ID работы: 7683834

Кукла в розовом кимоно

Слэш
NC-17
Завершён
44
Размер:
79 страниц, 12 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
44 Нравится 82 Отзывы 12 В сборник Скачать

Глава X. «Кукла, умеющая любить и прощать».

Настройки текста

Обречённый игрушкой стать навеки, ты глядишь без боли и без гнева сквозь полуразомкнутые веки. Некого тебе позвать на помощь, ведь игрушки — это просто вещи. Ты не жди спасительного чуда, пусть в груди от горя станет тесно. Помощи не будет ниоткуда — ночью умерла твоя принцесса.

×××

С каждым сказанным словом Шома всё больше и больше падает в горящую пепельно-чёрным огнём, возвращаясь на пять лет назад, в ту ледяную не по погоде — по дрожи — зиму, в следующую за ней грязную не по серым лужам — по его измятому телу — весну, в обжигающее не по солнцу — по зубам и пальцам на бёдрах — лето, в багровую не по листьям — по крови на разбитом лице — осень. И чем глубже он падает, тем сложнее выбраться из воспоминаний, из HD-картинок перед глазами. Шома вновь пребывает почти физически в том злополучном времени, которое исчисляется не минутами, не часами и даже не неделями, выковыривая кровавых признаков из ещё свежих могил. После всех показаний в зале судебных заседаний в качестве главного свидетеля Уно буквально чувствует, как с последним его словом весь воздух, плотный и душный, сужается до одной дрожащей точке на карте и смыкается вокруг его шеи, кистей и лодыжек прозрачными, но незыблемыми оковами. И только прямой взгляд Юдзуру, стоящего у дальней стены и скрещивающего руки на груди, даёт ему сил на вдох, хоть и неглубокий. Шома ощущает себя будто находящимся в клетке, будто это он сейчас заперт за решёткой, а не его враг, будто бы это его судят — и осудят со всей строгостью и неотвратимостью наказания. Он в этой позолоченной клетке сидит заморской птичкой, и все смотрят внимательно, пристально на него сквозь железные прутья, но никто не понимает его заливистых песен. Он буквально выбегает из зала судебных заседаний — будто бы его догоняют летящие в спину пули, что из самого жуткого, дробящего рёбра животного страха сделаны и смеха Гао Вэя, скрежетащего, хриплого, зловещего. В холле не так душно, через кое-где открытые окна, в стекле которых кусочки голубого неба подставляют свои бока блёклому солнцу, пробивается свежий прохладный воздух. Юдзуру выходит следом, прихрамывая и опираясь на искусно выполненную трость отца, которую пришлось достать из кладового шкафа, потому что его подстрелили в левое бедро во время очередной операции. Шома плюхается на скамью рядом с дубовыми дверьми и судорожно хватает ртом воздух, а невидимые руки продолжают сжимать трахею, невидимые пули — врезаться в позвоночник. — Тебе совсем плохо? — трость со стуком падает на каменный пол, и Юдзуру тут же оказывается рядом, обнимая за плечи. — Здесь должны быть сотрудники скорой помощи, я позову их. — Нет, не надо!.. — Уно хватается пальцами за его форменную рубашку. — Не надо никого звать. Ты только останься рядом, пожалуйста. — Хорошо-хорошо, конечно. Я и не собирался никуда уходить, всё равно там больше нечего делать, — Ханю поглаживает его по голове, по спутанным, взмокшим волосам. — Я принесу воды. Юдзуру встаёт, подбирая трость, и возвращается с пластиковым стаканчиком прохладной воды из кулера. Шома жадно пьёт большими глотками, сминая стакан и хрустя пластмассой. — Тебе лучше? — Ханю наклоняется туловищем вперёд, чтобы заглянуть в лицо Шоме, опустившего голову и занавесившегося взвинченными прядями. — Д-да, — тихо, хрипло, неправдиво, нечестно. Вода холодит изнутри грудь и живот, вроде бы даря успокоение, но тяжёлые лапы больно нагромождаются на плечи, а когти, под которыми запёклась кровь и затвердела грязь, входят в шею, раскурочивая сонную артерию, пуская яд по венам.

