***
Чимин посмотрел на это море и утонул, видя отвратительные лица очередного аристократичного безразличия. Намджун улыбался и курил сигару, выдыхая огромные облака и превращая маленькую каморку около бассейна в настоящее поднебесье. Оказалось, и в раю можно познать вкус ада. Юноша тяжело дышал, то и дело поправляя странный неудобный костюм. Мужчина улыбался, так горько и так кисло-сладко, что хотелось закатать его в банку, но все боялись этого отравляющего взгляда, поэтому и прогибались, падали на колени и целовали шрам от обручального кольца. Руководитель наклонился к ушку своего актера, обнимая его за плечи: — Все это иностранцы, прибывшие из Германии и Франции. Покажи им все, что можешь. Он шептал это без иронии и без скрипа, но танцор уже заранее знал, что он должен будет показать не какой-нибудь красивый танец и не свое изящное тело в лучах белоснежного и золотого, а что-то мерзкое и фальшивое. Забавно, пора битников прошла, но если раньше они были в подземках искусства, сейчас словно бы весь мир сошел с ума и пустился в эту развратную игру. Но Чимин уже был готов к этому. Он, как и пожелал того Намджун, снова незаметно подчеркнул свои губы красной помадой, зачесал назад волосы и научился смотреть в зеркало с наигранной пошлостью. Этот образ будет продаваться так долго, пока кости его не используют для покупки. И это не могло не радовать мужчину, гладящего его по торчащим косточкам. Руководитель гордился своей возможностью играться с ним, поэтому улыбался и продолжал шептать: — Они должны знать, что владеют тобой. Позволь им это. Танцор кивнул и самостоятельно открыл шторку, отделяющую его и всю эту своеобразную сцену. Эту крышу всегда использовали для модельных показов, поэтому здесь было множество красивых высоких мужчин и женщин, как всегда облаченных в свои дорогие наряды. Но теперь юноша был не собой: ни бедности, ни грусти. Он был не Чимином, а своей идеальной копией, тем самым Черным человеком, который хотел, чтобы им владели. Юноша махнул головой так, чтобы его волосы засияли черным бархатом. И кожа, бледная и обветренная, заблестела в обаянии чужих взглядов. Моллюсками зрители поползли к бывшему подиуму, чтобы столпиться около бассейна, выстроенного перед подъемом для того, чтобы никто даже не посмел дотронуться до того, что называют настоящей красотой. Безусловно, Намджун не видел в Чимине ничего красивого, но он и не должен был этого делать: он имел право видеть только уродливое, чтобы закрыть это золотом и мрамором, отдавая честь бедному небу, способному уместить в себя столь много страданий. Фальшивые картонные люди и картонный мальчик. Танцор поднял руку вверх, оголяя свою лунную бледность, а после свалился на пол, глядя на свое отражение черными глазами, обрамленными густым макияжем. Его образ купят, потому что на такие страсти идти могут только шлюхи, а бизнес этот еще не умер — никто и заикнуться не может о его ненужности. Зрители замерли. В одиночестве сцены заиграла осторожная музыка Стравинского, превращенная в абсолют фортепианной россыпи. Ноты начали сыпаться одна за другой, начали заволакивать сцену и умирать внутри сердца танцора. На нем не было пуантов, что оскорбляло балет, делало его любительским танцем детишек в подворотне, но именно такой образ должен был запомниться: танцор без сердца и без своих ног. Чимин начал сливаться с музыкой и пульсировать, продолжая смотреть на свое отражение. Пока что он еще принадлежал только себе самому, никто не мог им владеть, кроме разве что Намджуна, вальяжно попивающего виски у бара рядом с красивыми моделями. А юноша, став расстроенной скрипкой, начал биться на полу в конвульсиях, начал извиваться и дергать руками, словно те изначально были привязаны на ниточки, но их безжалостно начали резать ангелы своими певчими голосами. Танцор стал марионеткой, влекомой чьей-то усмешкой. Петрушка во всей красе. Публика замерла, когда вдруг в пространство вступил контрабас, когда вдруг Чимин поднялся и свалился на колени, начиная показывать все свои слабости. Это была маска, фальшиво надетая им за шторками, это была маска марионетки, ненавидящей