***
Во вторник Личадеев работал из дома. Хоть температура больше не вернулась, вместе с ней ушел и голос. Если в понедельник Паша мог, хоть и каким-то чужим голосом, разговаривать, на следующий день слова уже практически не произносились. Разве что сиплым шепотом, который вырывался из горла даже при попытках закричать. Музыченко с Вечерининым ушли куда-то довольно рано, часов в 10, и теперь Паша сидел в полной тишине, нарушаемой только звуком бегающих по клавиатуре пальцев. Он расположился на кухне, чтобы можно было курить и постоянно наводить себе новую, почти на половину литра, чашку травяного чая с медом. Несмотря на все еще оставшуюся в теле слабость и отсутствие голоса, Личадеев чувствовал себя лучше. Горло не болело, организм не пытался самовоспламениться, сигареты заходили лучше, чем вчера, а чай из собранных дедом трав грел изнутри мягко и приятно. Даже работалось относительно легко, несмотря на то, что измотанный болезнью мозг порывался раз в полчаса-час отключиться на пару-тройку минут. Тогда Паша закрывал ноутбук и то просто смотрел, как за окном беснуется снежная метель, то доставал из пачки сигарету и неторопливо курил, через затяжку делая глоток теплого чая. Ему сегодня отчего-то было если не хорошо, то, по крайней мере, спокойно. Как будто метель, признак окончательно начавшейся зимы, окончательно изгнала из него остатки серой, промозглой и противоречивой осени. Ветер пытался пробиться сквозь плотно закрытые, но уже довольно старые деревянные окна, но ничего не получалось — только дерево едва слышно поскрипывало. А может Паше только казалось, что он слышит этот звук — или это скрипели огромные тополя за окном, незащищенные от снега. Белая и очищающая все на своем пути метель. Личадеев почему-то был уверен, что к вечеру ветер утихнет, останутся только падающие с неба снежинки, прямо как в день, когда он заболел — только снежинок будет больше, гораздо больше. А завтра утром на улице не останется совсем ничего серого, и в окно будет больно смотреть из-за яркости снежного покрова. Маленькое чудо в сердце сотворенного людьми города, куда природа не должна проникать в своем нетронутом виде. Но человек ничего не сможет сделать с метелью, только прятаться от нее — или любоваться. В очередной раз устроив себе небольшой перерыв, Паша медленно курил, пересев к окну и глядя вниз. На улице начинало постепенно темнеть, но это пока что было едва заметно. Почему-то Личадееву вдруг представилась Серговна, которая — бесстрашная женщина — бывало любила снимать с головы платок, когда попадала под снег. Снежинки падали на ее волосы, путаясь в них, покрывая их серебристо-белой сетью. И Серговна становилась похожа на какую-нибудь героиню из народных сказок: с широченной улыбкой, цветастым платком на плечах, живущими своей жизнью волосами и громким искренним смехом. Взмахнет головой в одну сторону — любовь свою найдешь. В другую — обретешь верного друга. Прямо на тебя пойдет — получишь по макушке за то, что хотел сфотографировать украдкой. Телефон, лежавший недалеко от пепельницы, периодически мелко вибрировал. Паша не слишком хотел проверять, что за уведомления ему приходят — он и так знал, что это пишет Аня — не Серговна, а Смирнова, его девушка. Вроде как. Если все еще. Смирнова была хорошей. Не в плоском повседневном смысле этого слова, а в том смысле, что раскрывается в этом слове, если распробовать, — уютном и мягком. Аня, невысокая, рыжая, со спокойной улыбкой, умела молчать — так, чтобы это было приятней любого разговора. Они могли провести целый вечер молча, просто лежать и периодически целоваться, иногда что-то смотреть, иногда готовить еду. Смирнова могла и пошутить — да так, что смеялись вместе до выступающих на глазах слез. А еще она, в отличие от Паши, была хорошим журналистом: ее тексты Личадеев читал с неподдельным восторгом, читал и нередко перечитывал. В квартире у Ани всегда был небольшой беспорядок, а ее черно-белая кошка вела себя так же, как и хозяйка — терлась раз-другой о пашин подбородок и ложилась под его бок. Смирнова, бывало, усмехалась, рассказывая, что кошка ее вообще-то не любит никаких гостей, кроме Личадеева. Как и сама Аня. Быть может, думал Паша, возвращаясь к работе, в этом и была проблема. В том, что они со Смирновой были слишком похожи. Он бы, наверное, и сам не стал бы ехать беспокоить Аню, если бы та заболела, но почему-то ему стало обидно от того, что