ID работы: 767190

От Волги до Дона

Слэш
R
Завершён
1771
Размер:
29 страниц, 6 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1771 Нравится 159 Отзывы 614 В сборник Скачать

3

Настройки текста
За два следующих дня они вдвоем смогли закончить большой транспарант. Рисовать Хеннеберг умел не лучше Ивана, зато оказался очень аккуратным и изобретательным – и несколько часов расчерчивал на полотне сложную сетку, чтобы потом легко нарисовать по ней ровные буквы. А на третий и четвертый день Хеннеберг не пришел – весь «артистический состав» отправили на заготовку леса, потому как вот-вот должен был прийти грузовой вагон и сроки поджимали. Иван понял, что за эти несколько дней привык к тому, что Хеннеберг рядом и без него было как-то пусто и безрадостно. Он даже думал поговорить о возвращении помощника с начлага, в конце концов, тот ранен и работать хорошо все равно не может, но он уехал куда-то в район, а с заместителем его Иван был знаком очень плохо. Вторым замом был Майков, а с ним разговаривать по поводу Хеннеберга было и вовсе невозможно. Приходилось пока работать одному и надо сказать, получалось у него все гораздо медленнее, чем раньше. Да и охоты особой не было, так что Иван теперь чаще ходил по лагерю, разрабатывая ногу, или сидел в гостях у Антипина, слушая фронтовые байки с финской, где тот воевал и даже был ранен. Начальственный крик Майкова Иван услышал даже сквозь плотно заклеенные и закрытые окна. Тот распекал кого-то – либо охрану, либо военнопленных, отсюда было не разобрать, и продолжалось это довольно долго. Иван, найдя в этом лишний повод оторваться от библиотечного каталога, вышел на крыльцо «дома культуры», достал из кармана сигареты, а потом замер, так и не открыв пачку. Шесть человек, раздетых до нижнего белья, босых, стояли, выстроившись в шеренгу, а их вещи грудой лежали на утоптанном снегу. Это выглядело так дико и несуразно, что Иван сперва даже не понял, что происходит и кто это вообще такие. А потом разглядел белобрысую макушку Хеннеберга, и долговязую фигуру Бауэра, которого трудно было с кем-то перепутать. Сцена казалась тем более странной, потому как ни один из них не вел себя как, собственно, замерзающий – не топтался на месте, не обхватывал себя руками за плечи. Они стояли ровно, вытянувшись и опустив руки по швам, и на левой ладони Хеннеберга белела повязка. Майков, одетый в овчинный тулуп и валенки, только без шапки, прошелся вдоль строя, что-то негромко сказал. Никто не шевельнулся. – Хорошо, – теперь Иван его слышал. – Подождем. Я не тороплюсь. А вот вы сдохнете тут все, ясно? Ферштейн? Шеренга молчала. Иван торопливо сбежал с крыльца, крикнув на ходу: – Алексей Сергеевич! Вы что, что здесь происходит? Майков обернулся к нему. Белые от ярости губы, темные, запавшие глаза, только белки сверкают, как у взбесившейся лошади. Он был пьян, но не настолько, чтобы не понимать, что делает, было там что-то еще. Он несколько секунд смотрел на Истомина, словно не узнавал. – А, Ваня… – наконец медленно проговорил он. – Здесь происходит укрывательство беглого. Сбежал сегодня один из шестого отряда, вот пособники его. Молчат. Решили героически замерзнуть за великую Германию. Ничего, сейчас заговорят… Он растянул губы в улыбке. – Померзнут же к черту! – сказал Иван. – Как потом… – А все просто. Напишем рапорт, что пытались бежать и замерзли в лесу. Трупы предъявим, если до такого дойдет. Но нет, ничего с ними не сделается… если женщина, одна, босая, пешком в соседнюю деревню добиралась, да с малым ребенком на руках. – Какая женщина? – непонимающе переспросил Иван. – Алексей Сергеевич, вы… – Женщина… да жена моя. Тося. Босая бежала, по снегу. Ноги, говорят, в