своего хозяина. Юноша стал смотреть на небо, но не тем безжалостным взглядом, а маленьким червем под ботинком людоеда, он широко открыл рот, пошло буравя толпу, а после вдруг ворвался в воздух и начал носиться по сцене. Сейчас он был ветром, а ветер — свобода. И он стал той самой игрушкой, свободной от своей свободы быть никем. И танцор начал крутиться из стороны в сторону, улыбаясь и сияя, прыгая вверх, к безжалостному небу и закрывая глаза. Это отчаяние и эти слезы, вдруг полившиеся из его глаз — все это не что иное, как притворство. Намджун с гордостью смотрел на свое творение, танцующее «Петрушку» так, как танцевать смогли бы только настоящие марионетки. Все правильно: куколка ненавидит свою зависимость и пытается острым языком порезать свои ниточки, но разве куклы умеют говорить? Разве хоть кто-то из этих людей думает о том, какой голос у Чимина? Конечно же нет, а раз нет, то и суд ему — небо, бог ему — Ким. И последний улыбался, глядя на завороженную толпу, пахнущую вереском. Улыбался и душился этим чадом. Чимин подпрыгнул и озарил свой разврат, показывая, насколько он отчаянный, насколько Петрушка ненавидит кукловода, ведь игра не искусство, но искусство — игра. Юноша улыбался, ловя эти восхищенные взгляды. И как этот бедный ребенок, как этот сирота с помойки умудрился оказаться здесь? Он сиял в лучах чужих глаз и не мог не захлебываться этой амброзией. Да, он танцевал соло Петрушки, но был влюблен в возможность быть зависимым, быть несвободным. Вот и ирония, вот и причина, почему этот танец ему удавался «на ура». Ведь он просто притворялся. И оттого все верещали, прыгали, бегали, словно крысы, оттого все развернули свои дорогие алмазы в его сторону и не решались переговариваться. Потому что Петрушка в исполнении Пак Чимина обожал отдавать всего себя на растерзание кукловодам. Но танцор притворялся, снова и снова представляя смерть собственного брата, представляя, как этого бледного мальчишку насилуют, оттого движения обретали сокровенный смысл для каждого. Юноша кусался и умирал под властью кукловода. И вдруг он разогнался, куколка взбесилась и взлетела, замирая в воздухе. А у всех вылезли глаза, укатились в болото и спрыгнули с крыши. И Чимин, утонувший в воздушной массе, увидел это секундное явление: слепые зрители с упоением замерли, готовясь рассказать об увиденном. И глаза их черные — только глазницы, вместо рта — сигареты. И гадкий утенок с удовольствием решил продемонстрировать им свои белые крылышки. Он приземлился на землю и прыгнул еще раз, разбрасывая руки в разные стороны, являя миру уродливые крылья. И кассы сорвались. Пак Чимин — Лас-Вегас в воздушном шарике. Намджун неожиданно бросился к той каморке, откуда можно было выйти на сцену. Юноша после прыжка хотел уже было закончить и поклониться, но мужчина неожиданно вылетел к нему, обнял со спины и, выдохнув в зрителей холодное «конец», полетел в бассейн. Чимин сразу же понял задумку, он хотел бы закричать, но его тащили на дно. У зрителя не было времени, чтобы перевести дыхание, поэтому они так и замерли, словно их воском облили. Они свечки, а не маки — все это можно поджечь. Намджун обнимал его и утягивал все дальше, на самое дно бассейна, пока юноша не стал задыхаться. После этого руководитель резкими движениями поплыл вверх, выныривая в другой части, за сценой, но перед лицом такого огромного города. После того, как им удалось выбраться из водяной ловушки, мужчина толкнул его на сцену для поклона. И публика начала хлопать, да так громко, так сильно, что у Чимина заложило уши. Так Петрушка и превратился в Фауста.***
