Золотые мальчики

NC-17
Завершён
190
1
автор
Фэндом:
Размер:
358 страниц, 147 727 слов, 22 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
190 Нравится 304 Отзывы 38 В сборник

Часть 16

Настройки
Утро пахнет нелепой тоской, проникая в чуть приоткрытые окна сильными порывами ветра. Темные комнаты давят на плечи, проезжаясь по позвоночнику серостью и унынием. Короткие шаги по чистому полу набатом бьют в голове, и мягкая поступь кажется звуком отбойной кувалды. Ваня прислоняет ладонь к приоткрытой двери, заглядывая в освещенную комнату, переминается с ноги на ногу и путается в собственной голове, пытаясь размотать склеенный виток мыслей. Свинцовая влага липнет к щекам, расслаивая омертвевшую кожу, толика страха кружит над затылком, тянет за уши и прижимается к коже. Обляков прикусывает губу, наблюдая за сборами Виктора, ерошит влажные после душа волосы и долго всматривается в окно, залитое мелкими каплями накрапывающего дождя. Поездка сулит открытие чужой тайны, искрится пугающей тягой и ухает в ноги попыткой позорно сбежать. Ваня царапает стену, проезжаясь пальцами по обоям, заламывает руку назад и зажмуривается, пытаясь не думать о том, что эта их вылазка в дивный мир — еще один повод прямо сейчас сбежать от собственных страхов и последствий злосчастной аварии. Он отрицательно мотает головой, мягко касаясь лбом деревянной двери, смаргивает поволоку тумана и еще раз закрывает глаза, нарочито уверенно давая себе понять, что это — важно и нужно, что наказание свое он уже получил, сидя на скамье подсудимых. Гончаренко подходит тихо, скользя по мягкому полу, осторожно тянет за плечо и концентрирует чужой взгляд, с улыбкой кивая вопросом: — Все в порядке? Витя кажется Ване испуганным, взволнованным и надломленным. Он будто ходит на цыпочках, боясь оступиться и рухнуть оземь, разбив себе голову и лишившись возможности сейчас же вернуться туда. И это туда не сулит ничего хорошего. Обляков дышит сюжетами, неустанно склеивая неумелые кадры собственного воображения, решая загадку такой маниакальной тяги и безудержного волнения Виктора перед грядущим возвращением к диву. Он сужает масштаб своих поисков, перебирая хаотичные варианты, собирая в конструкцию, но та рассыпается карточным домиком и не дает никакого ответа, тлея в душе ничем не подкрепленной фантазией. Обляков совершенно не верит в Диво, способное всех исцелить. Он, скорее, думает о секте или мошенниках, что явилось бы тем же самым, и все равно покорно собирает вещи в рюкзак, потому что не увидеть своими глазами и не узнать до деталей кажется ему преступлением. — Да, все в порядке. Просто немного волнуюсь. Прокисшая трасса встречает тяжелым туманом. Грузные помеси темного леса надавливают с обеих сторон, скрюченными ветвями царапая мокрые стекла. Ваня прислоняется лбом к окну, скользя взглядом по почерневшим полям и грозовым тучам, вздрагивает от сильных толчков и без особого интереса осматривает полупустой автобус. — Долго ехать? — Ваня мажет носом по плечу Гончаренко, отирая лицо, зевает в подставленную ладонь и прижимается ближе, пока Виктор обнимает его за плечи, баюкая и давая уснуть. — Несколько часов. Поспи. Ваня отчетливо чувствует его дрожь и треск колючего напряжения, протягивает руку к бедру и сжимает чужую ладонь, успокаивая. Он закрывает тяжелые веки и тихо сопит, уткнувшись носом в его предплечье. Виктор утыкается подбородком в его макушку, долго и пристально всматриваясь в туманный кошмар: грузное небо рушится на голову, объемными тучами налетая на влажную землю и посылая опять новую порцию ливня. Гончаренко трясет от волнения, ломает и давит к сидению скомканная давность воспоминаний, отчетливым кадром ползет перед взором и обливает руки холодным потом. Он медленно выдыхает, опустошая свинцовые легкие, бездумно водит пальцами по чужому плечу и скользит по собственной жизни маленькими неуверенными шажками. Огромная пропасть заглатывает