×××

Как только тяжёлые веки закрываются в завершении такого же тяжёлого дня, чёрная пустота и глухая темень грубо захватывают Шому в свой плен, отрешая его от реальности, от... света. Лишь блёклая лампочка по щелчку волшебника Морфея вдруг включается над одним единственным, но постоянным гостем шоминых снов — Гао Вэем уже без серого тряпичного мешка на голове. И единственный трон, который он заслуживает, — это дряхлый деревянный стул с чуть подкошенной ножкой. Однако надменности в его взгляде и вальяжной позе меньше не становится — смотрит чёрнооким ястребом и уже готовит когти, острые, как и его язык. Шома опускает глаза на чуть поднятую руку, чтобы рассмотреть там знакомый и почти родной пистолет Para-Ordnance Tac-Four, а после переводит взгляд обратно на Вэя, сталкиваясь не глазами, а почерневшими душами, и говоря молчаливо тысячи беспокойных слов. — И зачем же ты всё приходишь и приходишь ко мне? — Уно задаёт вопрос не то безразмерным стенам и потолку, не то чёрной фигуре перед собой. — Я? — выгибает аккуратную бровь. — Нет, это ты ищешь меня и это ты приходишь ко мне каждый чёртов раз, вращаясь волчком по замкнутому кругу. Шома качает головой, не веря , не принимая этот факт как данность, однако, неминуемо приближаясь к нему. — Зачем мне к тебе приходить?.. — тихий голос Уно дрожит, запинаясь об груды камней в душе, брови изламываются вместе с поджатыми губами. — Потому что ты есть я, а я есть ты. Потому что ты мой, — Вэй наклоняет голову с улыбкой-оскалом, острой, клыкастой. — А кукла всегда останется куклой, преданной своему хозяину. Уно вновь морщит нос, смотря в пол отстранённым взглядом, а ладонь всё сильнее и крепче сжимается вокруг пистолета. — Я не вещь, и я никому не принадлежу. И ты не можешь приходить ко мне вот так, потому что я этого не хочу!.. — Шома даёт слабину дрожи своему голосу и связкам, издающим слабый стон-рык. — Не хочу!.. Уходи, пожалуйста, — он закрывает лицо левой ладонью, впиваясь ногтями в надбровные дуги. — Я не смогу уйти по своему желанию. Потому что держишь меня внутри себя и не отпускаешь. Есть только один вариант: просто застрели меня, как ты этого всегда хотел, и я исчезну, чтобы потом опять вернуться во твоих кошмарах, и ты проснёшься, чтобы потом опять заснуть и прийти ко мне. — Я не стану тебя убивать! — швыряет Para-Ordnance Tac-Four в сторону, но тот сразу же появляется обратно в его ладони и снова тянет своей стальной тяжестью вниз. — Тебе придётся собрать весь свой страх, граничащий с ненавистью, и убить меня. Шома сжимает зубы, почти слыша, как они дробятся в эмалевую крошку, а Гао продолжает шептать ядовито: — Помнишь, сколько раз всё твоё лицо было багровым? Каково это — купаться и захлёбываться в собственной крови? — Узнаешь. Потому что умрёшь так, — Уно делает шаг, всё приближаясь, скрипит зубами. — О, как я хочу твоей смерти, я бы убил тебя своими руками тогда, но не хочу становиться таким, как ты. Потому что я — не ты, я не живу убийствами, не жажду их. Гао Вэй вдруг начинает смеяться, вставляя остро-ласковое: «Врунишка», и смех его отбивается от далёких-далёких стен скрежетащим эхом и, гонимый ветром, возвращается, впиваясь и толкая в спину. — Разве не помнишь, что ты чувствовал, когда тот толстяк скончался от инсульта прямо на тебе, пока трахал тебя и пока его жир растекался по твоей груди и ногам? Уно кривится, ощущая, как фантомные прикосновения мокрого языка и широких ладоней по всему-всему телу липнут, вязко, приторно, противно. — Ничего. Я ничего не чувствовал. — Не лги мне!.. — его голос гремит громом, снова отражаясь скрежетом от чёрных стен этой безразмерной комнаты; вся его игривость вмиг проходит, остаётся только злоба и холодный расчёт в раскосых глазах, под которыми залегли такие же чёрные тени. — Ты ощущал радость. Потому что хотел его смерти в тот момент, представлял, как он обязательно умрёт и как этот оргазм станет его последним. В следующую секунду, тянующуся в этом безвременьи и забытье бесконечно медленно и долго, Вэй оказывается на полу — Шома только сейчас видит и понимает, что у того сломаны и вывернуты под неестественным углом ноги, поэтому он может лишь ползти, помогая себе руками. Шома остро и чётко слышит, как его ногти скребут по полу — будто бы металлический зазубрины вгрызаются в бетон. Уно босыми ногами ступает назад, но его хватает только на несколько шагов — от самых ступней до колен всё парализует. Гао хватает его за лодыжку, хоть тот и так не может сдвинуться с места, но эта хватка ещё больше пригвождает его к полу. Шомины пальцы не слушаются, пистолет дрожит в руках, совсем не прибавляя силы, хотя так и тянет вновь размозжить одним точным выстрелом его