«Дыши», — шептал себе Чонгук, лежа на кровати и пытаясь не думать о том, насколько же сильно у него болит все тело. «Пожалуйста, только дыши», — начал хрипеть он, хватаясь за живот и дрожа. Дикая боль пробивала его легкие и желудок, уничтожала любые надежды. Мальчик закрыл глаза, начиная хрипеть от ужасающей агонии, установившей свою власть во всем его теле. Глупое, мерзкое, оно не могло даже функционировать. И Чонгук ненавидел себя за это. Почувствовав, приступ рвоты, мальчик попытался повернуться и достать тазик, но в глазах плыло так сильно, что хотелось просто закрыть их навсегда. Он еле-еле нащупал под кроватью нужную ему вещь, но не смог заставить свое тело повернуться. Рука онемела. Было так больно, что он не мог больше быть только в одном положении, его словно сжигали изнутри. Чонгук попытался вздохнуть, но в итоге начал захлебываться. Он выглядел так мерзко, так унизительно и жалко. Из его рта текла коричневая липкая жижа, а сам он мог только дрожать и отхаркивать ее. Из глаз безжалостно лились глупые слезы, хотя мальчик прекрасно знал: они ничего не изменят. Его мать сразу же подлетела к сыну и, подняв его своими хрупкими руками, понесла в ванную. Своими пальцами она доставала свернувшиеся куски крови из его рта, она умывала ему лицо и пыталась ни о чем не думать. Но невозможно не думать, когда твой ребенок, когда подросток, которому суждено было бегать и играть в футбол, играться с телефоном или животными, лежит на твоих руках и корчится от боли. Чонгуку было так безумно стыдно перед ней, что, набравшись сил, он попытался погладить ее по волосам, но рука дрогнула и свалилась грузной чашей обратно на кафель. — Все будет хорошо, мой мальчик, не бойся, — нервно шептала она, целуя его грязные щеки. — Ты же знаешь, что нет лекарства… Потерпи, мой хороший, скоро пройдет… Она сама не верила в свои слова, оттого и горько плакала, роняя тяжелые слезы на одежду сына. А тот безмолвно дрожал на ее руках, продолжая кривиться от боли и иногда стонать, выгибаясь в спине и ногах. В один момент дрожь остановилась, но после в него явно начали вставлять иглы, потому что былая дрожь перешла в настоящее землетрясение. Мальчика начало трясти так, словно в нем был ураган. Он буквально чувствовал, как его тело разрывается между кораблей, как его поедают акулы и как молнии душат его, хватаясь за шею. Женщина гладила его по волосам и боялась даже заглянуть в эти глаза, а бледно-желтое чудовище лежало в собственной рвоте. — Малыш, ты можешь открыть глаза? Чонгук отрицательно покачал головой, пытаясь отдышаться, но в итоге просто издавая жалкие хрипы. Женщина взяла перчатки и нежно стала убирать из его рта остатки, но мальчик взялся дрожащей рукой за ее запястье и попросил так не делать. Она не стала слушать, из-за чего у жалкого чудовища полились слезы. Они стали падать градом на кафель и разбивать его. Чонгук завыл в голос, потому что он чувствовал себя отвратительно, потому что пусть он и может снова дышать, лучше бы он уже умер. Он не умел терпеть эту боль с улыбкой, он ничего не умел. Он больной ребенок, воспитанный слишком любящей матерью. И неба не было. Мальчик мечтал увидеть перед своей смертью небеса, но сейчас он видел только белые плитки. Это сводило его с ума. Он судорожно выдохнул и с болью попытался приподняться, чтобы самостоятельно вытереть свое лицо и шею, но женщина уложила его обратно, без слов начиная с болью тереть желтую кожу. Чонгук вздохнул еще раз и закрыл глаза, представляя, как он гуляет по улицам Парижа. Он гуляет там в одиночестве, глядя на улицы и поедая багет, только-только испеченный каким-то французом специально для своего редкого посетителя. И вокруг изобилие цветов, моды и искусства, повсюду — песня, ведь в Париже все песни только о любви. И сам мальчик сбрасывает свои оковы и начинает танцевать на главной площади, он дарит людям счастье, взлетая в воздух, в самое небо. Хотел бы он такую жизнь, но единственное, что у него было, — это эта бездыханная мечта. Мечта, посеянная в глупом ничтожном теле. Мальчик плакал, не зная, как успокоиться, потому что он не мог даже пошевелить руками, а хотел летать, хотел бы прыгать и видеть то, что видел Тэхен. Чонгук закрыл дрожащими руками свое лицо, чувствуя вину за свою слабость, ведь он не может плакать. Если плачет он, значит, его маме нужно быть сильной, значит, ей плакать нельзя, ведь слезы ни к чему их не приведут. — Маленький мой, ну не плачь, все будет хорошо, — шептала она, мечтая умереть. — А-ага, б-будет, — отвечал он, желая исчезнуть. Так надоело это тело, так надоело быть собой. Чонгук хотел забрать назад все свои слова