Золотые мальчики

NC-17
Завершён
190
1
автор
Фэндом:
Размер:
358 страниц, 147 727 слов, 22 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
190 Нравится 304 Отзывы 38 В сборник

Часть 12

Настройки
Ахметов хлопает тяжелыми глазами, потухшей мумией ступая по ворсистому полу, останавливается в дверях и прислоняется лбом к косяку, неслышно стуча кулаками по стенам. Мир крошится и придавливает к земле, осушая и высасывая из него жизнь, удушает и рушит, разрывая грудную клетку. Ильзат медленно вертит головой, скользя помутненным взглядом по тусклой спальне, вспыхивает и остужается, больно ударяясь позвоночником об угол шкафа, сползает на мягкий ковер и прячет голову на коленях. Сотни миллионов частиц кружат перед глазами яркими вспышками, колотят по коже и вызывают озноб, больно тормоша сердце и легкие, разрушают до основания и давят к земле своей двусторонностью, громоздясь в голове спутанным клубком мыслей. Память сочится и крошится, растрескиваясь по стенам кашицей обильных воспоминаний, будоражит кромешной тоской и зыбкой надеждой, ударяясь о душу дерзким и неправым позывом. Ахметов давится собственным чувством, убивающим наповал, заходится кашлем, отгоняя подальше воспоминания ярких моментов, и будто насильно выдвигает на первый план груз полуночной аварии, снова и снова рисуя перед глазами груды чужого отчаяния. Он не имеет права — крутится в голове и сжигает сознание, крошит остатки спокойствия и разрушает до основания, не собирая опять. Ильзат ухмыляется, больно врезаясь ногтями в основание шеи, возводит взгляд к потолку и елозит по полу босыми ногами, гремучей змеей вертясь подле собственных страхов. Поднимается, медленно приближаясь к окну, облокачивается ладонями о подоконник и долго всматривается невидящим взглядом в объятый утренним обликом город, сжимая шею в кольце слабых рук. Сорвано выдыхает, вскидывает голову к потолку и гаснет наперекор встающему солнцу, как черная дыра, отметая от себя залпы несмелого света. Прислоняется лбом к стеклу, прикрывая глаза, сжимает руки в кулак и, несмотря на все усердие и старание, не может остановиться, как машина, лишенная тормозов, движется к неминуемой гибели. Это выше его понимания, расшибает об пол сильнодействующим ядовитым напитком и сводит на нет все потуги закрыть глаза, и те лишь раскрываются шире, неустанно рисуя перед собой образ красивой улыбки Набабкина, тут же очерняя его жирными кляксами каждодневного ее умерщвления. Ильзат медленно отлепляется от окна, спиной придвигаясь к кровати, падает на мягкий матрац и беспомощно выставляет в стороны руки, порывисто и неровно дышит, то открывая, то закрывая глаза. Ему плохо, и это недомогание разрывает ткани и органы, разрушая кости и сухожилия, застревает в дыхательных путях и мешает вдохнуть полноценную порцию кислорода. Ахметов до онемения боится снова столкнуться с чужой трагедией, но та неотступно и ежедневно следует за ним по пятам. Ахметов безумно страшится встречаться с собственной откровенной привязанностью, но та постоянно дышит ему в затылок, незаметно и неотвратно обвиваясь кругом. Ильзат корчится, судорожно шевеля пальцами, и мечтает сейчас же просто-напросто раствориться, рассеявшись в воздухе, лопнуть как мыльный пузырь и, забывшись, не думать, не чувствовать, но ощущает все поразительно четко, обжигаемый силой и непреложностью чужого несчастья. Он привстает на локтях, бездумно оглядывая просторную комнату, падает на чистые простыни и накрывается одеялом, пряча голову в жарком коконе ткани, будто ребенок безуспешно скрывается от проблем, ощущая, как те все равно следуют за ним по пятам. Ильзат разрывается агонией непомерного страха, захлебывается подступившей тревогой, складывается пополам и давится оглушительным кашлем, судорожно сжимая горло онемевшей рукой, наклоняется к полу с постели и рвется отравленным воздухом. Скатывается на пол, не сумев сбалансировать, больно ударяется коленями о ворсистый ковер и вдруг несколько раз бьет ладонями по мягкой поверхности, прислоняется лбом и сорвано, сумасшедше смеется, бессильно пару раз стучит кулаком, а потом выпрямляется и прислоняется спиной к окончательно измятой кровати. Ложится затылком на сбитую простыню и затихает, глядя в посветлевший утренний потолок, пару раз облизывает пересохшие губы и жестко, потерянно улыбается, выставляя перед собой тыльную сторону ладони. Хмыкает, затравленно ухмыляясь, и понимает, что уже не скроется никогда, не зароется с головой в коконе из сбитого одеяла, не закупорит себя в стенах дорогого отеля где-нибудь на другом континенте. Потому что все изменилось. Ударило в голову запоздавшим снарядом, постепенно разрывая жилы и сухожилия, а потом враз переломив позвоночник. Что-то растворило прошлую жизнь, размазав ее по стене ядовитыми кляксами, и перевернуло его самого, разбив вдребезги существовавший уклад. Потому что Ахметов сам теперь не в силах прятаться в потаенных углах и вырывать с корнем из памяти отпечаток чужой безысходности, смешанный с ней и зарытый в нее с головой. Что-то оголенное, откровенное и неотвратимое уже ударило его наотмашь, заставив приклониться к земле и задышать другим кислородом. Сорвав стоп-краны и рычаги, рассеяло по ветру попытку укрыться и зарыться с головой в привычном неведении, а выставило за дверь и придало ускорение откровенным и драматично отчетливым чувством чудовищной тяги и — господи — взаимного притяжения. Ахметов рычит, тяжело дышит и прикусывает ткань одеяла, сильно зажмуривая глаза, рушится в коконе жара и умирает в тупом ощущении, набатом бьющим в его голове. Поднимается на ноги и долго смотрит перед собой, зарываясь в волосы дрожащими пальцами, стискивает челюсти и некрасиво искривляет лицо в оглушительном понимании. Так уж вышло. Черт возьми, заискрилось и лопнуло, затопив и заполнив все сосуды и органы безобразным и ослепительно ярким, не терпящим возражений и исправлений, удушающим осознанием: они оба друг другу небезразличны. Ильзат вздрагивает, прислоняя ладони ко рту, тут же отнимает руки и больно, до гулкого стона врезается пальцами в волосы, оттягивая темные пряди, сгибается пополам и задыхается своим положением, чужим проклятым существованием и их общей неспособностью залатать пустоты друг друга интуитивно осознанным чувством. Ильзат опускается в горячую ванну, зажимает нос и медленно погружается под воду. Выныривает, отирая с лица крупные хлопья пены, прислоняет кулак ко рту и давится глупым смешком, растворяясь в какофонии чувств, переламывается под их тяжестью и то совсем ничего не видит кругом, то всматривается в мельчайшие тонкости. Скользит помутненным сознанием по душному помещению, еще раз прыскает грустной истерикой в жаркую пелену, а потом снова погружается с головой, не задерживая дыхание. Быстро выныривает, выплевывая сгустки воды, и с