кровь были изрезаны, когда нашли ее. Малого на руках держала, собой закрывала от ветра. Дом-то пожгли… и одежду всю забрали. Мерзли они без ее шубки да платка, ублюдки. Вот теперь пусть померзнут… как Тося моя. Как… Он продолжал что-то бессвязно бормотать, но стоило кому-то из немцев пошевелиться, Майков мгновенно поднял пистолет: – Стоять, сука! Пока не скажете, куда делся Рауш, будете, суки, тут мерзнуть. – Ich wеise nicht… – пробормотал кто-то из строя. – Bitte… Иван чуть не застонал от беспомощности. А потом еще раз посмотрев на замерзающих людей, на Майкова, который сейчас, похоже, мог видеть перед глазами только свою погибшую жену, и думать лишь о ней, быстро повернувшись, зашагал в сторону санитарного пункта. Он бы побежал, но без трости это было совершенно невозможно, нога сразу разболелась и хромал он так, что сейчас ни один врач не признал бы его даже условно годным. Анна Васильевна поняла его сразу, словно то, что, задыхаясь и морщась от боли, пытался объяснить Иван, уже здесь случалось не один раз. Она поднялась, натянула поверх халата полушубок. – Ваня, я сейчас попробую его увести. Он… много выпил? – Не знаю. Я не видел. Вы только осторожнее, у него пистолет в руках. Она остановилась на пороге, посмотрела на Ивана и печально улыбнулась: – Он не станет стрелять. В меня – не станет. Вы должны понять, он… болен. Тяжело болен, хоть это и незаметно. Я пойду, догоняйте. Она торопливо вышла и, на ходу накидывая на плечи платок, пошла по тропинке к «дому культуры». Иван проводил ее взглядом и заторопился следом, он-то совсем не был уверен, что Майков не станет стрелять. Оступаясь на узкой тропинке и проваливаясь в снег, он сильно отстал, и вышел на расчищенную площадку, когда врач уже подошла к Майкову и немцам. О чем они говорили, он не слышал, только видел, что она приблизилась вплотную и после нескольких слов крепко взяла Майкова под локоть. Тот стоял, словно в нерешительности, но Анна Васильевна что-то говорила ему, настойчиво заставляя смотреть себе в глаза. Наконец, она протянула руку и Майков медленно, нехотя отдал ей оружие. И сразу же Иван споткнулся, словно напряжение, отпустившее его в этот момент, заодно было тем, что заставляло его идти, несмотря на боль. Анна ласково погладила Майкова по плечу и, продолжая что-то говорить, повела за собой. Тот, тоже весь какой-то поникший, покорно шел, еле переставляя ноги. – Ваня, – быстро сказала она, когда они поравнялись. – Скажи им, чтобы немедленно одевались… и, если у кого-то обморожения, пусть идут… ох, ко мне же сейчас никак нельзя. Пусть на кухню идут греться пока. Я потом их найду. – Я тоже, – глухо сказал Майков. – Каждого… найду. И за Тосю мою… – Пойдем, пойдем. Нужно выпить. Нам обоим, – Анна Васильевна снова потянула его вперед. – Тебе за Тосю, мне за Леонида моего. Пойдем… Майков слушал ее и кивал, глаза у него были при этом совершенно мертвые. Иван дохромал до пленных, которые не понимая, что происходит, тем не менее, продолжали стоять как есть, хоть и сбившись в тесную кучу. – Одевайтесь, быстро, – сказал он и показал на их одежду. – Быстро, быстро. И… ты, ты и ты идите на кухню. Там согреетесь. Ты и ты в третий барак. Туда. А ты… со мной. Последние слова были сказаны Хеннебергу. Можно было, конечно, отправить его на кухню отогреваться, а потом уже не его было бы это дело, а Анны Васильевны. Но непонятно, когда еще она сможет уложить Майкова спать, а Хеннеберг же болел чем-то раньше. Еще помрет. Или голос потеряет. Тот тупо посмотрел на Ивана, словно перестал понимать и те русские слова, которые знал раньше. Потом нагнулся, подобрал свою одежду и начал кое-как просовывать руки в рукава кителя. Пальцы у него почти