2
22 апреля 2013 г. в 22:38
Истомину пришлось отдельно предупреждать Антипина, что художника он нашел и потом говорить с начальником охраны. Тот только плечами пожал:
– Мне-то что. Пусть хоть рисует, хоть пляшет там у вас, главное, чтоб на проверках стоял тут и ночевал в казарме. Отмечу его, договорились.
Пришел Хеннеберг сразу после вечерней проверки, неуверенно постучал. Иван почему-то вздрогнул, хоть и ждал его. Крикнул:
– Заходи. Открыто там.
Хеннеберг протиснулся через полуоткрытую дверь – он словно старался сделать все, чтобы двигаться как можно тише, и аккуратно прикрыл за собой створку. Сейчас он шел из столовой, поэтому не выглядел таким замерзшим, как утром, но вид в этом драном шарфе у него все равно был нелепый. Иван молча смотрел на него.
Вся эта история с Хеннебергом и Майковым при всей ее омерзительности никак не шла у него из головы. Он уже несколько часов ловил себя на том, что постоянно думает о том, как это вообще происходило. Сам ли Хеннеберг согласился, чтобы получить место в хоре, или Майков его заставил. И снова, и снова стояло у него перед глазами, как Вальтер опускается перед ним на колени, наклоняется…
Иван смотрел на переминавшегося с ноги на ногу немца, не зная, что сказать, и, наконец, нашелся:
– Дров принеси, пока не разделся. Дрова для печки. Не хватит нам.
– А, – понимающе кивнул Хеннеберг, тоже словно обрадовавшись.– Jawohl. Дрова… момент.
Он торопливо вышел и Иван получил еще несколько минут, чтобы подумать.
Когда-то он считал, что не сможет сдержать себя, если увидит пленного немца. Не в прицеле винтовки, не в виде темной фигуры, вскинувшейся над окопом, чтобы швырнуть гранату, не на кадрах кинопленки, навсегда запечатлевшей их холеные, наглые лица. А вот просто рядом, напротив себя. Как живого человека. Оказалось – может. Когда они конвоировали первых трех военнопленных, взяв их прямо на окраине деревни у сломавшегося мотоцикла, он чувствовал к ним только гадливое, брезгливое любопытство. А потом и оно прошло.
Хеннеберг же, как и остальные заключенные лагеря, был и подавно другим. Иван не видел его на фронте, и представить себе этого не мог. Вот он стоял сейчас перед ним, худой, изможденный, явно испытывающий и стыд за все содеянное и страх, и непонятно, чего больше. Как он выглядел год или два тому назад? Шел ли он через Украину, распевая «Хорст Вессель», расстреливал ли женщин и детей на краю рва, жег ли школы? Иван не мог сложить эти две картинки. Если бы перед ним стоял молодцеватый солдат вермахта в начищенных сапогах и с автоматом на ремне, наверное, было бы проще.
И вообще, слишком он много думает о Хеннеберге, как о человеке. Наверное, это из-за утреннего происшествия, но ведь даже если Майков – подонок и заставлял того делать такие вещи, это не значит, что Хеннеберг хороший парень и можно забывать о том, кто он есть. С другой стороны он сам, как советский человек и комсомолец, должен быть выше личной мести. Он же не Майков, все-таки.
Вошел Хеннеберг, на этот раз с большим шумом – ему пришлось толкать дверь спиной, так как руки были заняты дровами. Он быстро глянул на Ивана, словно ожидая еще каких-то распоряжений, но тот молчал, и Вальтер вывалил все у печки, потом, действуя одной рукой, начал зачем-то складывать их в аккуратную маленькую поленницу.
– Да брось, все равно сожжем, – не выдержал Иван, глядя, как Хеннеберг бережет вторую руку и при этом продолжает работать.
– Что? – переспросил тот. – Брось?
– Ничего, хватит, говорю. Как же ты поешь тогда, если русский толком не знаешь?
– Я толком знаю, – ответил Хеннеберг, продолжая стоять на коленях у печки. – Абер… ээ… но плохо. А песни знаю хорошо.
– Ясно, – сказал Иван. – Раздевайся, больше дров не надо. А у нас много работы.
Сперва Истомин поручил ему то, что считал простой задачей для Хеннеберга и сложновыполнимой для себя – написать на полосках ватманской бумаги таблички для стеллажей: «Стихи», «Классическая проза» и т.д. на немецком языке. Русские варианты этих надписей он сделал сам еще вчера и теперь выложил перед Вальтером, как образец, и выдал ему школьный русско-немецкий словарик.
Хеннеберг послушно кивнул, сел за стол и начал аккуратно вычерчивать карандашом линии для того, чтобы буквы получились ровными. Он не спрашивал, как некоторые из охранников, на кой сдались в лагере Пушкин и Гете и кому взбредет в голову читать книжки после тяжелого рабочего дня.