хлесткими звуками огромные кляксы вспененной жидкости оседают на кафельный пол. Ахметов отходит. Постепенно успокаивая дыхание, облокачивается спиной о бортик ванны и прикрывает глаза, отчетливо и неустанно видя перед собой все то же лицо, обрамленное счастливой улыбкой, полное колоссальных надежд, а потом посеревшее от груза тупого отчаяния и чертового колеса каждодневного хаоса. Ильзат вращается в этих видениях, растворяется и разрушается в них, затянутый с головой, не видит ничего кроме отчетливого лица его жертвы и ненавидит себя за воцарившееся в душе неконтролируемое желание быть ежедневно рядом. Ахметов то каменеет, то превращается в магму, стекая по собственной коже и превращая ее в волдыри, счищает с себя этот непозволительный морок, но тот застилает глаза, смешиваясь с чувством вины, и незаметно, но удушающе сильно намертво привязывает к Кириллу. Рожденное где-то посреди одного из киносеансов или в кофейне сквозь трели чужих голосов, расцвеченное его улыбкой или грустной попыткой Набабкина игнорировать яркую тягу, это чувство с каждым днем только укореняется, не давая возможности отступить. Ильзат вздрагивает, резко садясь в остывшей воде, скользит невидящим взглядом по матери, и та тут же отводит глаза, полные немого волнения, нервно поджимая и так тонкие губы, давится беспокойством и присаживается возле него на корточки, окуная полы халата в пенистые лужицы неубранной влаги. Женщина погружает руку под воду и находит ладонь Ильзата, скрещивает пальцы в замок и сдувает с кожи охапки воздушной пены. Долго сидит неподвижно, изнывая в своем бездействии, и лишь вздрагивает, когда сын, глядя куда-то перед собой, произносит без особых эмоций, не обращаясь к кому бы то ни было, а просто ломаясь в невозможности удержать все в себе, цедит короткое и убитое: — Мне плохо, мама. Женщина подрывается ближе, будто ужаленная пчелой, обхватывает его за щеки и приближает к себе, мягко целует в лоб и ерошит мокрые волосы, тут же отстраняется и опять скрещивает их пальцы в замок. Хранит неловкую паузу, судорожно подбирая слова, а потом поднимается на ноги и пробует утянуть сына из холодной воды, но тот совершенно не двигается. — Сынок, скоро у меня выставка в Париже. Полетим вместе? — она говорит надломленным голосом, постоянно отводит взгляд и по-прежнему сжимает в своей его руку. Но тут же спохватывается, бегло отирая пальцами покрасневшие щеки, старается живо и ободряюще улыбнуться, но затухает, натыкаясь на увесистый взгляд. Ильзат легко вырывает руку из ее хватки и снова прячет под слой оседающей пены. — Ты пропадаешь где-то все время. Все еще ходишь к нему? Женщина прикусывает язык, с силой сжимая в кулаке ткань халата: Ильзат резко отворачивается к стене, что служит немым ответом, и женщина отходит на пару шагов назад, нервно подбирая вымокший подол, сорвано дышит, но старается сохранять спокойствие, садится на бортик ванны и гладит Ильзата по голове. — Сыночек, хватит себя так мучить. Я же говорила тебе: не ходи туда больше. Живи дальше. Ахметов взрывается ее репликой, одергивая ладонь, ухмыляется, вздрагивает и кашляет, ощущает невероятную боль в груди, словно невидимые тиски сжимает его неведомой силой, врезается пальцами в собственное запястье и зажмуривает глаза, пережидая болезненный спазм, молча указывает матери жестом на дверь, разрываясь на части в агонии удушающей муки. Ее слова больше не помогают. Они делают больно и рябят перед глазами прошлой постыдной подмогой. Потому что нельзя так просто оправдывать свои же проступки. И тем более преступления. Ее слова больше не зарывают в землю гнилые поступки вездесущими оправданиями, а оседают клеймом на щеке, болезненно прожигая кожу раскаленным железом, и больно царапают легкие. Потому что сейчас все меняется. Сейчас ни ее увещевания и объятия, ни обыденное и бесчувственное: «Было и было. Забудь», которое раньше он всегда получал от Дениса и исцелялся им, не действуют. Набатом стучит в голове лишь неуместное и слишком частое в последние дни «спасибо», бьющее по щекам и разъедающее до кости, произносимое с искренней благодарностью человеком, который из-за него каждый день переживает несусветную муку. Человеком, который, черт возьми, Ильзату так нравится, что это, пожалуй, еще один повод похоронить себя заживо. Ахметову больше не нужны разношерстные оправдания и укромные норы для хранения собственной совести — она будто выбирается из подполья и со всей злостью и яростью наотмашь бьет его по щекам. Ахметову нужно презрение, смешанное с чудовищной ненавистью, яркое осуждение и неприкрытая злоба, обращенные оправданно и извне. Ему необходимо, жизненно важно прощение или хотя бы ничтожная толика надежды на возможное искупление, и это сейчас перекрывает все остальное, окуная его под толщу воды и придавая нужные силы, заставляет подняться и, укутавшись в полотенце, быстро выйти из ванной. — Пожалуйста, Ильзат, я тебя прошу, — мать крутится рядом, мешая и прихватывая за локти, но у Ильзата перед глазами — улыбка Набабкина, его восторженное предвкушение и его же отчаянное непонимание и непринятие, обрушенный хаос и мертвенно бледный вид. Но хуже всего — это проклятое «спасибо», от которого все внутри холодеет и лопается, затапливая внутренности отчетливой невозможностью держаться на расстоянии. Ахметов мягко отталкивает мать, мотая головой на ее причитания и уговоры, садится в машину и тут же срывается с места, сжимая руль дрожащими пальцами. Он зарывается с головой в воцарившийся хаос разношерстных эмоций, ненавидит себя за аварию и презирает за невозможность выбросить из головы сумасшедшую тягу к собственной жертве, давится биполярностью и резко тормозит у подъезда Кирилла, ударяясь затылком о мягкую обивку сидения. В подъезде сухо и тихо. Что-то липнет к коже неприятным осадком и царапает внутренности, вызывая жжение и озноб, погружает в кокон из страха и проносится дрожью по телу, как только Набабкин раскрывает входную дверь. Ильзат ощущает мир остро и гулко, чувствуя, как по телу разносятся высоковольтные импульсы, жадно захватывает кислород и быстро поднимается выше, останавливаясь в пролете между двух этажей. Прислоняется к несвежей стене, марая черную куртку разводами штукатурки, и настороженно слушает, как Набабкин поворачивает ключом в замке, быстрым шагом направляется к лифту и несколько раз звучно нажимает на кнопку, роняет на пол, кажется, телефон, и разносится по подъезду неразборчивым шепотом. Он опаздывает, и Ахметов давится его состоянием, холодея от ужаса, сжимает руки в кулак и слушает, как тот поспешно покидает подъезд. Ильзат тут же облокачивается ладонью о перила, тяжело выдыхая и прикрывая глаза, а потом подрывается с места и вылетает на улицу вслед за спешащим Кириллом. Набабкин каждый день опаздывает на собственные поминки. Так