не гнулись, пуговицы не попадали в петли. – Ох, черт… – сказал Истомин, нагнулся, поставил перед ним валенки. – Ноги туда! Быстро. Короткие приказы Хеннеберг явно понимал лучше. Иван накинул ему на плечи его шинель, сам подобрал штаны и какие-то тряпки-обмотки. – Давай, топай. Окоченеешь тут, пока одеваться будешь. Вы тоже, идите грейтесь, там оденетесь, потом. Быстро, быстро. При последних словах Вальтер вздрогнул, будто его ударили по спине и зашагал быстрее, почти побежал, путаясь в полах расстегнутой шинели. – Вояка, – пробормотал Иван. – Свалился на мою голову. В теплой библиотеке он вытряхнул Хеннеберга из валенок и шинели, заставив сесть на лавку у печки. Тот подчинился, по-прежнему не говоря ни слова, только зубы у него еле слышно стучали друг о друга. Иван кинул ему тяжелый овчинный тулуп – подарок Антипина, потом снял со стены жестяное ведро. – Повезло тебе, что я чайник вскипятил, – сказал он Вальтеру. – Сейчас я тебя лечить буду, как меня мама лечила. Я маленький был, как набегаюсь на горках или на катке, домой такой же возвращался. Так она меня сперва по заднице газетой отходит, а потом греет. Драть я тебя не буду, а вот ноги пропарю. Горчицы, жаль, нет… хотя… сейчас я у завхоза нашего спрошу. Он, подобрав трость, вышел и вернулся через несколько минут с горчичным порошком. Хеннеберг с некоторой тревогой посмотрел, как Иван высыпает его в ведро, заливает кипятком и холодной водой. – Давай-ка, – сказал Истомин, двигая к нему ведро. – Ноги туда. А я еще воды согрею. Там теплая она, тебе после мороза в горячую нельзя, а потом кипятку подбавим. – Was? – тихо прошептал Хеннеберг. – Ноги туда, я тебе говорю. Он подчинился, зашипев от боли сквозь зубы, когда синюшно-белые пальцы ног коснулись воды. – Терпи, сейчас отойдет и лучше будет. – Ich… Я знал. Я знаю. Моя мать так делать. Когда я мальчик был, – простонал Хеннеберг. – О, видишь… матери, они в этом вообще хорошо понимают. Запахнись в тулуп и сиди, грейся. Я сейчас дров подкину. Он присел у печки, вкладывая в нее расщепленные полешки. Иван пытался понять, на кой черт он притащил сюда Хеннеберга и возится с ним, словно со своим, но кроме полной уверенности, что поступает правильно, никаких аргументов у него не было. Майков может сколько угодно мстить за семью, сражаясь с теми, кто погубил его жену, видя их в каждом пленном немце. Он же говорил, что потом партизаны перебили в той деревне всех, но вот легче ему не стало. Но если они все станут делать так, то получится, что нет разницы между ними и врагами, которые пришли на их землю. Война окончательно смешает всех, как перемешала она мертвых обеих армий с землей и друг с другом, не разберешь иногда, где кто. Ну, так хоть живые должны отличаться. Ему не сложно, у него семья жива, он может за себя и за Майкова относиться по-человечески к тем, кто, может, и вовсе этого не заслуживает. А еще Иван знал, как это мучительно больно – стоять босиком на снегу, он сам не один раз обмораживался, и сейчас, когда он смотрел на Хеннеберга, у него самого заболели пальцы на ногах и заломило руки. – Ну как, лучше? – спросил он. – Согрелся? – Да, – с усилием выговорил Вальтер. – Согрелся. Но холодно. Очень. Его начала колотить крупная дрожь, зубы стучали, дыхание было прерывистым. – Это пройдет. Ну-ка, давай добавим горячего. Иван, плеснув в ведро свежего кипятка, посмотрел на бледного до синевы Хеннеберга и вздохнул. – Похоже, полумерами не обойдемся. Ну, сиди пока. Когда Вальтер перестал клацать зубами, а вода остыла, Иван кинул ему его валенки, предусмотрительно убранные поближе к печке: – Обувайся и иди сюда. Рубашку снимай. – Что? – Раздевайся, снимай рубашку. Черт, не знаю я, как это