Кусок третий (про Дину. И про Диму)
8 декабря 2018 г. в 07:54
Развезло вчера, конечно, дай Боже — или сегодня уже, Мирон не помнил. Мирон-то и как спать ложился — не помнил, а проснулся на самом краю неудобно-валкого дивана. Одетый и от собачьего носа в щеку проснулся, он сразу понял, что мокрое и холодное — заинтересованно и настойчиво — в щеку, подбородок, висок… Он понял, что это Дина. Но это вот мгновенное прозрение не помогло глаз открыть, не помогло с остановившимся на неприятно-долгую секунду дыханием, блядь, Мирона пробило на испарину с головы до самых неснятых вчера кед. Дина была овчаркой. Немецкой, кстати, и у Димы вечно находилась миллион и одна шутка про еврея и конвой, но над Димиными шутками Мирон смеялся, а Дина его не… Не проявляла желания сожрать, например, не рычала на Мирона и не рычала на Хесуса, не скалилась сахарно клыками, и вообще была к Мирону хорошо. Ровно. Ему даже иногда думалось, что вот она — сказочная идиллия, ебаный Эдем, где лев обнимает ягнёнка и все дела, и темные собачьи глаза смотрят на него без опасной внимательности, и немецкая овчарка Дина и её кусочек мозаики Дима Хинтер почти-семья, почти — можно в сторону отбросить это дурацкое «как кошка с собакой», ну.
Ну а все равно, когда вот так — с нихуя носом собачьим по ебалу — Мирона придавило. Накрыло неизбывным, похоже, детским каким-то и смешным парализующим страхом. Ни рукой ни двинуть, ни на ноги с дивана ни вскочить, куда там руки-ноги — глаза Мирон до сих пор не раскрыл, а Дина застучала хвостом по полу громко и весело и лизнула его горячим и жестким языком под мочкой уха. Очень близко, очень по шее, Мирон собрал все силы в кучу волевым внутренним усилием и…
Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины (и о том, где достать на новый майк шуршаще-замусоленных купюр), — ты один мне поддержка и опора, о великий, могучий, правдивый и свободный русский язык! Не будь тебя — как не впасть в отчаяние при виде всего, что совершается — и дома, там, в болезненно-полузабытом городе, и в чужом (до сих пор все-таки чужом) Лондоне, и здесь на соседних грязных улицах, и внутри, и за ребрами? Но нельзя верить, чтобы такой язык не был дан великому народу, конечно, поэтому Мирон всё-всё собрал. Красноречие, поэтический дар слова, Тургенева — вот это всё он собрал в кучу и сказал:
— Блядь, Дима, — сказал Мирон и сам себя не услышал, до того жалко и тихо у него вышло это «блядь, Дима», как будто он трагически умирал от чахотки, повернувшись лицом к стене. А не бухал вчера как черт, но Мирон себя не услышал, а Дима Мирона очень даже.
Дима уронил что-то за стенкой и вот уже рядом:
— Сука, я думал, ты голубей из окна высматриваешь или жрешь че, поэтому такая довольная, Динка, фу, — Мирон по звукам понял, что Дима от дивана оттащил свою чересчур благожелательную к одному похмельному жиду собачью душу, и поэтому выдохнул с облегчением.
И открыл глаза, и посмотрел сначала на Дину — она свесила умную острую морду набок, и в мокрых блестящих зрачках у неё отражался и многострадальный диван, и опрокинутое мироновское ебало, и вообще она выглядела совершенно не обескураженной и очень довольной. А потом Мирон с некоторым трудом сел и посмотрел на Диму. Дима выглядел отчаянно-смущенным, но это он делал лицом недолго. Дима быстро натянул обратно невозмутимый похуизм и сказал:
— Ебать ты спящая красавица, Миро!