спешит и торопится, что Ильзат упускает его из виду, растерянно осматриваясь кругом, садится за руль и порывается ехать, а потом выключает мотор и больно зажимает виски, сутулясь и проедая взглядом собственные колени. Он ухмыляется и истерично смеется, тихо расплескиваясь по салону осознанием невозможности сейчас же поехать за ним и снова — в который раз — раствориться в его отчаянии. Ильзат пару раз бьется затылком о подголовник, барабаня пальцами по рулю, резко возводит взгляд к потолку и тут же зажмуривает глаза, поспешно растирая лицо ладонями. Он медленно покидает машину, пару раз ходит кругом по двору, а потом останавливается у подъезда и дожидается, пока откроется дверь. Облокачивается спиной к стене подле квартиры Кирилла и закрывает глаза, тлея в изнурительной слабости и яркой нуждаемости в намеке на искупление собственного греха. Кажется, этот дом норовит упасть ему на голову. Дом Черышева вовсе постоянно и выверено пожирает его до костей, проламывает черепную коробку и высасывает кислород из обугленных легких, облепляя со всех сторон ощущением бесконечного одиночества и дикой, необузданной злобы. Денис мягко спускается по ступеням, уставшим равнодушием обводя гостиную, медленно проходит к обеденному столу и, демонстративно ни с кем не здороваясь, осушает чашку крепкого кофе, звучно вертит в ладони связкой ключей и колюче стреляет взглядом в отца, отвернувшегося в другую сторону. Каждодневная тягость такого общения разрезает по швам, отдаваясь в сознании дикой агонией яркого и необузданного желания сделать что-то наперекор и просто разбиться вдребезги, только лишь чтобы осколки глубоко вошли им под кожу и смертельно ранили до кости. Черышев трескается искрами ненависти, сжимая руки в кулак, больно врезается кожей в ключи от машины, смотрит на мать сверху вниз, остро, с презрением ухмыляется и выходит из дома, прикрыв глаза, жадно глотает порции свежего воздуха. Детские наивные страхи и непонимание, риторические вопросы: «За что?» и «Почему?» давно отступили, разрушившись под натиском каждодневной опалы и тотального пренебрежения, рассыпались прахом и растворились в прокисшем воздухе проклятого дома. Черышев больше не задается вопросами, не тратит время на попытки сломаться, изогнувшись под чужие желания, не давится заученными словами и трудными извинениями. Он беснуется в жаре тоски и крупного, безудержного отчаяния, давится залпами каждодневной ненужности и давно уже — кажется, большую часть своей жизни — ядом плюет на людей. Уже не разбираясь и не выдумывая, кто друг, а кто враг, перемешивает всех в едином порыве и давит ребристой подошвой, с садистским азартом разрушая чужую жизнь. Будто вкалывает под кожу сильнодействующий наркотик и уже с облегчением прикрывает глаза в ожидании скорой апатии и наигранного, игристого праздника, но с остервенением бьет кулаком по столу и до хруста сжимает челюсти, потому что не помогло, не подействовало, не отпустило. Эта пилюля — пустышка по сути — не исцеляет, сильнее разжигает огонь и лопает внутри все потуги, перемешивая перед глазами собственное ничтожество и бесцветную жизнь, бесполезно наполненную пошло-бордовыми шторами и гулкой музыкой грустного праздника. Черышев хватается за шею, нежась в измятых кроватях, задыхается яркой похотью и сильно зажмуривает глаза, откидываясь на мягкий матрац, следит омертвевшим сознанием, как красивые девушки пытаются придать ему жизнь, но только глубже закапывают в омут кромешного зла. Денис улыбается, щедро одаривая людей гремучей озлобленностью, расчерчивает границы их личного ада и сооружает целые пушки из заранее заготовленных слов, топчет и душит, не в силах остановиться, вымещает агрессию и вдыхает чужое отчаяние, кривится от горечи и не получает разрядки. Дикие танцы полуобнаженных девиц, грязные сходки в чужих постелях и вечная головная боль от вездесущего шума басовой музыки, растекшейся по раскрашенному людьми душному клубу, — не помогают. Яркие залпы агрессии и показное бездушие, обращенное к собственной жертве — слепому и беспомощному пареньку, заточенному в собственном доме, — не помогают. Наоборот, в последнее время вызывают позыв тошноты, Денис сжимает челюсти от каждой своей же фразы и как сумасшедший, лишенный смысла и логики, сначала привычно, по инерции уже, не отдавая себе отчет, порывается грубой агрессией и гнилыми поступками, а потом оседает под чужой дверью и просто хватается за голову. Он ощущает себя тонущим в зыбучих песках, порывается вырваться и ступить на твердую почву, но ноги будто приросли к привычному заточению и совершенно не слушаются хозяина, погружаясь все глубже в бесконечный замкнутый круг. Денису кажется иногда, будто он недавно прозрел: осмотрелся по сторонам и к удивлению своему увидел, что стоит не посреди шумного праздника искрящегося танцпола, а по уши увяз в гнилом, смрадном болоте, несколько раз порывается отклеиться от холодной воды, но тут же, будто назло самому себе, ввинчивает себя обратно. В голове все чаще набатом звучат слова, искрами осевшие перед глазами и лопнувшие многолетнее покрывало, огораживающее от насущных проблем. Едкие, правдивые и обжигающе острые, они расцветили привычную черноту яркими вспышками взрывов эмоций, и Черышев впервые за долгое время увидел в потухшем и невидящем взгляде напротив гремучую честность и искреннее, отчетливое неравнодушие. Головин тогда, стоя посреди собственной кухни, подкошенный вымученной и бездушной агрессией, будто прожигал Черышева изнутри яркими залпами, стрелял наповал обилием правды и будто бы сдирал искусственность и надменность, оголяя давно заскорузлую шаткость чужого бессилия. Черышева тогда передернуло, взломало и выбросило на поверхность отчаянным выстрелом в сердце — он тогда, кажется, впервые за долгое время вспомнил о его живительной силе, — и пробрало до костей. Горькая пулеметная очередь сиюминутно брошенных фраз разозлила и привела в бешенство осознанием беспощадности правды, Черышев стоял перед ним раскрытый и голый, лишенный масок и покрывал, и казалось, что этот слепой паренек видит его слишком четко. Головин раскрыл его, распечатал и рассекретил, выводя на свет потаенную правду, облил ушатом холодной воды и превратил все напускное презрение и жестокость в попытки обиженного ребенка затопить собственное отчаяние, обесцветив и растоптав никчемные потуги оправдаться плохим отношением. Денис помнит каждое его слово, набатом бьющее в голове, эти фразы царапают кожу и каждый день заставляют прикусить язык после очередной озлобленной реплики. — «Тебе же нравится, когда тебя жалеют», — бьет по щекам до сих пор и рассыпает искусственность, взрываясь в душе миллиардами пестрых осколков. — «Нравится, когда оправдывают твои поступки тем, что ты такой бедный и несчастный. Ты и сам так оправдываешься, развязывая