по-немецки. Водкой тебя разотру. Истомин поставил на стол бутылку и рядом положил ком желтой ваты, чтоб сразу было понятно – не пить ее предлагается, а использовать для медицинских целей. Хеннеберг через голову стащил свою латаную рубашку, оставшись в валенках и подштанниках, подошел ближе. Был он худой – как бабушка Ивана говорила: «И в чем душа держится?», пониже левого соска ребра пересекал длинный грубый шрам, а внизу живота тянулась дорожка белобрысых волос. И родинки, несколько штук, крупных, одна прямо в ямке, куда сходятся ключицы. Иван понял, что как-то слишком пристально его разглядывает и быстро сказал: – Об стол обопрись, ложиться тут некуда у меня. Иван откупорил бутылку, сперва смочил вату, но решил, что так неудобно будет, и плеснул водку себе на ладонь. А потом начал в обе руки растирать тощую спину и торчащие лопатки. Хеннеберг молча сопел, бледная кожа его постепенно розовела. Иван заметил, что стоит нажать пальцами чуть сильнее, как тут же на ней отпечатываются красные следы. И в этот момент, когда Иван смотрел, как медленно бледнеет отпечаток его ладони, в паху у него неожиданно затвердело так, что стало почти больно. Снова вспомнилось стыдное ощущение, про которое он обещал себе забыть, как обещал Вальтеру не вспоминать всю ту историю. Забудешь тут, когда ему через раз теперь по ночам снится, что он не отпихнул тогда немца, а вроде как замер, завяз в липкой паутине и ни шевельнуться, ни запретить не смог. И губы у Хеннеберга были горячие и влажные. Это все было так нелепо и некстати сейчас, что Иван сам покраснел и рад был только одному – что Хеннеберг стоит спиной и догадаться ни о чем не сможет. Виновато, конечно, отсутствие всякой личной жизни. Была бы рядом деревня нормальная, с клубом, он бы пошел, познакомился там с девчатами, пригласил на танцы, потом глядишь, и остался бы на ночь. А тут же и этого нет… одни бывшие зэки на сто километров. И Хеннеберг вот еще есть. Он еще, как назло, совершенно некстати обернулся и проговорил: «Спасибо». – Так, все. Аллес, – торопливо сказал Иван. – Одевайся. Кофту вот эту мою пока надень, она шерстяная, тебе сейчас самое то. И садись за стол. Он отвернулся, отошел к дверям, чтобы вымыть руки и достать из ларя нехитрую закуску. Заодно пытаясь взять себя и свой явно свихнувшийся от отсутствия женского пола организм в руки. Понемногу его отпустило, можно было возвращаться. Он обернулся, и, позабыв о своих мыслях, удивленно хмыкнул, глядя на Хеннеберга в своем свитере и валенках, сидящего на краю лавки. – Вот, другое дело. Так ты еще и на человека стал похож, и не скажешь, что фашист. – Я нье фашист, – помотал головой Хеннеберг. – Знаю, слышал. На колу мочало, начинай сначала. Все вы тут не фашисты, полный лагерь. А все равно, пока рот не открываешь – ну чисто русский. На одноклассника моего похож, Сашку Колыванова. Сейчас-то согрелся? – Почти. – Давай по одной, согреешься, – сказал Истомин, разливая водку по стаканам. – За победу я с тобой пить не буду, а вот за что тогда? – За что? – Хеннеберг посмотрел на него и неуверенно улыбнулся. – За что… чтобы вернуться домой скоро. Ты и я. И все вернутся домой. – Годится. – Прозит! – сказал Хеннеберг, приподняв стакан, но Иван задержал его и стукнул своим о край. – Вот так надо, не шнапс же пьешь, а водку. Они выпили. Хеннеберг закашлялся, то ли не пробовал раньше крепкого, то ли отвык в плену, и Иван сунул ему под руку ломоть хлеба: – На, закуси. И давай еще по одной… – Хватит. Пожалуйста. – Я лучше знаю. Лекарство это, самое что ни на есть лучшее сейчас. Говоришь, в больнице едва не помер? Я же перевел потом, воспаление легких это. Так вот, тут тебе никакой больницы не будет. Это