в субботу, получив от него сообщение о болезни, Смирнова в нескольких сообщениях посочувствовала и несколько дней не писала. И ведь понятно же, что она просто научена не слишком приятным опытом: в прошлую, даже не такую серьезную пашину болезнь, они сильно поссорились. Она хотела ухаживать, а Личадеев не давался. Вот и поплатился теперь. И, как последний мудак, сидит не отвечает на ее сообщения, хотя обижаться не на что. А может это и не обида вовсе, черт знает. Просто Паше не хотелось с ней сейчас разговаривать. Все-таки, с той же Серговной ему всегда было проще, потому что она была другой: все сразу говорила, делала все не так, как сделал бы Паша, и плевала на все его “не хочу” и “иди нахуй”. Но, наверное, простота тут появлялась еще и оттого, что это были не отношения, а дружба. Вздохнув, Личадеев взял в руки телефон и прочитал сообщения от своей девушки.***
Юра и Вечеринин вернулись, когда уже совсем стемнело, а Паша заканчивал свой милосердно сокращенный редактором рабочий день. Он как раз отнес ноутбук в комнату и возвращался на кухню, когда дверь открылась, впуская в квартиру прохладу и засыпанных снегом друзей. Оба хохотали в голос, и Личадеев успел удивиться, как это он не услышал их еще когда они были на первом этаже. Успел удивиться Паша до того, как Музыченко, заметивший его, попытался что-то сказать, потом на несколько секунд застыл со смешно открытым ртом и вдруг захохотал с новой силой — хотя, казалось бы, куда еще сильнее. Дима, проследивший за взглядом друга, только спокойно улыбнулся и начал снимать с себя покрытые снегом куртку и ботинки. Паша застыл у выхода из своей комнаты в недоумении, но недоумевал недолго. Довольно быстро до него дошло, что же стало причиной юриного истерического смеха, от которого тот уже почти сидел на полу и утирал с глаз слезы. Этого, в общем-то, стоило ожидать. Личадеев забыл развязать хвост, в который собрал мешавшие, все еще грязные волосы. Это было проще и безопаснее, чем идти купаться в душ, где довольно холодно, когда ты еще особо не выздоровел. Конечно, глупо и даже слегка неприлично уже четвертый день к ряду обрастать грязью, если живешь не один, но лучше походить с немытой головой, чем заболеть заново. Но уж лучше бы он, пожалуй, заболел, чем позволил Музыченко увидеть свой завязанный почти на макушке хвост. Должно быть, в сочетании с почти недельной щетиной, зрелище было и в самом деле презабавное. — Юр, иди нахуй, — почти неразборчиво шепотом выругался Личадеев. Юра — к его чести — не стал смеяться еще и над отсутствием у соседа голоса. Только еще раз коротко и хрипло хохотнул, бросив взгляд на прическу Паши. — А тебе идет. Личадеев в ответ только закатил глаза и прошел на кухню, краем глаза заметив, как в темных волосах Музыченко едва заметно поблескивают еще не успевшие растаять снежинки. Вот и царевич нашелся. Осталось только угадать с первого раза, кто тут Иванушка-дурачок. Чувствуя, как пытается сбежать только-только обретенное душевное равновесие и спокойствие, Паша взял с кухонного стола свою рабочую записную книжку. Задумчиво посмотрел на темно-синюю обложку, на которой были хорошо заметны следы от кружки — использовать вещи не только по предназначению всегда было не слишком хорошей пашиной привычкой. В чем, собственно проблема? Почему он может смеяться над собой в любых ситуациях, кроме тех моментов, когда над ним смеется — причем, похоже, на самом деле беззлобно — Музыченко? Не глупость ли? Тем более хвост на макушке и правда дурацкий, а вовсе не милый, как несколько раз пыталась убедить Пашу Серговна. — Пашок, пиво будешь? — рука вошедшего на кухню Юры хлопнула Личадеева по плечу, отчего Паша чуть не выронил записную книжку. — У нас пара литров, просто горло промочить взяли. В свои 24 года Музыченко пришел к выводу, что промочить горло можно только двумя литрами пенного на одного человека. — Немного можно, — просипел Личадеев, спустя десяток секунд мучительных размышлений, надо ли оно ему и не развезет ли его слабый организм после первого же бокала. У Юры, который только теперь наконец убрал руку с пашиного плеча, на лице появилась широкая ухмылка. Он, видимо, правда пытался сдерживаться, но привычка жизнерадостно и как долбоеб смеяться надо всем, над чем можно и нельзя, брала верх. — Может и голос заодно прорежется, а то ты звучишь, как охрипший петух. Нет, если поразмыслить, все-таки Иван-дурак здесь явно не Паша.