Циан.
12 января 2019 г., 17:48
Где-то далеко-далеко, в тихой сени мириадов исступленных, красочных, чудесно-окрыленных собою Вселенных, тлела обветшалая тихая мгла. Кроткая ее мягкость, беспомощная покорность будто оттеняла собой неукротимую песнь миров, что жили, пылали, возвышались в своем недосягаемом масштабе и могуществе вкруг маленькой мглы. Но и она жила, жила в своей низменности, без стеснения или желания скрыться с ясных взоров Вселенных, быть может, умиротворенная собственной смущенной тьмой, но не угнетенная ею, не омраченная.
Светлая мгла. Покойное ничто.
А потом на мглу пролился свет, обрамляя ее незримые своды своей тихой, томящей голубизной. Томящей, но яростной. Тихой, но упорной. Могущественной, насколько могущественным может быть бессознательный, но глубокий и проникновенный порыв, пронзительный зов из бездны к светлым восходам.
Куб звал, исступленный в своей тишине. Взывал. Его грани воскрешали мягкое сияние, даруя сиротливой мгле тот самый свет, переливчатый, трепещущий и колеблющийся, развеивающий тьму, раскрывающую просторы робко и легонько, с трогательной нерешительностью, словно бы ребенок, осторожно прикасающийся к руке матери - а не иллюзия ли? Не мираж, не видение?! Нет, нет! Живая, теплая, настоящая! Здесь, с ним!
Можно?
И мгла, овеянная теплой успокоенностью, потрясенная глубоко и проникновенно святой глубиной, что так искренне открывал перед нею этот маленький кубик, упоенная его силой, неподражаемой в своей проницательной простоте, услышала мольбу. Исторгла из себя шесть частиц ушедшего мира, может быть, свои драгоценнейшие реликвии, может быть, память о чем-то.
Или о ком-то.
Сказала - можно.
Они все с той же заветной робостью прикоснулись к холодному свечению куба...и завертелись, закружились вокруг сияющего куба, и медленный вальс их переходит в лихорадочную пляску - или в прекрасный фестиваль?!
Наэлектризованный куб испустил голубую молнию, прокатившуюся по нему, передавшуюся частицам, отзвучавшую во мгле. Затем еще молнию, еще! Еще! Нет им числа! И все быстрее кружились части, и все ярче пылал свет, и все ощутимей была колоссальная энергия, извергающаяся оттуда!
Эта мощь, ее все больше! Не объять, не покорить, не подчинить! Неукротимое сияние достигло пределов маленькой бездны, и как будто...
Один лунный цикл спустя.
Ей нравилось считать себя призраком этого увядающего замка. Увядающего - если еще не увядшего. Ей хотелось снова и снова воскрешать в себе эту томительную негу упокоенного страдания. Затаенного, глубокого - но как будто принятого и слитого с ней в прекрасном единстве - под этими высокими сводами.
Какое-то болезненное удовольствие обреченности она видела здесь. Обреченности, перед мрачным ликом которой не следует сопротивляться - а лучше признать ее в себе, принять в заиндевевшую душу с оттенком счастливого радушия - поймать светлый миг в угнетающей тоске - и упиться им, пока еще можно, пока есть силы на борьбу с удушающим горем.
Ее беспокоили лишь своды - неужели они всегда были настолько высоки? Они часто расплывались перед глазами, неверные, обманчивые в слезной пелене. Подавить в себе это почти никогда не удавалось, что бы ни приходило на ум. Все возвращало ее к нему.
Почему так побледнели все краски, будто кто-то смыл их вялой водой?
Почему так холодно стало в лиственных коридорах?
Почему ей страшно в апогее дня, в своем собственном доме? Он стал ей чужд, она перестала его узнавать. Лишь эту потерянность в мерзлой скорби ей удалось в себе осознать. Будто бы все это нереально, будто бы этот дом - не ее дом...
Она словно последняя из живущих в замерзшей стране, стране, скованной льдом - и в том так трогательно похожей на ее саму. Будто мир - ее отражение, ее подражание. Будто все, что бы она ни подумала - воплотится в этой отрешенной реальности в сей же миг!
Ей было страшно. Эта реальность - лишь мираж ее власти, здесь ей ничего не принадлежит - и ничего никогда не принадлежало. Она лишь обсмеяла ее, обожгла, позволив на миг прикоснуться к смущенным мечтам - а все ведь существовало - все же было - все пылало неугасимым светом...
В прошлом.
И все, на что ни падал ее взор, больше не казалось ей реальным. Все утратило смысл - и будто любая вещь - любая мысль, весь этот жестокий мир - алчущая горечи насмешка, насмешка желчная и невообразимо жестокая, хриплая, беспричинная - и оттого только более дикая, нереальная, утратившая свое величие - величие самой низвергнутой в пучину реальности!