не Германия. Понял? – Jawohl… – Хеннеберг покорно кивнул и подставил свой стакан. Керосин в лампе выгорел, а электрический свет Иван зажигать не хотел – слишком ярко будут светиться окна, еще заглянет кто-нибудь на огонек. Им вполне хватало света от печки, в ее раскрытой створке жарко мерцали красные угли. Они сидели друг напротив друга, Вальтер поближе к печке, так что в темноте было видно лишь половину его лица, на котором плясали отсветы огня. – Спой про Дон, жалко тебе, что ли, – в третий уже раз попросил Иван. – Я тут с тобой весь вечер нянчился, что твоя немецкая мамка. – Не, – помотал головой Хеннеберг, после третьих ста грамм все сильнее походивший на Сашку Коновалова. – Не надо. – Что ты ломаешься? Никого нет, никто не услышит. Я тебе жизнь спас? – Да, спас, – Вальтер вздохнул. – Тогда пой. Хеннеберг еще раз вздохнул, выпрямился, и, откашлявшись, негромко начал: – От Волги, до Дона в широких степях, ночные туманы лежат на холмах… Иван чуть не задохнулся, он уже порядком успел забыть, как он поет. Черт знает что с ним творилось – вроде никогда к музыке особого интереса не проявлял, а тут слушает чуть глуховатый, по-чужому выговаривающий слова голос и внутри все сжимается, скручивается в тугой жгут. Он выпил еще немного, залпом, но стало только хуже, сердце начало колотиться так, что казалось, даже Хеннеберг услышит, если хоть на мгновение замолчит, чтоб перевести дыхание. И тут Хеннеберг вдруг действительно остановился и виновато сказал: – Я забыл, как дальше… извините, герр офицер. – Ты достал меня со своим хером, – буркнул Иван. – Что-то тебе водка впрок не идет, пить совсем не умеешь. Иван я, Истомин. Ну-ка, давай выпьем по чуть-чуть, потом троекратно поцелуемся, и будешь звать меня Ваней и на ты. Понял? Старинный русский обычай. Он сам не знал, что несет, но остановиться было невозможно. – Не очень, – пробормотал Хеннеберг, но послушно глотнул водки, и Иван тут же сгреб его за шиворот, подтягивая к себе, и дважды поцеловал в обе щеки, а потом, на третий, ткнулся в губы. Да, он не слишком соображал, что делает и зачем, но Хеннеберг вроде тоже не сопротивлялся, а потом еще зачем-то приоткрыл рот, так что получилось почти по-настоящему. Истомин еле заставил себя сразу разжать пальцы и отпустить его. – Ваня, – сказал Хеннеберг. – Хорошо. В этот самый момент в печке громко выстрелило какое-то поленце, и они оба вздрогнули, пригибаясь к столу. Это показалось обоим очень смешным, даром, что жизнь их такому выучила на разных сторонах фронта. И как-то сразу действительно стало все хорошо, они оба заулыбались, а Иван с хрустом разломив горбушку хлеба, протянул Вальтеру половину. – Держи, закусывай. А то тебя совсем развезет, ты вон уже… слова забываешь. От печки шарахаешься. – Ша-ра-ша… ша-ра-ха-ешься, – со вкусом повторил Хеннеберг новое слово. – Да. Не люблю, когда за спиной. – А кто любит, – хмыкнул Иван. – Нам вон недавно сюда, в лагерь, почту доставляли, с самолета сбросили, так я один, как дурак, на пузо в снег бросился, думал, бомба. – Фогель был в отпуск осенью, – медленно сказал Хеннеберг. – Возвращался, сказал – в Германии бомбы тоже. По радио никто не говорит, мы не знать. – А что вы хотели? – буркнул Иван. – Чтоб вам пальцем погрозили и все? – Там моя Mutti. – Нормально все будет с ней, – Иван накрыл его руку. – Нормально. Кончится война, скинем вашего Гитлера, вернешься домой, еще и женишься на какой-нибудь фройляйн. Кстати, а по-немецки знаешь что-нибудь из песен? Только нормальное, не фашистские марши. Про любовь там… про девушек. Знаешь? – Да, – бледно улыбнулся Хеннеберг. – Лили Марлен. Хорошая песня, Геббельс запрещал… потом разрешил, все просили. Ты хочешь