Сам же Иван сел на пол, возле расстеленного полотнища, и снова начал прикидывать, как разместить на нем надпись. Он взял кусочек мела и попробовал начать писать, но крупные буквы почти сразу поползли наверх, а отметить линию по линейке, как Хеннеберг, Иван не мог. Он бросил мелок, перевернул полотно на чистую сторону и с ненавистью посмотрел на него. Почему он в школе так не любил ни рисование, ни черчение? Полезные же были предметы.
– Верьевка, – вдруг сказал Хеннеберг, оторвавшись от своей писанины. – Kleine… маленький верьевка нужен.
– Зачем?
– Я… – он развел руками. – Я не знаю, как объяснять. Я показывать лучше.
Иван, заинтересовавшись, нашел для него моток шпагата. Хеннеберг отмотал примерно метра три и начал тщательно натирать веревку мелом.
– Я понял, – кивнул Иван и забрал у него мел, двумя руками это делать было куда удобнее. – Хорошо придумал.
Потом они вдвоем натянули белый от мела шпагат и отбили при помощи него две линии вдоль всего полотна. Ползая рядом по полу, раз или два они столкнулись плечами, и тогда Хеннеберг на мгновение замирал, словно ожидал окрика или удара, потом извинялся, прибавляя неизменное «херр офицер».
– Слушай, хватит уже. Какой я тебе «хер»? – Иван даже разозлился. – Я лейтенант Истомин, ну или товарищ Истомин. Или Иван называй, мне все равно, лишь бы не «хером».
– Иван не буду, – помотал головой Хеннеберг. – Я знаю. Всех русских зовут Иван. Das ist Witz… как это по-русски… шутка.
– Меня действительно зовут Иван и это не шутка, – хмыкнул Истомин. – Договорились?
– Да, – Хеннеберг посмотрел на него и первый раз улыбнулся. Глаза его уже не казались бесцветными и пустыми, а лицо от пребывания в жарко натопленной комнате раскраснелось.
Иван почему-то смутился, торопливо поднялся с пола и сказал:
– Вас там ужином покормили, а советский офицер до сих пор сидит голодный, потому что работает на благо повышения общей культуры. Это, я считаю, нечестно. Так что давай-ка, вставай.
Хеннеберг напряженно слушал его, пытаясь понять, о чем речь, но последнее слово прозвучало, как приказ, и он поднялся.
– Я идти? В казарму? – спросил он.
– Нет, ты идти на скважину и принести воды. На вот, – Иван сунул ему в руку железный чайник без крышки. – Давай, только полный набери.
Он отвернулся, ища свою трость и Хеннеберг, проследив его взгляд, молча нагнулся и подал ее. А потом вышел, накинув на плечи шинель и помахивая чайником.
Когда он вернулся, Иван вскрывал ножом банку с тушенкой. Там же, на столе, лежали ломти хлеба, вареные яйца и сало в пергаментной бумаге. Сало и яйца были из соседней деревни, с которой у Антипина и коменданта лагеря установились вполне деловые отношения: мужиков в ней осталось мало, все либо старики, либо дети, либо инвалиды, так что иногда несколько военнопленных с конвоем отправлялись в Лыково помогать по хозяйству. Немцам это считалось за обычный рабочий день, и обедом их тоже кормили в деревне, куда обильнее и вкуснее, чем в лагерной столовой. Разумеется, Антипину в благодарность тоже кое-что перепадало.
– Чайник ставь на печку, – сказал Иван, не оборачиваясь. – И… садись за стол.
Хеннеберг пристроил чайник на печурку, закрыл крышкой, а потом застыл, не дойдя до стола.
– Что?
– Садись, говорю. Немен зи платц, так вроде?
– А… мошно? – Вальтер продолжал стоять, но при этом со стола глаз не сводил.
– Я что, при тебе в одного есть буду? – обиделся Иван. – Садись.
Хеннеберг торопливо сел, сложил руки на коленях, словно хотел показать, что он воспитанный человек и раньше хозяина есть не начнет.
Иван сперва не собирался угощать немца, но сейчас не жалел, что передумал. Все-таки благородство по отношению к бывшему противнику – это качество сильного человека, и осознавать себя таким было приятно. Да и чем дольше они находились рядом, тем меньше Хеннеберг был похож на врага, даже в этой форме. А еще он устал все время быть один, тут даже еле-еле лопочущий по-русски фашист за товарища сойдет.
– Ты зачем на фронт пошел? – спросил Иван. – Вы там что, не видите, что Гитлер ваш палач и псих? Есть же там у вас нормальные люди, которые это понимают?
Вальтер молчал, потом медленно произнес, спотыкаясь на каждом слове:
– Ich habe… твадцать один… Jahre alt. Я был… mobilisiert. Поздно.
– Мобилизирт? – переспросил Иван. – А, понятно. Повестка тебе пришла из военкомата, и ты пошел, так? А удрать не мог? Сказать себе: «Не буду я за фашистов драться»?