И будто приходит на миг просветление - будто живы в необъятном мире искренние восходы, теплое упоение умирающего дня, звучная ясность ночных видений - но все это вдруг оборачивается холодными липкими руками, смыкающимися на горле в абсолютной тишине и мертвом отчуждении, будто развеять потухающую жизнь для них - совершенный пустяк, будто вот так, по щелчку чьих-то сухих пальцев застревает в горле звенящий голос, безжизненно опускается голова - и человек - человек, настоящий, живой, теплый, уникальная, чуткая в своем тихом счастье Вселенная - в бессознательном исступлении, в дикой, неестественно-горячей агонии вечного глухого мрака оседает на землю пылью.
А все эти искренние восходы, все эти искренние закаты - все искренни одинаково, это больше не трогает ее, не возрождает трепета тех дней, когда она жила - жила и не носила в себе этого мерзкого пепельного удушья. Жизнь утекла сквозь пальцы, прошла мимо, скользнув по ней равнодушным взглядом - будто и не было ее вовсе, будто все уже ушло!
Одна эта мысль повергает ее в зыбкую, томящей тошнотворности пучину отчаяния. Она встает на колени - и не поднимается больше, сломленная тихим перестуком миллиардов маятников всепожирающего Времени, а в ушах у нее звенит хруст ломаемых костей, и больше не подавить всхлипов, переходящих в рыдания...
Но хуже всего - мысли о Юго. Она боится вновь возвращаться к этой полуразрушенной, тлеющей, терпкой стезе, счастью, воспылавшему и сгоревшему Фениксом, которому не суждено переродиться.
Больше никогда. Больше не слышать ей его смеха, больше не забываться на миг в тепле его объятия, и больше не ловить огонька в его взоре. Его надломили всесокрушающие смрадные силы, надломили, иссушили, выпили жизнь - и выбросили бесполезным, тихим в своей беспомощности тельцем...
Все будто проваливается куда-то. Все будто уходит, будто растворяется в звенящем, но в тот же миг томящем ушедшим, незримым и неощутимым, тихим призраком отцветших дней, с глазами, непросохшими от подступивших слез, все сотрясает ее, наваливается одним порывом, хлестким и страшно жестоким, жестоким спокойно и бесчувственно, жестоким нечеловечески - куда маленькой, но такой светлой жизни перед голодным зевом бездны?
Ее душит невыносимое горе. Невыносимое. Всепоглощающее, жадное, не оставляющее ничего в душе, все испивающее до края, захлебывающееся и все пожирающее, пьющее, высасывающее, жадно, глубоко и пронзительно, хлестко и томяще, жестко и с какой-то извращенной нежностью ушедшего.
Его больше нет с ней. Он жив лишь в ее памяти. Всюду ей видится его образ, его улыбка, такая, знаете, смешливо-самодовольная, но в тот же момент - открытая, влюбленная во все живое, чистая и светлая, самородок простоты счастья - последний, искрошенный, развеянный туман, погасший солнец.
За ней повсюду гоняются призраки. Они не отпускают, кровососы, они загоняют ее под землю. Туда, глубоко-глубоко, где все гудит и горит, где душно и больно. Где он, где Юго, тот самый, который всегда рядом, когда нужно - где он, скажи же ей, мир?
Юго больше не придет. Юго умер.
И в этот момент все мироощущение вновь меркнет в жаркой агонии на грани с небытием. И в этот миг, миг беспредельного страдания ей больше всего хочется, чтобы Юго был с ней. И всякая мысль о нем вгоняет ее глубже и глубже в бездну.
Но она уже сжилась с сознанием того, что вот он Юго - рядом, здесь, позови - и он придет! Ей не осознать своего одиночества. Пока.
Может быть, все это - лишь сон? Быть может, она так и не вышла из забытья в Инглориуме? Не несли ее на руках, не расплывался видением образ истощенного элиатропа, его последней печальной улыбки? Она не помнит, но всей душой надеется, что это так. Сейчас вот проснется и...
Она возвращается к жизни - каждый раз теперь как возвращение к жизни. Какая мертвящая усталость. Впрочем, она не удивляется - к этой своей спутнице она уже привыкла. Оглядывает тусклую комнатку, что в незапамятное время казалась ей исполненным роскоши и гордости покоем. Подавляет в себе усмешку горькой иронии. Зябко ежится, будто бы ей холодно в согретых покоях. Бросает взгляд на кровать. Действительно, почему она не удивлена - подушка мокрая. В иное время это взволновало бы ее, взвинтило, поколебало мысль или чувство - не сейчас. Сейчас это лишь мелкий элемент в бесконечной анфиладе дней, органично вписавшийся даже. Столь же вычурно-бессмысленный, как и все остальное.
Усмехаться более не хочется, ибо в ней снова подымает голову скорбное начало самоистязаний. Она усилием ледяной воли ввергает это горячее чувство в забытье, подходит к окну и оглядывает обесцвеченную снежными столпами окрестность. Мерзло там, должно быть. Впрочем, ей-то какая разница? Ощущение холода стало для нее скучливой обыденностью уже некоторое время назад, ее такая химерка не тревожит.
