил по этой земле и не брала его ни старость, ни сталь, пока не встретит он ее снова и снова ее не полюбит, и услышало ее небо, и отпечаталось навечно это заклятье следом на его лице, и стал он бессмертным, и говорят, до сих пор он где-то ходит, ищет ее, не в силах справиться с колдовством… — Мам, а дальше что? Он найдет ее? Это же сказка, у сказки должен быть хороший конец! — темноволосая девочка требовательно надувает пухлые щечки и слишком пристально смотрит глазами цвета расплавленного золота. Надо же, дослушала все же сказку до конца — ее брат уже давно посапывает, подложив под голову кулачок, а ей все подавай продолжение, ей все подавай хороший конец, вот только конца у этой истории все еще нет, все еще не придумала жизнь. — Когда-нибудь я расскажу тебе, чем закончилась эта сказка. Но не сейчас. А теперь спи, котенок, завтра будет новый день, — мать нежно целует ее в лоб и подтыкает одеяло сыну, и выходит из комнаты, неслышно закрыв за собой дверь и улыбаясь: она уже совсем взрослая, еще немного — и готова будет мастерство перенять, а пока — пусть наслаждается беззаботным детством. А на кухне все еще горит свет, и ее ждут, и она привычно ласково улыбается, позволяя чужим рукам себя обнимать. — Все-таки решила рассказать им? — чужое дыхание все так же обжигает шею, а ладонь сама тянется погладить по щеке — к шраму на половину лица, похожему на след от ожога, она привыкла практически мгновенно, хоть и пыталась поначалу вывести или залечить; а жесткие мозоли так и не сошли, хотя меч он слишком давно не держал в руках, только морщины стали чуть глубже да взгляд тяжелей, но все еще было хорошо и правильно, и все так же не волновало, что будет завтра и потом. — О том, как ты не одну сотню лет искал меня по всему миру? А он искал, искал, сбивая ноги, искал в каждом городе, деревеньке или селе, где-то задерживаясь месяцами, где-то не останавливаясь даже на день. Искал в церквях и молельнях, больницах и госпиталях, искал в музеях и школах, искал везде, где только мог. Каждый день встречая новых людей, смотря, как растут, расширяются и исчезают города, как начинаются войны и заключается мир. И не брала его ни сталь, ни болезнь, ни пули, ни старость. Давно уже не было той деревеньки и горящих на костре женщин, а он все искал, искал, искал… — Или о том, как случайно столкнулся с тобой в парке, — он смеется и целует ее в изгиб шеи, нежно перебирает мягкие каштановые пряди и покрепче прижимает к себе, и она снова видит тени под потолком, а откуда-то, кажется, повеяло свежими травами, и полосатый кот сыто урчит, свернувшись под столом. Она прикрывает голубые глаза, протягивая руку, выключает свет, и последний отблеск лампочки отражается в чужих глазах цвета расплавленного золота. Он нашел свою ведьму, нашел после стольких лет, после вечности, проведенной в одиночестве, нашел и поклялся себе в тот же день, что никому ее больше никогда не отдаст, и тени под потолком удовлетворенно скалились: вот теперь — наш хозяин, вот теперь — истинно свой.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.