Ещё Дима сказал:
— Я там картошки оставил, жареной, иди заправься, а то из шмоток вываливаться скоро начнёшь. И Динка тебя сожрет, и рэп на русском осиротеет совсем…
Эту хуйню они так и оставили, конечно. Подумаешь, ебало облизала. Чисто по-дружески, ну, ну и Дима никогда темы этой не поднимал, и Мирон — тоже. Хорошо было и так — вдвоём (ну, вчетвером, если быть точными), вместе, хорошо и пиздато, как никогда раньше не, а потом случилась другая хуйня.
Хесус уснул на футболке. На футболке Димы.
— Бля, она же чёрная, все в шерсти, ну охуеть теперь, Миро, ну че за мелкий бытовой терроризм…
На чужие руки (со следами краски, от мороза часто тресканые, прокуренные, никогда не дрожавшие, Димины руки) Хесус не шёл, ничего такого, а Дима не звал, конечно, а что на футболке уснул на чёрной и Диминой, так это…
— Это он на подоконнике, — сказал Мирон, — он всегда там спит, это ты охуел шмотье своё разбрасывать везде, места не оставил животному.
Мирон так сказал, хотя это была хуйня, конечно — рядом с Диминой футболкой достаточно места было. На подоконнике. А Лил Хесус лёг на неё, не на свободное место, но говорить же (и не думать) про «кошка с собакой»...
Не говорить.
С чего все закрутилось в баре, Мирон так и не понял. Вот он отвернулся к соседу, чтобы спросить за Кендрика нашего Ламара, а вот Дима (с другого бока тёплым и джинсовым плечом — Дима) уже подорвался с места с намерениями самыми очевидными: бить чужие ебала Дима подрывался с неприятной периодичностью. Как поддатый, так и кристально чистый, как один на один, так и против целой компании. Сука, ну что опять, Дима!
Перед тем как выскочить из бара вслед за Димой (и за компанией из четырёх, как минимум, агрессивно-нетрезвых немецких ребят, и все с собаками, охуенно, Дим) Дина посмотрела на Мирона. Осознанно, конкретно очень на Мирона посмотрела — почти с сожалением (почти-извинением) в темных и блескучих зрачках. А Дима на Мирона не посмотрел, но Мирон все равно с низкого старта рванул. За Димой.
И за Диной.
У Дины шерсть в грязи и на морде кровь. Чужая, наверное, немецкие шавки в этот раз неповоротливые оказались, но все равно их было четверо, а Дина одна, потому что Хесус больно-больно вцепился Мирону в плечо, потому что Дима хуй знает че опять не поделил с добропорядочными горожанами, потому что…
— Да на ней заживет, Миро, в первый раз что ли?
— Иди ты нахуй! — Мирон и сам не понял — как.
Промыть же надо, в ванной тускло моргает лампочка в пыльном патроне, в ванной тесно — Дима разглядывает свежие на ебале ссадины, Дина под ногами вертится, Хесус тут же — и пальцы на собачьей шерсти, не раздумывая кинулся, Мирош, так близко собачья морда острая, клыки, а Дине вдобавок больно (Дима кривится «рёбра, жида, аккуратней»). А Мирону не страшно нихуя, не за себя — страшно, у Дины перекись смешно шипит на острой морде, кровь и грязь, Дина переступала с лапы на лапу, недовольно фыркала, но давалась. Мирону — и давалась, и Мирон первый за многое-долгое время раз не думал про собачьи сахарные клыки, и про тревожное рычание, и про всё такое ещё…
И потом Мирон тоже не думал.
В смысле — совсем потом, настолько потом, что даже почти сейчас, недавно уже.
Про то, что Дина была собакой, которая его ну, по-собачьему очень себе любила, а Дима — нет. Не стоило думать про то, что Дина — это Дима, конечно.
Потому что тогда пришлось бы думать про то, что Хесус спал на чёрной футболке, а не на подоконнике, а думать так не то чтобы не хотелось, конечно, просто…
Не жить кошке с собакой, и стоит ли думать?