череп, или отстрелить ему руку, или хотя бы этот чёртов язык, касающийся выступающей кости на лодыжке. Шома не знает, почему на его ресницы выступают слёзы, почему ему настолько хочется плакать, что всё лицо болит и нервы сжимаются в тугие узлы, почему его не покидает чувство, что он возвращается в то самое девятнадцатое декабря и застревает в нём навечно, в этой временной петле, что и вправду затягивается не только в пространственно-временном континууме, но и на шее, так и норовя сломать позвонки, услышать их треск. Шома опускается на колени в каком-то порыве жалости, трепета или чего-то ещё; чего-то такого, из-за которого коленные чашечки в мясо и костяные балки не жаль разбить. — Отпусти меня, — он обнимает крепко ладонью его ладонь, обвившуюся вокруг лодыжки, и отдёргивает её. — И я тебя тоже отпущу. — Не сможешь, — поднятые глаза его — чёрно-смоляные, дикие, вездесущие и всезнающие. Уно отпускает его руку, не прерывая зрительного контакта, не отшатываясь назад, и говорит тихо-тихо, хоть и никто, кроме них двоих, не может этого услышать: — Ты накачивал меня наркотой и спермой десятки раз, используя словно мусорное ведро... но я никогда не был твоим, слышишь? Ни под дозой, ни в отключке, ни в трезвом уме. Никогда. Пистолет сам выпадает из ослабших пальцев и канет в чёрную пустоту, и вместо ледяной стали ладони обнимают — тёплые, представляешь, Шома, очень тёплые — щёки. — Ты имеешь странную одержимость мною, но я не хочу быть также зависим от тебя. И не стану кормить свои страхи и ненависть, что и так достаточно обглодали меня. Не хочу ненавидеть тебя, не хочу бояться, поэтому, даже если ты не просишь прощения, я тебя за всё прощаю, — Уно эту исповедь вкладывает, убаюкивая, в сухой поцелуй в лоб. Шома смотрит в чёрные глаза, будто бы в зеркало, и видит там своё отражение, вместо угольной черноты и засасывающей пустоты. — И я... больше не буду твоей куклой, набитой всем, чем ты захочешь, я не буду ею, безразличной, холодной, бесчувственной и безмолвной, — сглатывает, жуёт губы. — Потому что у меня есть человек, к которому я могу и хочу испытывать чувства и который их не принимает как данность. Человек, которого я... люблю?.. Может быть, — Шома смотрит на Гао свысока, с надменностью и отвращением. — Ты отобрал давно у меня знание «что такое любовь», ибо сам не знаешь её. Тебе это не дано... и не было и не будет такого человека, любящего тебя в ответ. С последним его словом всё начинает рушиться, осыпаться чёрно-пепельной крошкой, заплетаясь в волосы сединой, оседая на ресницах пылью, всё падает, падает, падает, а Шома остаётся недвижным, сидящим на коленях. Вэй отодвигается резко, вырывая своё лицо из тёплых, маленьких ладошек, и падает назад, опираясь спиной на сиденье стула позади. Он кажется... поверженным? подавленным? побеждённым? сломленным? разочарованным? преданным? мёртвым? Шома ощущает себя так же, смотря, как живое, человеческое лицо его кошмара тоже осыпается, поднимается бежевыми строчками вверх, и в этом неправильном механизме песочных часов Уно считает уходящие секунды. А Гао всё равно скалится, даже когда исчезает, и эта чёрная трещина оскала делит его лицо надвое; смеётся: — Я рад за тебя, Шома... Но помни слова Ницше: «Чем шире твои объятия, тем проще тебя распять». Уно прикрывает глаза, ощущая, как его тело становится пером на ветру, и улыбается сквозь слёзы: — Я не безгрешен, и если вдруг он захочет меня распять... я не раздумывая кинусь ему в руки... даже если в них будут ржавые гвозди. Может, Шоме и правда суждено умереть, может, он действительно заслужил только смерть и вечные скитания в кандалах мучения вдоль края адового котла. Но это не ему решать, это не решать Гао Вэю, это не решать Ханю... это решать юдзуровым глазам. И когда Уно просыпается, поднимая, будто оковы, тяжёлые веки, он видит их — эти чёрные глаза, в которых столько беспокойства, сколько и заботы, в которых столько нежности, сколько и страсти, в которых столько желания прижиматься губами к шоминому лбу, сколько и желания целовать ему лодыжки и ступни. Юдзуру сидит на краю кровати, взъерошенный, заспанный, по-домашнему неуклюжий, и, как только Шома просыпается, заключает его лицо в свои ладони, поглаживая. Рядом Ицуки сжимает руку брата — ту, в которой тот держал пистолет. — Снова мучают кошмары? — Ханю больше утверждает, нежели задаёт вопрос. — Ничего, — тихо бурчит. Юдзуру сковывает его талию в своих руках, и Уно-младший тоже обнимает со спины Шому, прикладываясь щекой над левой лопаткой. Шома выдыхает, жмурясь и чуть ли не всхлипывая, осознание бьёт по вискам, щиплет в глазах и спирает дыхание, больно давя в рёбрах: после одного кошмара всегда следует другой.