о своей жизни, потому что в этот момент он мог только выть от боли и только умирать где-то под колесами своей реальности. Мальчик плакал, продолжая представлять, как его поднимают в воздух, как он летает над ночным Парижем, а все роняют слезы от счастья. Он хотел бы подарить счастье своей матери, но та смотрела на него усталыми несчастными глазами. И он прекрасно понимал: ей намного хуже. Потому что настанет момент, когда его тело перестанет чувствовать хоть что-то, потому что когда-нибудь он не проснется, но в это утро она, эта женщина напротив, будет жива. Она проснется, откроет глаза, но в этом мире больше не будет этой проблемы. Поэтому Чонгук понимал отчасти, что в какой-то степени она тоже хочет, чтобы это все закончилось. Даже сейчас, когда она так ласково гладит его по волосам, она хотела бы, чтобы все это закончилось. Потому что это невыносимо с обеих сторон — как ни посмотри. Мальчик попытался улыбнуться, а она обняла его и минным полем понесла на кровать, осторожно убирая грязное белье. Включив ему очередной французский фильм, женщина легла рядом и начала гладить сына по рукам. Последний не мог убрать эту улыбку, как и не мог прекратить плакать. Боль прошла, оставляя горькое послевкусие. Если бы его попросили описать, что это за чувство, он бы без раздумий сказал: революция. Это Октябрьская революция, ворвавшаяся в его тело так же, как и большевики ворвались в место сбора Временного правительства, чтобы объявить себя властью. И каждый раз — расстрелы. Каждый приступ — расстрел. Репрессиями его травили лекарства. Чонгук устало закрыл глаза и прижался к маме, чтобы забыться во сне, но в глубине души он начал молиться на то, чтобы для него не наступило утро. Открыв глаза только через несколько часов и не обнаружив около себя теплой печали, мальчик горько посмотрел на свой потолок, на нарисованные звезды и снова начал пытаться уснуть. Дверь в его комнату была закрыта, а окно наоборот открыто, из-за чего ветер тихо завывал волком среди этой одинокой ночи. Мальчик слегка привстал, чтобы выключить фильм и только после заметил причину своего пробуждения: Тэхен тихо бил в окно и махал рукой в надежде на то, что его наконец заметят, потому что, к великому сожалению, он не мог пролезть через форточку. Чонгук был так сильно удивлен, что открыл рот, но после подлетел к подоконнику и открыл «дверцу» для своего надзирателя. Тот еле-еле пролез со своей гитарой, но все-таки ему удалось это сделать. Мальчик аккуратно присел на кровать, не понимая, что происходит, а его новый знакомый взял многочисленные подушки в комнате и закрыл ими дверь, создавая своеобразную звукоизоляцию. Юноша довольно улыбнулся, глядя на свою работу, присел на пол и смахнул со своей головы листья. — Капец, к вам грабители точно не проберутся. Мне повезло, что я убил столько времени на балет, потому что мне пришлось сесть на шпагат, чтобы сюда забраться, — недовольно пробурчал Тэхен, качая головой, — а ты здесь чего, опять тухнешь, да? — Что ты здесь делаешь? — Твоя мама попросила не приходить завтра, потому что тебе плохо, так что… Ну, короче, я пришел сегодня, раз завтра нельзя. — Разве ты обязан это делать? Ты ведь здесь только из-за того, что- — Скажи, вот хоть один нормальный человек попрется из гетто сюда? В час ночи? Нет, — он улыбнулся. — Так что, как видишь, я здесь по своему желанию. — Это просто потому что я болен. И тебе меня жаль. Чонгук хотел тяжело вздохнуть, но Тэхен швырнул в него подушку, а потом медиатор и набор струн — все, что было у него под руками. Мальчик отскочил за кровать, не понимая, что это за внезапная атака, но юноша надулся и резко прекратил, начиная настраивать свою гитару. — Я здесь, потому что хочу быть твоим другом, — отрезал он. Больной не стал отвечать, просто присел обратно на кровать и замотался в одеяло, а Тэхен вдруг крикнул: — Раз, два, три! И начал играть. Его руки стали бить медиатором по струнам, создавая рок-н-ролльные рифы даже на акустике. Юноша стал качать головой, весело напевая какую-то мелодию, созданную только для того, чтобы Чонгук улыбнулся. И сначала мальчик выглядел