себе руки. Ведь тебя обижают, отбирают самое ценное, это ли не повод стать тварью, да, Денис?» Черышев тяжело дышит, растоптанный этими репликами точно так же, как его жертвы были растоптаны его собственными потугами довести их до исступления, лишь бы заполнить собственную зияющую дыру. Опрокидывается навзничь и сочится зарядами чувств, когда все новые и новые фразы ярко и остро всплывают в воспоминаниях: — «Мне тебя жалко», — и это больнее всего. Впервые Денис так отчетливо чувствует себя растерянным и подавленным чужими словами. — «Не потому что с тобой плохо обращались — все мы хлебнули сполна. Мне жаль тебя, потому что ты жалкий: нашел оправдание быть мразью? Хорошо думать, что если папочка тебя обижает, то все дозволено? Так вот не дозволено, придурок». Черышев мотает головой, стараясь отвлечься и прогнать от себя прорывы беснующейся правдивости, облегающей жаром под кожей и мешающей нормально дышать, но дрожит и сгибается пополам под сильным натиском контрольного выстрела, так отчетливо шумящего в голове, что, кажется, от него вовсе некуда деться. — «Для мразей нет оправданий. Ты или плохой, или хороший, несмотря на всю ту грязь, что тебе на голову льет жизнь. А ты, Денис, ты»… — Денис жмурится, холодеет и судорожно перебирает пальцами руль, стоя в пробке на светофоре, отирает вспотевший лоб и невидяще смотрит перед собой, ослепленный яркостью солнца. — «Ты — плохой человек. И поэтому мне тебя жалко». Дом Головина давит на плечи и голову, залитый солнечным светом, приветливо искрит чистыми окнами и так контрастирует с темнотой жизни Дениса, что Черышев бегло отводит взгляд и взбегает по лестнице, в задумчивости останавливаясь возле его квартиры. За завтраком Сашка молчит, наощупь ковыряя вилкой нелюбимую кашу, подпирает подбородок ладонью и кажется на первый взгляд совершенно непринужденным, но Черышев улавливает, как тот хаотично облизывает пересохшие губы, вертит мертвыми глазами по комнате и то порывается что-то сказать, то снова тот час замолкает. Денис ухмыляется, наблюдая за его нерешительностью, сам заходится легкой тревогой в ожидании указаний, помня о проигранном споре, почему-то совершенно уверенный, что Головин прикажет ему сейчас же уйти и никогда не появляться у него на пороге. Не выдерживает и выпаливает с наигранной, показной надменностью, обдувая помещение фальшивым холодом: — Давай уже. Говори, что надо. Сашка вздрагивает, со звоном отставляя вилку на стол, беспорядочно елозит на табурете и ерошит волосы тонкими пальцами, комкая в кулаке край белоснежной скатерти, вдруг решается и, полный какого-то яркого и детского энтузиазма, быстро и взволнованно говорит: — Ты можешь сходить со мной на футбольный матч? — ему боязно и неловко, перед высохшими глазами проносятся яркими вспышками воспоминания рева бушующих стадионов и любимейшая атмосфера шумного праздника, от которой на лице выступает заметный румянец. Головин — совершенно не похожий на себя самого, — поражает Черышева и желанием, и выражением лица, кажется, впервые светящимся искренним предвкушением. Денис потерянно выдыхает, искривляя рот в несмелой улыбке, отставляет в сторону недопитый чай и неверяще переспрашивает: — Что сделать? Мир снова трескается, искривляя углы и привычные серые краски, мельтешит перед глазами мутной реальностью и просто простреливает невнятным позывом еще раз всмотреться в такое лицо — живое и расцвеченное волнением. Сашка горбится, прикрывает глаза и тяжело дышит, закрывая румянец ладонями, устало пытается выдавить из себя безумную глупость, не веря в ее исполнение. Злится на то, что именно перед этим человеком опять показал свои потаенные слабости, снова обнажая ущербность и неспособность самостоятельно осуществить даже эту, казалось бы, абсолютно обыденную мечту. Но все равно продолжает, перебирая пальцами столовые приборы и стуча по краю тарелки, опускает голову и бормочет себе под нос, не в силах остановиться, отчаянно и неприкрыто позволяет себе мечтать на время вырваться из этой тюрьмы и на несколько часов ощутить себя частью чего-то до сих пор дорогого и ценного: — Просто сегодня матч ЦСКА-Спартак, и мне бы хотелось… — он останавливается, затаив дыхание, судорожно пытается прийти в себя и вернуться в омут каждодневного хаоса немой темноты, добровольно закрывшись на ключ, отбросить все мечты и желания. Но болезненно и отчаянно не может смириться, как-то сильно и грубо вытолкнутый за дверь собственным опьяненным сознанием, упрямо стоит на пороге и не хочет, не может опять вернуться к привычной жизни. Разогрев себя перспективой, сгорает в ней заживо и искривляет лицо, тихо и повергнуто всхлипывая. — Забудь. Ничего. Не надо ничего, все. Сашка порывисто встает из-за стола, уже не стараясь скрыть сорванного дыхания, по стенам бредет в свою комнату и закрывается, прислоняясь спиной к гладкой поверхности, оседает на пол, с силой зажимая искривившийся рот кулаком. Ненавидит себя за неосторожный, необдуманный выход за границы дозволенного и так раздувается порывами острого непринятия привычной тюрьмы, что клетка становится ему мала, давит на плечи и голову, оседая на бледной коже рубцами и вмятинам. Головин холодеет, тут же снова обжигается собственной беспомощностью и пожизненным теперь уже заточением, почему-то сейчас — как когда-то в первые месяцы после аварии — не может смириться и покориться, стискивает челюсти и сжимает ткань измятой футболки, сворачиваясь калачиком на полу. Слышит, как в приоткрытое окно залетают задорные голоса мальчишек с футбольной площадки, и просто презирает себя за неосторожное, глупое и опрометчивое желание, давшее трещину смирению и принятию вечного заточения в неуемной, пугающей темноте. Какой ему матч? Какой рев трибун? Какой азарт игрового безумия? Вечная тьма и четыре стены в бездне вездесущего одиночества — вот его клетка, до размеров которой ему опять придется уменьшиться, беспощадно обрубив собственную наивность и неуемную тягу почувствовать — хотя бы раз — себя настоящим. Саше больно, противно и гадко, и шум из окна будто затапливает его с головой, умерщвляя и пачкая. Головин давно ощущает себя умершим, прямоходящей мумией без целей и стимулов, тяжело поднимается с холодного пола и вечно босыми ногами медленно ступает вперед, натыкаясь на угол кровати, в остервенении бьет кулаком по ни в чем не повинному матрацу. Облокачивается ладонями о подоконник, судорожно цепляясь в ручку раскрытой фрамуги, с грохотом закрывает окно и прислоняется лбом к холодному стеклу, то раскрывая, то закрывая глаза, не видит особой разницы, и тихо, растерянно смеется, то ли заходясь истеричным порывом, то ли просто расплескиваясь по комнате неконтролируемым отчаянием. Замирает, когда рука Черышева грубовато оплетает его запястье, отводя от окна, высвобождается из хватки и порывисто