×××

Вот и вовсю журчат ручьи, прозрачными игривыми змейками путаясь под ногами прохожих, и всё наполняется, пробуждаясь, светом, теплом и солнцем, ласковым, мягким, греющим, — конец февраля уже накрывается весенними объятиями неминуемо приближающегося марта. Шома не чувствует ни солнечного тепла, ни зелёной весны, ни капельной радости, сидя почти безвылазно дома на пару с Ицуки. Хотя последний часто доезжает до детского интерната увидеться с ребятами, что стали уже родными, стали друзьями. А Шома ощущает себя снова запертым в клетке, и даже выход из юдзуровой квартирки не означает свободу, не означает лёгкость дыхания и принёсшего запах родины вольного ветра в волосах. Он снова ощущает себя заморской птичкой, у которой прекрасный переливчатый голос и мощные изящные крылья, но там, за морем, где её дом, она поёт красивее и летает выше. Шома скучает. Скучает по настоящему дому, по Японии, по Нагое.

×××

По телевизору, когда Шома включает его первый раз за прошедшую неделю, блондинистая девушка в новостях говорит почти механическим, бездушным голосом: «Особо опасный преступник, осуждённый за многочисленные убийства, физические и психологические принуждения и наркотрафик через границы Колумбии, Перу и Бразилии, в котором кокаин перевозят в Европу, через Атлантический океан, и по Америке, и доставленный в тюрьму, был обнаружен убитым в своей камере». Рядом сидящий Ицуки давится вставшими поперёк горла хлопьями с молоком, Шома просто замирает, а картинка перед глазами и женский голос в ушах не проходят, не растворяются, как того очень хочется. Уно высовывается в окно, судорожно хватая ртом воздух, но ни мягкое солнце, ни тёплый ветер, проникающие в тело, не прогоняют чувство пустоты, чёрной, зловонно разлагающейся, ни внутри, ни перед помутневшим взором. Вовремя подоспевший Ицуки хватает поперёк груди Шому, чудом не навернувшегося с карниза и не упавшего вниз, и прижимает к себе, пытаясь заглянуть ему в лицо. В глазах его — больше, чем пустошь, больше, чем безразличие, больше, чем безумие, больше, чем... смерть. Там ничего нет.