– Не мог, – коротко ответил Хеннеберг, словно понял всю его фразу.
– Ладно, – буркнул Иван. – Давай поужинаем без этих разговоров. Тушенку ты ведь будешь? Бери. И сало вот, нарезанное уже. Давно видел его последний раз, а?
Он поставил на стол открытую банку и воткнул в нее нож. Вальтер помедлил, потом осторожно, двумя пальцами, взял кусочек сала и потянул к себе. Но оно оказалось недорезанным до конца и вслед за единственным кусочком потащилось на шкурке еще несколько. Хеннеберг покраснел и смущенно задышал – в его планы явно не входило отхватывать себе сразу полшматка сала. Протянул руку за ножом, но Иван его опередил, резанул по шкурке, оставляя Вальтеру пару кусочков.
– Спасибо, – с достоинством сказал тот.
– Битте шён, – так же в тон ответил Иван, они встретились взглядами и рассмеялись.
Зашумел, закипая, чайник и Хеннеберг вскочил за ним раньше, чем успел подняться Иван. Но тот забрал у него кипяток и сам аккуратно налил в заварочный чайник с отбитым носиком.
– Вот, как в лучших домах Лондона.
– Да, чай хорошо, – согласился Хеннеберг, сглатывая и снова убирая руки под стол. – Такой холод.
– У вас там был чай? На фронте? – спросил Истомин. – Вы его пьете у себя в Германии?
Хеннеберг кивнул.
– Да… быль. Und Kaffee… не знаю, как по-русски.
– Кофе, я понял.
– Ja. Я люблю… больше. Но чай это хорошо.
– А петь где ты выучился? Здесь, в лагере?
Хеннеберг как-то сразу помрачнел, видимо, разговоры о его участии в хоре никаких хороших воспоминаний не вызывали. И сейчас Иван его понимал.
– Нет, – сказал, наконец, Вальтер. – Не здесь. Я пел там… у себя в Германия.
Иван кивнул и придвинул ему стакан с чаем, но Хеннеберг не закончил.
– Я хотел просить, – с усилием выговорил он. – Херр офицер…
– Иван, – быстро поправил Истомин.
– Да, Иван. Richtig. Я хотел просить… не говорить никому. Не говорить херр Майков тоже.
– Не говорить о чем? – посмотрел на него Иван. – Мы же договорились с тобой – забыли. Я ничего не видел, ты ничего не делал. Как я могу кому-то сказать, раз ничего не было.
Вальтер Хеннеберг посмотрел ему в глаза с такой благодарностью, что Иван даже покраснел. Сам-то он ничего не забыл и забыть никак не получалось.
– Ешь давай. – буркнул он. – Голодный ведь, я вижу.
Хеннеберг тоже покраснел, но спорить не стал, тем более, что действительно глаз не сводил с того, что лежало на столе. Он взял ломоть хлеба, пристроил на него свои два кусочка сала и начал есть, быстро, глотая огромными кусками, и видно было, как он старается сдерживаться и делать это медленнее.
Они потом еще долго говорили – Иван как-то приноровился понимать короткие неуклюжие фразы, которыми изъяснялся по-русски Хеннеберг и почти не переспрашивал. Да и тот как-то расслабился после сытного ужина и даже начал жестикулировать, объясняя то, для чего ему не хватало слов. Хеннеберг оказался родом из Дрездена, и там у него остались мать и младшая сестра, от которых он, понятное дело, давно не получал вестей. Отец у него был ветераном предыдущей войны, вернулся оттуда совсем больной и умер, когда Вальтеру было десять лет, в тридцать третьем. Потом он работал, чтобы помочь матери, и как-то, по его словам, очень там у них плохо было с работой и с деньгами, но потом стало лучше. Жить лучше, и не так голодно.
Иван помолчал. Не спрашивать же его о евреях, о погромах, о захвате Польши, о Ленинграде и других городах, о разоренной Родине. Либо скажет, что не знал, либо что выполнял приказ. И ведь неплохой парень…
– Ты работал перед войной? – наконец, спросил Иван, понимая, что пауза затянулась.
– Да. Я быль… Der Fahrer. Как это? – И Хеннеберг показал, что крутит баранку автомобиля.
– Шофер это.
– Да. Шофер. Возил ортсгруппенлейтера. Потом нас, всех, кто его возил, забрали. На фронт. А я болел, очень сильно, почти умирал тогда. Lungenentzündung. И меня забрали потом, зимой.
Иван не понял, чем он там болел, но подумал, что да, серьезно прижали немцев, раз они отнимают личных шоферов у своих партийных шишек и отправляют на фронт условно годных. Он прикрыл глаза. За все воздастся сполна. Так что Хеннебергу еще повезло, отсидится в лагере до конца войны.
– Закругляйся и давай рисуй, – резче, чем собирался, сказал он. – Работы много, времени мало.