отирает влажные щеки, медленно отходит назад, натыкаясь боком об острый угол письменного стола. Недовольно шипит и вовсе теряется, разрушенный и растоптанный собственной лукавой забавой и наивной, детской мечтой, так быстро и беспощадно разрушившей его до основания. Сашка теплится в ненависти и крупной обиде, оседающей на груди и плечах, сжимает руки в кулак и впервые не сдерживается. Широко раскрывает глаза и невидяще смотрит перед собой, порываясь сказать то, что копил с того самого момента, когда Денис впервые переступил порог его дома, но замолкает, когда Черышев снова прихватывает его за запястье и мажет по пальцам листом печатной бумаги. — Собирайся, — ухмыляется, сворачивая бумагу, зачем-то кладет ладонь Головину на плечо и говорит более сдержанно и… мягко, отчего Сашка замирает в удивлении и неожиданности, — удалось достать два билета. Головин звучно выдыхает, искривляя губы в несмелой улыбке, замирает в неверии и ждет очередного подвоха, ослабленно выставляя руку в защитном жесте, готовый сейчас же наброситься на Дениса, если тот опять решил над ним подшутить. И от его беспомощности, недоверия и оголенного страха, ни чем неприкрытой слабости и хрупкости Черышева пробирает озноб. Он отходит на пару шагов назад, осматривая Сашку с головы до ног, ощущая, как по коже проносится стайка колющей ломоты, отворачивается и выдавливает с напускным безразличием, снова скрывая под маской собственное замешательство и растерянность: — Собирайся, сказал. Головин боится ступать за порог. Этот страх — неожиданный и нелепый — только сейчас прожигает его до костей, тормоша внутренности и выжигая под кожей кишки, вертится в голове звучным торнадо и не дает сделать шаг. Сашка вкопанным истуканом стоит в дверях, судорожно цепляясь за дверной косяк, и расширенными глазами смотрит прямо перед собой, не видя особой разницы: что за спиной, что впереди темнота, но там, на улице, куда он не ступал с момента выписки, черное месиво кажется гуще и глубже, заставляя оставаться на месте. Денис наблюдает за ним, стоя в паре шагов, очерчивает лицо, изувеченное гримасой ужаса, и чувствует, как по спине от копчика до лопаток вихрем проносится холодок. Головин был на его памяти таким всего раз — испуганным и подавленным, уничтоженным и разбитым вдребезги — когда в порыве отчаяния, расплескав по полу бульон и прижавшись к стене в своей детской, необъятной пижаме, плакал навзрыд, растворяясь в обиде, кричал в беспамятстве и бессилии: — «Ты всегда так говоришь: надо смотреть, смотри, не подглядывай, не подсматривай… А я не вижу! Я не вижу! Не вижу!» Черышев отирает лоб, подходя ближе, словно рывком выпрыгивает из омута острых осколков, ослабляет молнию на толстовке и снова ухватывает Головина за запястье, больше не давая освободиться, произносит с привычным холодом и небрежностью в голосе: — Просто за руку меня держи. И все, — закрывая на ключ дверь его квартиры, судорожно думает вдруг, а сколько раз вообще Головин покидал этот дом и показывался на улице. И будто бы читая его мысли, Сашка, ступив на уличный тротуар, вздрагивает всем телом и произносит, забыв о сложности их отношений и предпочтении вообще никому не рассказывать о своих слабостях: — Просто очень давно не выходил из дома. Он кажется Денису совсем другим, подмененным или вернувшимся к жизни, вертит головой из стороны в сторону, трепетно вслушиваясь в звуки и улавливая разноцветие запахов, послушно идет за Денисом, не пытаясь высвободиться из хватки его руки, и садится на заднее сидение автомобиля. Предматчевая суета приводит Головина в восторг. Он то улыбается, то жадно вдыхает раскрытым ртом воздух, то звучно всхлипывает, сжимая в кулаке ткань теплой толстовки, то под градом эмоций ближе жмется к Денису, врезаясь пальцами в его руку, то прикрывает ладонью рот, то просто ерошит волосы. Черышев ведет его в самую глубь, видя, что так ему нравится, не разбирает собственных чувств и ютится в спазме необъяснимого спокойствия, будто бы делает что-то правильное и должное, впервые за долгое время ощущает себя легко и свободно. Не задаваясь вопросами и не пытаясь анализировать, просто отпускает себя, и сам затопленный предвкушением праздника, подводит Головина к лавке с товарами и быстро совершает покупку. Сашка вздрагивает, когда его шеи касается мягкая ткань, стоя посреди галдящей толпы, касается шарфа и не мешает Денису завязать тот в узел, как-то по-детски счастливо улыбается, стреляя в Черышева этой своей искренней радостью, и спрашивает, теперь уже во всю тактильно изучая обновку: — А что там написано? — произносит с живым интересом, когда Денис за запястье ведет его к входу на стадион, и через шум галдящей толпы различает его тихий, приятный голос, не сразу даже сообразив, что он принадлежит именно Черышеву: — «ЦСКА-Спартак». И дата игры. А еще цвета обоих клубов. Головин улыбается, сорвано дышит и сжимает в свободной руке мягкую ткань, шепчет себе под нос: — Здорово, — а потом громче и чище, оказавшись на месте, среди толщи болельщиков, в эпицентре желанного праздника, кажется, забывается окончательно и кричит Черышеву на ухо, перекрикивая заводную толпу, — Здорово. Здорово! Он забывается здесь, будто рождается заново под громкую музыку с детства знакомого гимна, крупно дрожит и закрывает глаза, неосознанно придвигаясь к Денису ближе, абстрагируясь от их личностей и насущности, тормошит того за рукав, и когда трибуна взрывается радостным воем, требовательно кричит тому на ухо, заходясь трепетом счастья: — Что там? Что там такое? Черышев бросает на него беглый взгляд, тут же возвращаясь к игре, отмечает яркий румянец и детский восторг на лице, впервые за долгое время ощущает, как сильно и больно невидимые тиски сжимают бока и ребра. Вскидывает голову, будто сгоняя с себя наваждение, и всецело отдается моменту, стараясь забыться и отстраниться от неизвестного чувства тупой ломоты в костях и острого жжения в грудной клетке: — Опасный момент. Там Жиго вроде хотел пробить, но наши ему помешали, — ухмыляется этим «наши» и снова возвращается в игру, ощущая, как Сашка напряженно сжимает тонкими пальцами рукава его кофты. — Ой, а сейчас у нас контратака… Трибуны взрываются, треская слух яркими криками, и Головин подпрыгивает на месте, поднимая руки над головой, кричит что-то вместе со всеми, и когда всеобщее ликование медленно сходит на нет, порывисто отирает полные слез глаза. Черышева от этого его действия пробирает крупный озноб, и впервые так сильно и больно что-то свирепствует в легких. Он сглатывает, отирая ладонью нос, скользит взглядом по Саше и в перерыве между таймами, пока сам Головин сидит неподвижно, опершись подбородком о скрещенные в замок пальцы и вслушиваясь в гомон разнообразнейших звуков, Черышев судорожно и неконтролируемо отчетливо во всех деталях и