Ее вялый, перетекающий взгляд, скованный изнеможением, бродит по снежным просторам Королевства Садида. Внезапно является идея - и действительно. Это не досуг, более того - ей впору бояться потакать своим горестям - но кроме сумасшествия она больше ничего не боится - даже смерть представляется ей теперь тихим и покойным сном.
Быть может, ей следовало принять ее еще тогда, не цепляясь за несуществующее. Впрочем, сейчас, до ближайшего истерического припадка, ничто не омрачает небес над ней. Хотя уж и небеса посерели от гари и пепла, хуже им уже не сделается. Покажется небо с овчинку разок - и снова вернется вожделенное теперь отчуждение.
Кажется, со смертью Юго она утратила что-то человеческое в истерзанной душе. Будь что будет, быть может, это ,,человеческое" - страх лишиться самого ,,человеческого"?
Она слишком измотана, чтобы вновь углубляться в эти мысли. Может, оно ей и на благо. В глубине сознания теплится еще надежда - быть может, придет день - и она забудет и злосчастного элиатропа, и все с ним связанное - и быть может, тогда существование не покажется ей более уже мукой...
Хотя и жизнью в полном, красочном смысле этого слова бледнеющему существованию уже не стать.
А между тем она забывается в мыслях о забвении. Зря забывается, не стоит обманывать себя - уж кому-кому, а ей Юго никогда не забыть. Это бремя до конца ее дней будет нависать этаким изощренным в своей жестокости Дамокловым мечом. Иной вопрос, что сейчас при мысли об этих тленных материях она не чувствует былого иссушения или исстрадавшегося отчаяния - лишь сухую серую мглу.
Видимо, его жертва была напрасна. Видимо, ей лучше было умереть прямо там, на гладком ледяном полу, нежели вернуться в свое - или уже и не свое - королевство бледной тенью себя.
Амалия, которой она была, осталась в прошлом вместе с Юго. Может быть, они будут счастливы.
Какие гротескные мысли. Быть может, гротеск - как раз то, что ей нужно, дабы не сойти с ума в одинаковом равнодушии, ставшим ее обычной средой. На самом деле это отвратительно, а что забавнее всего - она осознает эту самую мерзость.
Увы, меняться уже не зачем. Не для кого.
Не ради кого.
Она в каком-то душевном запустении облачилась в мех, дабы не замерзнуть еще и снаружи. Ее коснулось пригласительное дуновение кусачего ледяного ветра, но и это не пробудило в ней ничего живого, ничего человеческого.
Лишь знакомый вид пробудил в ней вновь угасающую мысль. Вот она, гордость и достояние спесивого Королевства Садида - настоящая реликвия, эдакая икона, на которую они все молятся - Древо Жизни.
На деле - бесполезный подслеповатый титан, не являющий собой сколь бы то ни было достойного зрелища, если как следует вдуматься в него, осознать его, увидеть. Символ, святая высота, манна небесная, дарованная ее народу. Но уже не ей.
Всякие светочи сознания могут подняться - дерево, дарующее жизнь, незаменимая драгоценность, кладезь энергии и прочая шелуха, гвалт и словоблудие.
Так неужели эта всемогущая божественная длань бессильна перед ликом смерти? Ей-то живительная сила Древа уже ни к черту, а вот им...
Этот образ, этот образ пробирал ее тяжелым, томительным страданием, всеобъемлющим, накрывающим ее холодной волной, пригибающей к земле, взрезающей мнимое умиротворение кривым иззубренным лезвием.
Под мирной сенью древа - три небольших надгробия, а под ними - взрыхленная почва.
Ее мама.
Папа.
И Юго.
И к ней в тот же миг вновь явилось чувство.
Такие хлипкие, такие призрачные - все барьеры, коими она тщетно пыталась отгородиться от нового удара, были смяты в единый миг, снесены и истерты прахом в едином порыве живого, трепещущего чувства! Оно снова завладело ей, завладело ей в секунду, без раздумья, оценки, заглушая весь избитый сарказм, всю ту омертвевшую иронию, что она с такой мнимой гордостью несла стягом!
Лишь затем, чтобы навалиться на нее душной тяжестью тошнотворной безысходности, подымающейся из робкого ростка Девятым Валом, чтобы объять все, что было ей дорого - и истереть, высушить, убить. Она содрогнулась, на миг будто застыла в покоряющем оцепенении - а затем мощь коленепреклонного горя вырвалась в судорожном, задыхающемся рыдании. Она упала на колени, и больше не поднималась, содрогаясь, отрывисто вздыхая, все больше погружаясь во мрак.
Три человека - ее семья. Оно забрало всех. Теперь не осталось ничего.
И никогда больше ничего не будет.
Циановый огонь обагрял просторы сумрачного пекла, блистая искристым светом в экстазе мириадов образов, порожденных совершенным и созидающих фракталом тысячи и тысячи совершенств, очерчивая четкие грани, пылающие невыразимой энергией, взрезая томящую дымку ярым исступлением сияния, подогревая ослепительной лазурью плавный и неукротимый разбег Шести Дофусов.
И единым порывом вздохнул народ, рожденный в начале времен.