абсолютно безразличным, но после он начал качать головой в такт музыке и смотреть на звезды. Женщина, лежащая на кровати в соседней комнате, сразу же все поняла, но могла лишь плакать от счастья, зная, что кому-то тоже не все равно. Но Тэхену вообще-то было все равно, ведь любой человек может прийти к кому-то поздно ночью, особенно, если обычно этот человек проводит ночи, лежа на полу и глядя пустыми глазами на потолок. Бывший премьер и стал петь еще смешнее, выделываться и выкручиваться, из-за чего Чонгук начал улыбаться. Его бледные щечки покрылись румянцем — мальчик спрятался под одеяло, но когда вынырнул из этого плена, вдруг столкнулся с искренней улыбкой Тэхена. Когда он так улыбался, он был невероятно красив, он казался настоящим принцем, смотрящим в самую суть людей. — Что, улыбаешься там? — спросил юноша, поворачиваясь на мальчика, а тот снова спрятал лицо в одеяле. — Вообще нет, — прошипел он, — ни разу нет. — Лыбишься там явно. — Нет! — громче сказал Чонгук, пряча улыбку и пытаясь не смеяться. — Вовсе нет…***
Идеальный Ким Сокджин. Таким юноша хотел видеть себя всякий раз, когда просыпался и смотрел в зеркало на потрепанного, изношенного себя. Идеальный сын и парень, отличный студент, бюджетник — это то, как он мечтал, чтобы его называли. Потому что если он не будет таким, если он будет кем-то нищим, бедным, если он будет героем Достоевского, то вся его мечта о нормальной жизни в неоновых лучах города просто исчезнет. Выросший на дороге, любивший строить свои миры, играя с соседями в лесу, он разучился мечтать по-настоящему, но отлично научился ставить себе цели. И кроме целей в его жизни больше не было ничего. Так и сейчас. Подросток открыл глаза и подошел к зеркалу, глядя на себя с отвращением. Он ничто. Он никто. Джин натянул на себя улыбку, прошив свою кожу алыми нитями фальши. В доме уже воняло наркотиками и чужими пьяными речами, но юноша не мог себе позволить отвлекаться: он создавал идеального себя. И так каждое утро. Он брал не щетку и не расческу, а нож и угрожал сам себе смертью, если позволит себе расслабиться. И он должен был быть серьезным, а не улыбаться, он должен был быть вежливым, а не избивать любого, кто хоть как-то имел совесть задеть его маленькую бледную катастрофу. И Ким Сокджин совершенно точно не должен был любить Мин Юнги, но без памяти делал это, делал это даже тогда, когда избивал его и кричал мерзости, когда бежал вместе с ним по ночной дороге, когда напивался и позволял себе быть собой. Но проснуться пьяным невозможно, поэтому юноша в очередной раз начал свою роль в этой глупой трагикомедии. Подросток аккуратно погладил свою форму и надел галстук, аккуратно собрал свой рюкзак и подошел к своему отцу, накрывая его одеялом. Мужчина злился и считал деньги, не замечая всех махинаций сына. Но юноша точно знал: будь он собой, этот человек не оставил бы от него и места живого. Поэтому Сокджин слушался и поэтому был настолько идеальным, что его вежливая улыбка мерзко сияла в облачении чужого недовольства. Если кто и марионетка, то это он, это этот юноша, готовый от страха перед отцом вылизывать ботинки любой девушке и никогда-никогда не показывать свои реальные чувства. Особенно те, из-за которых его сердце болезненно билось всякий раз, когда эти глупые, почему-то не слепые глаза замечали этого бледного принца, этот мешок с костями, натянутый на посох вечности. Джин вышел из дома, тихонько захлопывая дверь и встречаясь взглядом с матерью Юнги, лежащей на той самой украденной раскладушке. Женщина смотрела на него такими же безумными огромными глазами, но юноша пытался не думать о том, насколько, вероятно, страшно с ней жить, потому что ее сын — виновник страшного, потому что трезвым он не имеет права думать об этом человеке. Собравшись с силами, подросток направился в школу, а там — окровавленная реальность. Его обожали и возносили, его любили и готовы были обсасывать каждую его косточку по миллиону раз. И девушка его, похожая на куклу — сменный материал — готова была ловить дым от его сигарет и целовать эти губы сладко и мерзко, чтобы надышаться им. Его