тонкостях вспоминает ночную аварию. Впервые вообще так подробно и болезненно вспоминает о ней, ощущая, как на языке и небе коренится ядовитая горечь. — Что там? — снова кричит на ухо Сашка, и Денис вздрагивает, обращая внимание на поле, с удивлением отмечая начало второго тайма, и тут же в порыве эмоций вцепляется Головину в плечо: — Там… Гол! Головин рывком поднимется с места, срывает шарф с шеи и крутит им в воздухе, прыгая и расплескиваясь по трибуне всеобщей необузданной радостью, тонет в обилии шума и голосов, кричит, не помня себя от детского восторга и счастья, кажется, переступая за грань слепой темноты: — Красно-синий — самый сильный… А потом Спартак быстро отыгрывается, и до конца матча остается меньше пяти минут. Сашка не выглядит расстроенным и подавленным, просто сидит как на иголках, теребя в руке подаренный шарф, вслушивается в кличи трибун, поддерживая скандирования, подрывается с места на каждом опасном моменте с неизменно требовательно кричит Денису на ухо: — Ну, что там? Черышев долго думает, сжимая в кармане связку ключей, ломается под натиском непривычных тисков и плавится чужим счастьем, заглядывая в безжизненные, сухие глаза, решается и шепчет Сашке на ухо, порывисто подсаживаясь вплотную: — Если ЦСКА победит, ты выполнишь мое желание. Сашка хмурится, не расслышав, и Денис повторяет снова, так что порывистый, быстрый ответ Головина тонет в новом залпе всеобщего рева: — Ладно, ладно, договорились… — Гол! На последней добавленной минуте. ЦСКА обыгрывает Спартак… И Головин всю дорогу до дома никак не может угомониться. Так неохотно и грузно ступает за порог квартиры, как и выходил из нее несколькими часами ранее, сереет на глазах и сутулится, придавленный к полу суровой реальностью. Трепетно сжимает в руке ткань шарфа, словно желая снова переместиться на стадион, в порыв всеобщего праздника, но лишь беспомощно поджимает тонкие губы и тяжело, неохотно возвращается в прежнюю жизнь. Черышев, наблюдая за ним, судорожно выдыхает и сжимает руки в кулак, все еще отчетливо ощущая зудящее чувство в груди, кажется, теперь распалившееся с новой силой. — Ну, и какое там у тебя желание? — спрашивает Сашка, выводя Черышева из размышлений. Нет в его голосе прежнего восторга и радости, детского ликования и искрящейся искренности. Есть лишь суровое, болезненное и тяжелое возвращение в привычную темноту. Денис ходит кругами по комнате, осматривая светлые стены, чувствует себя ново и странно, будто с головой окунутый в чан ледяной воды, останавливается и отворачивается от Сашки, скрестив руки в замок за спиной, произносит холодно и осторожно: морок праздника сошел и с него: — Ты пойдешь со мной на прием к врачу. Он там какой-то гениальный светила и берется за безнадежные случаи… Черышев не успевает закончить, как слышит тихое и отчетливое: — Нет, — оборачивается и наблюдает, как дрожат у Головина губы, и как судорожно он сжимает края футбольного шарфа. — Ни за что. Сашка громко, нервозно дышит через нос, сопит и давится воздухом, отходя к стене, спотыкается и еле удерживается на ногах, утыкаясь спиной в угол, разрушается вихрем крутящихся слов донельзя холодных специалистов, в один голос плевавших бесчувственным, режущим и убивающим наповал: — Бесполезно. Я за такое не берусь. Если есть деньги, обратитесь за границу. У Сашкиной матери деньги-то есть. Но узнай она про его недуг, был бы он ее сыном, — об этом Головин предпочитал не задумываться и просто мертво кивал головой, елозя ладонью по стенам, покидал врачебные кабинеты. Головин вздрагивает, когда Черышев приближается к нему на расстояние вытянутой руки, грубовато сжимает плечо и выплевывает с наигранной грубостью, привычно уже и впервые столь неохотно натягивая звериную маску: — Ты мне проспорил, помнишь? — его голос снова режет Сашку пополам, и тот безвольно опускает руки по швам, больше не цепляясь за подаренный шарф, будто ища в нем защиты, а Денис давится собственным неискренним холодом и заканчивает совсем по-другому, мягко и тихо, кажется, устав настраивать лживое звучание. — Если он откажет, клянусь, я больше никогда не предложу. Ему становится тесно и неловко — вообще впервые в жизни Дениса заботят такие мелочи, — Черышев быстро готовит ужин и ставит на стол перед Сашкой разогретую пищу, не издавая ни звука, меняет Головину постельное белье и протирает полы, убирается в кухне и также молча уходит. День — яркий и солнечный, овеянный летним теплом, — почему-то ложится на плечи непомерной тяжестью, ломает внутренности и вытягивает кишки. Черышев необъяснимо чувствует себя отвратительно плохо, кажется, умирая от отторжения организма, ощущает себя болезненно облепленным собственной кожей, и, оказавшись в эпицентре ночного клуба с бутылкой в руках, овеянный голосками полураздетых девиц, ухмыляется в искрящийся потолок и не добивается привычного обманчивого забытья в тусклом свете бордовых декораций. Ему впервые противно садиться на смятый шелк простыней, омерзительно ощущать на языке вкус дорогого вина, и музыка, всегда заглушавшая любое его смятение, сейчас назойливой мухой кружит над головой и окончательно выводит из равновесия. Он отирает лоб ледяной ладонью, отставляет бокал на прикроватную тумбочку и выходит в общее помещение, овеянное будоражащей радостью пьяных игр и слепой кутерьмы. Не останавливаясь, продвигается через толщу толпы, прорываясь на свежий воздух, в облегчении выдыхает, садясь за руль, и долго не трогается с парковки, вертя в руке разблокированным смартфоном и задумчиво всматриваясь в игристую вывеску клуба. Встряхивает головой, жадно вдыхая воздух, протирает глаза и в общем чате меняет адрес встречи с привычного клуба на тихую кофейню в спальном квартале крупного города. Там они еще никогда не собирались. Ахметов вздрагивает от сигнала, бегло вчитывается в короткие строчки и отвечает Денису согласием, продолжая бестолково считать ступени в подъезде Набабкина, постоянно, в волнении и смятении вглядывается во время и давится беспокойством, весь день проведя у него под дверью, ожидает прихода Кирилла. Ильзат клянет себя на чем свет, жалея о том, что не пошел за Набабкиным, а решил подождать его здесь, разбитый и сломленный, сновал от этажа к этажу, а сейчас захлебывается в смятении, вслушиваясь в сигнал домофона и с замиранием сердца надеясь, что Набабкин вернулся домой. Кирилл появляется поздно, и Ахметов вскакивает с грязного пола, поспешно отряхивая ткань синих джинсов, залпом проглатывает его горе, обжигаясь внутри и лопаясь объемом и жаром, подрывается с места и в порыве отчаяния и яркого чувства вины ухватывает того за рукав, когда Набабкин порывается скрыться в своей квартире. Мужчина оборачивается и убивает Ахметова абсолютно несчастным, мертвым, безжизненным взглядом, вызывая в душе агонию непреодолимого желания