слушать? Мне петь? – Раз запрещал, значит, то, что надо. Хочу. Только сперва расскажи про что, чтобы я понял. Хеннеберг кивнул и путано, длинно начал рассказывать про какого– то солдата с еще «той войны», который стоял под фонарем со своей подружкой, а потом вроде как совсем уехал и теперь о ней грустит. – А потом он умирал, но думал о ней, – закончил Хеннеберг. – Очень красиво. – Понял. Давай. Ивану было почти все равно, что тот будет петь, он хотел снова услышать голос, смотреть на влажные, темные губы и чтобы внутри что-то тянулось, больно и сладко. Хеннеберг чуть слышно начал отбивать ритм ладонью по колену, а потом запел: Vor der Kaserne Vor dem großen Tor Stand eine Laterne Und steht sie noch davor So woll’n wir da uns wieder seh’n Bei der Laterne wollen wir steh’n Wie einst Lili Marleen… Странная была песня, почти марш, совсем не похожая на «про любовь», но когда Вальтер повторял имя этой Лили Марлен, по которой так убивается неведомый солдат, то голос у него дрожал, как будто он пел про свою девушку. Наверное, у них там все песни такие, что под них только строем ходить. …Wenn sich die späten Nebel drehn Werd' ich bei der Laterne steh’n Wie einst Lili Marleen. Хеннеберг замолчал, чуть откинув голову назад, словно сглатывая слезы, потом вдруг посмотрел на Ивана и хрипло сказал: – Alles. Конец… герр офицер. – Ты опять? – Истомин приподнялся навстречу, но тут Хеннеберг, не глядя, отпил водки из своего стакана, как будто воду, и тихо сказал, прямо ему в глаза: – Ваня… – Ага, – ответил Иван, понимая его лучше всяких переводчиков, они сейчас вообще друг друга прекрасно понимали, не по-русски, не по-немецки, а просто – что тут понимать, когда думаешь одно и то же. Истомин вцепился ему в плечо, притягивая к себе поближе и снова начал целовать – губы у Вальтера были мягкие, влажные от слюны, и тот снова приоткрыл рот, он был совсем даже не против, и языком провел Ивану по нижней губе. Истомин сгреб его за шиворот, крепко прижимая к себе, вцепившись пальцами в грубую ткань свитера. На губах металлический привкус крови, он даже не знал, чей – его или Вальтера. Какая разница, не было по сути между ними никакой разницы, и лет им было почти вровень, и война вытащила их обоих из родного дома, даром что Ваньку из Твери, а Вальтера из Дрездена, и вышвырнула их на этот северный Урал, и пел Вальтер для него, для Ивана. Он мог бы и не говорить ничего, Иван и так все понял. И тянет, замирает у обоих сейчас внутри, как будто они раскачались на огромных качелях. Взлететь и упасть. Один вверху, взмыл в небо, второй внизу… Один марширует, отбивая «линкс, линкс, айн, цвай, драй» и вскидывает руку, приветствуя фюрера, второй жрет картофельные очистки, прячется от бомбежек и думает только о фронте. Один в рваной шинели валит лес, голым стоит на морозе, и склоняется над чужой расстегнутой ширинкой, второй получил медаль «За отвагу» и осколок в колено, и через год пройдет по руинам Берлина. Вверх и вниз. Сердце у Хеннеберга колотилось, казалось, чуть не выламывая ему ребра, и Иван чувствовал это, прижимая его все сильнее. И растворялись, отступали на шаг в темноту голод, огонь, бомбежки, сожженные города, плач и крики, военные марши. Хеннеберг тоже держался за него, обхватив за шею, и целовал так, словно делал это в первый и последний раз. Война же никуда не ушла, она была здесь, таращилась из темноты провалившимися темными глазницами, ее голос в треске фронтовой радиосводки мог прозвучать снова. Но пока они стоят вот так, вместе, нет власти ни у войны, ни у смерти, а есть только жизнь, жизнь гонит кровь и бросает все тело в жар. Оба живы. Все еще живы.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.