фальшью. Юноше на самом деле было абсолютно все равно. Он представлял это место как мусорку, людей вокруг — как тараканов, потому что здесь не было ничего родного и ничего ценного. Бессмысленные оценки и бессмысленные картонки. Подросток думал лишь о таком далеком центре города, о том настоящем Сеуле и его огнях, но видел только грязные глаза своей девушки и хищные взгляды «друзей». Только Джин не всегда может быть таким сильным. После школы он, как совсем не полагается прилежным ученикам, соврал девушке, оставил ее одну и ушел в магазин, чтобы своровать бутылку водки. И он получил желаемое, как и всегда получал его. Теперь он, как лучший сын, прятал свой алкоголь от строгого отца, прятал, чтобы запереться в своей комнате и начать смотреть на свое отражение. — Почему я такой жалкий? — спросил Джин сам себя, тяжело вздыхая и открывая бутылку. — Почему я ничего не могу с собой сделать? Глаза болели, сердце гнило — так он кривился от водки, обжигающей горло. Ким Сокджин настолько мерзкий и жалкий, что выпил еще, падая на пол и глядя на потолок. А в углу — домашнее задание, в телефоне — пропущенные звонки от девушки. И все это совершенно не волновало его сейчас, потому что хотелось только смеяться и смотреть на это холодное будущее. Он должен быть сильным, чтобы добиться своей цели, он должен быть сильным, чтобы не поступать так и не прощать людей, чтобы не умирать от собственной слабости. Подросток так сильно боялся, что останется на мусорке, останется в гетто, что этот монстр пожирал его изнутри, играясь с легкими и заставляя задыхаться. Сокджин схватился снова за бутылку и снова отпил еще немного. Улыбка расползлась по его лицу червями, холодными пальцами, расползлась, чтобы слизнем свалиться на пол. Юноша взял в руки свою маленькую радость и отошел в сторону, к окну, чтобы сесть на подоконник и начать смотреть на фургон своих соседей. Безумные глаза и страх — все, что виделось пьяному разуму. Джин допил остатки, закусывая завалявшимся в рюкзаке хлебом из столовой. Чтобы не закричать от боли в горле и теле, он открыл окно и неосторожно вывалил свое тело так, чтобы отец его не заметил. Еле-еле доходя до соседей, он прошел к задней двери, где всегда в это время курил Юнги, потому что его мать могла это заметить и начать душить его — ей только дай повод сделать это. Но этой катастрофы тут не было. — И хорошо, что тебя здесь нет, сука, — огрызнулся подросток, — потому что я бы убил тебя нахуй, будь ты здесь. — Ты это мне? Джин обернулся и увидел, как Юнги стоит со своей неизменной пачкой сигарет, явно украденной у кого-то на остановке. Юноша поежился и неуверенно посмотрел на позднего гостя, вспоминая, с какой ненавистью тот бил его вчера. Но старший только лишь глупо улыбнулся и скрестил руки на груди. — Мне? Ты хочешь меня убить? — переспросил подросток. — Да, хочу, — глухо отозвался он. — Вперед. Юнги улыбнулся и расправил руки в стороны, превращаясь в Иисуса, подставляющего свое тело под гвозди. Юноша закрыл глаза, ожидая, что его снова начнут бить: разве он может чувствовать боль после художественных операций Хосока? Подросток тяжело вздохнул, ожидая удара, но Джин лишь нежно взял его за лицо и начал смотреть в эти знакомые лисьи глазки с такой безумной печалью, что сердце младшего сжалось в червоточину и начало поглощать все объекты, словно черная дыра. — Я ненавижу тебя, — сказал старший, — я так тебя ненавижу. Юнги кивнул, а после — отчаянный поцелуй, холодное очарование. Джин начал с болью касаться чужих губ и чужих ссадин, начал сыпать соль на раны, ядом полоскать абсцессы и шрамы. И никто не мог остановиться. Они просто продолжали эту безжалостную схватку, но это только потому, что один из них сейчас пьян. И бледный маленький принц прекрасно об этом знал. Знал, что его ненаглядный не любил бы его так сильно сейчас, не целовал бы каждый шрамик, говоря эти обидные «умри», говоря гадкие «ненавижу». Юнги все знал, поэтому просто позволял Джину делать это, потому что им все равно не по пути. Они в любом случае никогда не будут вместе. — Ты любишь меня? — грустно улыбнулся младший. — Конечно же нет.