воспламениться на месте и сгореть заживо у него на глазах, потому что так было бы правильно и заслуженно. — Извините, — Набабкина, кажется, тошнит и трясет, он неумело пытается выпутаться из чужой хватки, еле стоит на ногах и мечтает провалиться сквозь землю или сию же минуту выброситься в окно, но незнакомец не отпускает, приближается вплотную и сжимает в кулаке ткань не по погоде теплого пальто Кирилла. — Что вам надо? Отпустите, не до вас… Он одергивает руку, намереваясь зайти в квартиру, и замирает, когда за его спиной незнакомец с каким-то звериным отчаянным стоном скатывается по стене на холодный пол и вцепляется пальцами в черные волосы. Набабкин наклоняется, тормошит Ильзата за плечи и испуганно тараторит, судорожно ища в кармане телефон: — Вам плохо? Вызвать врача? Ахметов сжимает челюсти, прыская скорбью, осоловело смотрит в его глаза и рывком утягивает Кирилла к себе, заставляя опуститься рядом с ним на колени, прожигает обезумевшим взглядом и цедит на грани слышимости, выплевывая в гулкую тишину безлюдной лестничной клетки: — Это я вас сбил. Тогда, авария, потеря памяти. Это все я, — он врезается взглядом в Набабкина, подмечая, как быстро заостряются черты его лица, как медленно раскрывается рот, и темнеют глаза. Ильзат давится неслышным порывом, зажмуривается и цедит сквозь сжатые зубы, закрываясь рукой от ударов, хотя его никто не бьет. — Мне очень жаль. Господи, мне, правда, безумно жаль. Он кашляет, давится и открывает заплаканные глаза, когда Кирилл в агонии злобы подрывает его за грудки, безвольной куклой повисает на его кулаках, больно прижатый к стене, и повторяет еще раз, скользя по окрашенному яростью и злобой лицу: — Мне очень жаль. Очень… Сплевывает кровавую кляксу, когда Кирилл ударяет его по лицу, сгибается от удара в живот и валится на холодный пол, чудом не скатившись по лестнице. Жадно вбирает воздух, сворачиваясь пополам, и получает еще один удар ногой в область плеча, коротко вскрикивает и вдруг замирает, с непогрешимой покорностью терпит удар за ударом, добившись, чего хотел. Вот оно — его наказание. Кирилл бьет неумело, принося физическую боль, но не калеча, утыкается ладонью о стену и кричит что-то в агонии выплеска чувств, замирает над парнем и выплевывает, отходя на пару шагов назад: — За что? — Ильзат зажимает рот ладонью, зажмуривается и заходится болезненным спазмом, потому что эти потерянные, полуживые слова калечат куда сильнее. — Просто за что?! Почему я? Ильзат подпрыгивает, быстро ползет к нему на четвереньках и, не сдерживая рыданий, обхватывает за ноги, не обращая внимания, с каким остервенением Набабкин пытается оттолкнуть его от себя. Шепчет как в забытьи, задыхаясь словами, теряя прочную связь с реальностью: — Мне очень жаль. Простите меня, — Кирилл отбрасывает его от себя, и Ахметов больно ударяется головой о перила, а когда Набабкин скрывается за порогом своей квартиры, Ильзат несколько раз по инерции стучит ладонью в его дверь, так и оставаясь полулежать на грязном полу, — мне очень жаль! Простите меня… Он долго сидит в салоне машины, пытаясь привести себя в чувства, загнанно дышит в прижатый к губам кулак, громко всхлипывает и отирает лицо, хлопает себя по щекам и, наконец, трогается с места, порывисто и неровно дыша. Черышев уже ждет его за дальним круглым столом. Бездумно вертит в руке нетронутым виски и смотрит на почерневшую улицу в панорамные окна уютной кофейни, кивает приятелю в знак приветствия, не придавая значения его свежим ссадинам и синякам, и кидает ему конверт, подперев подбородок ладонью, произносит устало и тихо: — Клаудио Маркизио. Завтра встречаюсь с ним. Ты вроде говорил, что он тебе тоже нужен. Могу устроить. Ильзат безмолвно кивает, хмурясь от ломоты в израненном теле, и Черышев перекатывает к нему стакан с алкоголем. Ахметов долго всматривается в искристую жидкость, а потом отставляет в сторону и отпивает какао, с грустной улыбкой кидая между глотками: — Я вроде как больше не пью. Черышев изгибает бровь, поднося собственный алкоголь к губам, плескает по стенкам жидкостью и ленивым жестом подзывает официантку, не смотря на меню, сразу заказывает: — Американо, — когда девушка, вежливо и с улыбкой кивнув, удаляется, Денис отворачивается к окну и произносит, отставляя в сторону собственный алкогольный напиток, кажется, ни к кому вовсе не обращаясь, — я вроде как тоже. Максименко показывается позже. Черышев смотрит на него пару секунд, а потом недовольно прыскает в сторону: — Что ж вы все такие убитые, — и больше до конца вечера не произносит ни слова. Саша долго цедит принесенный кофе, не сводя взгляда с Ильзата, который, кажется, вовсе не замечает его внимания, осушает вторую порцию какао и на всякий случай переписывает контакты Маркизио в собственный телефон. Максименко подрывается с места, заходит в туалет и закрывает дверь, тут же облокачиваясь руками о раковину, долго всматривается в собственное лицо и давится грузом воспоминаний, прокручивая в нездоровом сознании сегодняшний гулкий сумбур. День тяжелым грузом оседает на голову, светясь разноцветными ранами и порезами, режет насквозь и сдирает заживо кожу, потому что каждое «Ромочка» слишком болезненно разрушает сознание и смешивает границы реального мира и полного бреда. Саша утром мечется по комнате загнанным зверем, давится угрозой Ахметова и понимает, осознает, что так дольше нельзя. Стоя у окна и наблюдая за работой Джикии во дворе, судорожно отсчитывает минуты и зарывается в попытках прямо сейчас развеять этот проклятый морок, обрубив завесу обманчивых отношений. Стоит минут десять на пороге его квартиры и, собравшись с силами, несколько раз нажимает на кнопку звонка, порывисто выдыхает и произносит, разносясь по подъезду звучным обманом: — Это Рома, — обнадеживает и разрушает, одновременно заставляя Георгия дышать полной грудью и улыбаться, порывисто раскрывая дверь. Максименко хочет без сантиментов, грубо и сразу, но Джикия порывисто, мягко его обнимает, за руку вовлекая в прихожую, и из глотки кто-то с корнем вырывает заготовленные слова. Саша лишь обнимает в ответ, обвивая за талию, и целует полураскрытый рот, закрывая глаза, не обращает внимания на порывистое и жаркое: — Ромочка, — от которого болезненно сводит желудок. Улыбается, даже смеется, прижимая Георгия к тусклой стене, отходит на пару шагов, хватаясь за голову, снова рывком оказывается вплотную и соприкасается лбами, беспомощно и лихорадочно заглядывая в глаза. — Я тебе завтра скажу кое-что. Сейчас не могу просто, ладно? — сталкивается с непониманием Джикии, и когда тот порывается было спросить, прижимает указательный палец к его губам, отрицательно мотает головой и умоляет, судорожно оглаживая плечи. — Давай завтра, да? А сегодня посмотрим какой-нибудь фильм. А еще вместе приготовим обед. Знаешь, я