×××

Поздно вечером, уже под ночь, возвращается домой Юдзуру, уставший, с двухнедельными чёрными кругами под глазами, дико хочущий просто есть и просто спать, всё ещё прихрамывающий на левую ногу, но держащий радостно-ласковую улыбку при виде Шомы у самых дверей (стоять так вошло уже в привычку). Уно смотрит с секунду на неминуемо падающую минутную стрелку, что тянет за собой и часовую, на ровно тридцать минут одиннадцатого и тихо спрашивает: — Почему? — Что «почему»? — Ханю едва хмурится в непонимании, вешая куртку. — Почему ты убил Гао Вэя? Юдзуру вскидывает бровями, но лицо его остаётся монотонным. — Откуда ты знаешь о его смерти? — Днём передали по новостям. Ханю кивает себе, разуваясь. — У него было достаточно врагов, желающих ему смерти. В любом случае, он получил по заслугам. Шома издаёт смешок, кривя губы в жалком подобие весёлой улыбки, отходит чуть в сторону и опирается локтём на комод, часы на котором показывают почти тридцать две минуты. — Разве я не просил тебя не лгать мне? — его взгляд становится карамельным остриём кинжала, что врезается обидой во всё тело Ханю. Шома молится, чтобы его повышенный голос и этот разговор не достиг ушей Ицуки, уже прилёгшего спать, свернувшись и, слава богу, надев наушники. Юдзуру выдыхает устало, — меньше всего он хочет сейчас расспросов с пристрастием, — проводя по волосам в нервном жесте: — Извини, — приближается к Уно, заключая его плечи в ладони. — Я должен быть честен с тобой. Как и ты — со мной. — Да. Тогда ты должен сказать, что побудило тебя это сделать, — Шома поднимает глаза и снова впивается ими в чужие брови, ресницы, скулы. Юдзуру отвечает прямым взглядом в ответ, поочерёдно смотря в карие радужки. — Тогда, ночью, в одиночной камере, ты сказал: «Я вернусь в Японию только после смерти Гао Вэя». А во время последнего мучающего тебя кошмара, я уловил твои тихие слова: «...о как я хочу твоей смерти». Так вот теперь всё это наконец закончилось, и ты... — улыбается коротко, исправляясь: — ...и мы можем вернуться домой. Уно отходит, сдёргивая чужие руки со своих плеч, хватается за мебель, сталкивая с комода рамки с фотографиями и те самые часы. Всё трещит, разбивается, ломается, он явственно слышит звуки погрома — или это только в его голове? — Он действительно мёртв, — Шома повторяет эти слова несколько раз, глаза его, до сих пор красные, остаются сухими. — Я не хотел... не хотел, чтобы это был ты... чтобы по твоему приказу. Прости, — хватается пальцами за предплечья Юдзуру, придвигая к себе, утыкаясь макушкой ему в грудь. — Прости меня. Умоляю, прости меня. — Ты не виноват. — Нет, виноват. Всё из-за меня. Лучше бы я умер. Всем было бы легче. Ханю хмурит брови и берёт, стискивая, его ладони в свои, переплетает крепко пальцы. — Что ты такое вообще говоришь?! — Правду. — Не смей, — юдзуров голос безжалостен и неоспорим, — не смей так больше думать, а тем более говорить. Никому легче не станет. Ни Ицуки, ни мне. Мы в ответе за тебя, но и ты тоже — за нас. Пожалуйста, — Ханю прижимает его сильнее. — Я... я не могу, — Уно хрипит, жмуря глаза. Он оседает на пол вместе с обнимающим и крепко держащим его Юдзуру, почти воет и мычит ему в грудь. А глаза по-прежнему сухие, — все хрустальные речушки давно иссохли, обесточились солёные воды, — как и истерзанное криками горло. Шома сворачивается в клубок, ощетиниваясь и выпуская острые иголки наружу, или прячется в твёрдый панцирь, или залезает обратно в тонко-хрупкую скорлупу, наивно полагая, что там его никто не достанет. Юдзуру его находит. И прижимается губами к кусочку его затравленной души на самом краешке его подрагивающих губ. Целует в макушку и лоб, а потом сыпет сухие поцелуи и на нос, и веки, и щёки, и подбородок. Шома затихает, но всё так же утыкается лицом в чужую грудь, считая оглушающие стуки юдзурова сердца, слушая свистящее дыхание. — Можно ещё только один вопрос? — хрипло, облизывая иссохшие губы. — Да. — За что ты его убил? За меня? — Уно несмело поднимает оленьи глаза. — Нет. — Тогда... почему? — Я желал ему смерти за все твои шрамы, внешние и внутренние, за твою боль, за каждую пролитую слезу и выпущенную каплю крови, — Ханю проводит тыльной стороной ладони по мягкой щеке. — А за тебя, как бы ужасно и отвратительно это не звучало, я ему благодарен. Шома распахивает и так большие глаза, отчего они становятся ещё больше блестящими, выразительными. А потом его ресницы опускаются, будто бы увядают посреди солнечной весны чёрные бархатные мальвы. Юдзуру продолжает: — Правда благодарен. За тебя, за то, кем ты стал, и за то, что ты есть у меня. Но это вовсе не значит, что так должно было случиться с твоей семьёй и с тобой. Это вовсе не правильно. Скорее всего, мы никогда не должны были встретиться, но раз уж это произошло... Я благодарю все те силы, что позволили нам с тобой увидеться и вместе вернуться туда, где мы родились. — Да. Я тоже ему благодарен, но, слава богу, он никогда этого не услышит, — Уно прячет нахмурившееся лицо в ключицах и шее Ханю. — И я очень скучаю по Японии. Юдзуру кивает, прикрывая глаза и прижимаясь губами к рыжеватой макушке, гладит пальцами по скулам, ушам, изгибу шеи. Шома свистит носом при вдохе и выдохе, плотнее придвигаясь к чужому теплу, сердцу, дыханию, рукам, лицу, вдыхая и наполняя лёгкие родным запахом. Пора возвращаться домой.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.