вообще никогда не готовил ничего сложнее яичницы. А еще можем погулять и… не знаю… Он отходит к окну, леденеет и плавится, врезаясь пальцами в светлые волосы, будто пытается уместить в один день всю жизнь, запомнить и накопить моменты, потом дыша ими оставшиеся десятки лет. Получив, наконец, долгожданный уют и любовь, понимает прекрасно, что они не настоящие и не его вовсе, чертыхается про себя и замирает, когда Джикия обнимает его со спины, успокаивая. — Что-то случилось, Ром? Максименко на это прыскает едким смехом, сжимая его ладони, смотрит на раскрашенную светом улицу и произносит, чуть царапая пальцы Георгия: — У Ромы-то как раз все в порядке. Максименко выходит из туалета, ухватывает Ильзата за локоть и насильно ведет за собой, заталкивает в кабинку и закрывается на щеколду, ставя ладони по обе стороны от его головы. — Ильзат, я прошу тебя, не влезай в мою жизнь. Я скажу ему позже. Ахметов дергается от боли в отшибленных местах, отрицательно качает головой, безапелляционно выставляет вперед руку и вдруг так остро и осуждающе заглядывает Саше в глаза, что тот невольно тушуется и отходит к стене, одергивая ладони. — Саш, тебе мало тех, кого мы уже покалечили? Ты не видел, а иди посмотри! Он сумасшедший, пойми ты это, а ты каждый день, каждую минуту ухудшаешь его состояние. Очнись, Саш, тебе мало того, что мы уже натворили? — затихает, стараясь по-доброму. Но не выдерживает, раскрывая дверь, произносит на выходе, бросая через плечо. — Завтра заеду вечером. И если ты не скажешь ему, скажу я. Максименко провожает его посеревшим взглядом, выплевывая в воцарившуюся пустоту, заходясь безвыходностью своего положения и невозможностью разрушить хрупкий уют, дающий возможность дышать: — И давно ты стал таким правильным, Ильза…

***

Тусклый свет озаряет спокойствием, превращая жизнь в какой-то неведомый круговорот странных событий, кружит голову и выдавливает наружу вместе с ощущением долгожданного единения много насущных вопросов. Ваня долго бродит по коридору, закончив с посудой, пока Виктор возится в зале, и заламывает пальцы, судорожно продумывая начало долгого разговора. Он не знает, что вообще хочет спросить в первую очередь. Кто такой Виктор? Или кто он для Виктора? В прочем, последний вопрос разбивается о смущение и жаром оседает на коже, вызывая мелкую дрожь. У Вани холодеют ладони, и ледяными пальцами он медленно проводит по шее, желая остудить собственные порывы, наблюдает за ним из раскрытой двери и вдруг злится на самого себя за странные, неуместные мысли. Обляков — больной психопат с грузом проблем за плечами, поломанный жизнью и брошенный ею на обочину, каким-то невероятным чудом заполучил человека, который готовит ему обеды и купирует приступы безудержной паники, наливая воды и подставляя ко рту таблетки. Бездомный, несчастный мужчина, обретший крышу над головой. И что ему до глупых и неестественных, грязных порывов сумасшедшего Облякова. Ване стыдно за зачатки своей симпатии. Она несмело и осторожно колет его в груди, стоит им оказаться в одной постели или близко сесть на диване за просмотром очередного кино. Подступает, лаская кожу прохладным дыханием, и увесисто давит на плечи, когда Виктор особенно близко, и Ваня соприкасается с ним локтями, тут же отступая назад в неугомонном порыве гремучей стесненности и все того же безудержного стыда. Обляков давится недосказанностью, словесными пустышками и глупыми разговорами: они обсуждают бытовые проблемы, фильмы и покупки, но никогда не касаются раздельного прошлого или совместного настоящего. Ваня путается в порывах собственной острой горячности, опасаясь ее и будучи не в состоянии совладать, иррационально придвигается ближе и холодеет от мысли, что Виктору это может быть неприятно. — Вань, — Обляков вздрагивает, когда Гончаренко окликает его, кажется, в третий раз, ласково тормоша за плечо, воровато отводит взгляд, будто застуканный за непотребством. — Ну-ка иди сюда. Ваня послушно садится на разобранный диван, бегая глазами по комнате, пока Виктор осторожно сжимает его ладонь и вкрадчиво спрашивает, мягко и по-доброму улыбаясь: — Что тебя так беспокоит? Ваня чувствует себя пойманным за руку, порывается встать, но тут же садится обратно, моментально решив воспользоваться возможностью разъяснить, наконец, хоть что-то. Но произносит совсем не то, что уже давно зреет в горячем сознании, а то, что болезненнее всего калечит суровым молчанием: — Ты же знаешь, что я… — он запинается, не решаясь сказать, подрывается с места и отходит к углу, отделяя себя от Виктора маленькой тумбочкой, — болен. Гончаренко будто бы вовсе не удивлен, лишь выдерживает долгую паузу и молча кивает. Ване его реакция непонятна, он разводит руки в стороны и спрашивает повышенным голосом, заходится нервной усмешкой: — И тебя это совсем не смущает? — он судорожно подбирает слова, то краснея, то бледнея, нервно теребит руками края футболки, — ну, в смысле ты не боишься жить в одном доме с психом? Ване так больно от собственных слов, что он тут же закатывает глаза к потолку, заталкивая обратно крупные слезы, вздрагивает, когда Гончаренко бесшумно оказывается непозволительно близко и порывисто его обнимает, вплотную прижимая к себе. — Глупый ребенок, — гладит голову Вани, нежно касаясь волос, отходит на полшага и удерживает за плечи, чувственно и нежно целует в лоб, заставляя Облякова замереть на месте с полураскрытым от удивления ртом. — Я думал все это время, как тебе помочь. И, знаешь, есть один человек — настоящее диво, — который когда-то исцелил и меня. Он и тебе поможет. Мне бы только его найти. Обляков поджимает губы, смотря на него с недоверием, а Виктор снова подходит ближе, уже по инерции оглаживая Ванину спину, произносит тихо и совершенно убежденно, будто заученную давно аксиому: — Он всем помогает. Любые болезни как рукой снимает. И тебя обязательно вылечит. Ваня порывается что-то спросить, но Виктор подводит его к кровати и вынуждает лечь, кутая в теплое одеяло. Нависает сверху и улыбается в полутьме, собираясь в душ, произносит на выходе из комнаты, отключая свет: — Доброй ночи, Ваня. Обляков не может уснуть. Ворочается с боку на бок, невольно вслушиваясь в шум воды, давится догадками и чувствует, что приближается к тайне Виктора все ближе и ближе, но вместо ответов получает все новые неразрешенные загадки. Виктор чем-то болел? И что это за удивительный доктор, который лечит любые напасти? Ваня приподнимается на локтях, когда Гончаренко возвращается в комнату, хочет было спросить, но вместо этого поворачивается к стене и прикрывает глаза, подкладывая ладонь под щеку. Он не очень-то верит в чудеса и волшебные исцеления, но одно диво уже свершилось, подарив ему человека. Так почему бы не появиться второму…
Примечания:
190 Нравится 304 Отзывы 38 В сборник
Отзывы (12)