его целиком. Она разжевывает, обливая кислотными струями, вспенивает нутро и разламывает на части, обрезая по рукам и ногам. Виктор давится стрессом, давится прошлым и тихо стонет в подставленную макушку, перебиваемый звучным мотором старенького автобуса. Витя отирает вспотевшую шею, неловко водя скрюченными пальцами по горячей коже, режет по полю сосредоточенным взглядом и вздрагивает от воспоминаний его лица — лица настоящего Дива. Что-то кружится и взрывается отголосками его реплики, падает оземь сгустком обильных проблем, словно только его присутствие избавило Виктора от желания удавиться в опустевшей квартире. Виктор гладит Облякова по голове и сам себе не может честно ответить на конкретный вопрос: для чего именно он возвращается. Чтобы помочь человеку, сумевшему воскресить в нем чувство любви, или же чтобы опять, еще раз увидеть диво настоящего исцеления. Масштабная травма пестрит перед взором открытой канатной дорогой, перекрывая дыхание отголосками пьяного смеха, а потом рушится, сраженная наповал тихим размеренным голосом и неприкаянным лицом его Дива. Виктор верит так искренне, сужая сознание до пределов собственной фанатичности, что Обляков, отчетливо чувствуя его дрожь и волнение, содрогается в беспокойстве. Здесь явно что-то не так. Что-то въедается в кожу отравленным лезвием, мягко скользя по нутру, шелестит у самого уха и взвизгивает, обрушивая на голову сливочный потолок. Утро застает Кирилла послевкусием вечера, стоптанного и смазанного по непонятной причине. Кожу обугливает начало долгожданного дня: пятое октября щекочет под ребрами, жаром дышит в затылок и опрокидывает навзничь трепетом сокрушительного волнения. Он отирает пальцами прикрытые веки, сонно и долго потягиваясь на мягкой постели. Блаженное предисловие ласкает за ухом и откликается мерными позывными заливистого дождя. Набабкин не спешит подниматься, не размыкая глаз, беззвучно повторяет приготовленные вчера вопросы, предвкушая долгожданное интервью, и то проскальзывает в самое сердце залпом немого волнения. Комната дышит прохладой, барабаня по сонному восприятию гулкими раскатами грома и осенней дождливостью. Кирилл водит ладонью по измятой постели, тщетно ища телефон, ворочается с боку на бок и, наконец, открывает глаза, нуждаясь в проверке времени. Где-то за стенкой шумит душевая, но Кирилл цепенеет, распластавшись на животе, замирает на выдохе и утыкается взглядом в незнакомое изголовье кровати. Что-то идет не по плану, проваливаясь в осипшее горло опьяняющей слабостью, когнитивным диссонансом царапает легкие и натужно дышит в плечо. Набабкин искренне и испуганно не понимает, почему вдруг с утра просыпается в незнакомой постели. Мир гаснет и расцветает снова, неуклюже плывя перед взором сливочным потолком. Кирилл ворочается на кровати, сминая под собой белые простыни, вспотевшими пальцами водит по спутанной ткани, тяжело дышит и бегло осматривает чужие апартаменты. В голове — тугое желе. Мысли плавают бессвязным потоком, растягивая опухшее тело и больно врезаясь в черепную коробку, тормоша и взвинчивая заторможенную реакцию. Кирилл откидывается на спинку постели, будто неизвестная сила толкает его в грудь и прибивает спиной к изголовью. Пару минут сидит неподвижно, ероша лохматые волосы, звучно и тяжело выдыхает, снова потирая глаза. Картинка остается статичной, сливочный потолок все также нависает над головой грозовой тучей непонимания и натужных попыток возродить коллажи воспоминаний. Где-то сбоку гремящий ливень перемежается с шумом настроенной душевой. У Кирилла же — звенящая тишина и собственное сбившееся дыхание. Комната мажет по зрению отчужденностью, взламывая подкорку необъяснимым пробуждением в незнакомых стенах. Набабкин охает, врезаясь пальцами в мятую простынь, рывком оглядывает чужое пространство, болезненно трет себя по вискам и поспешно поднимается на ноги, несколько раз обводя встревоженным взглядом незнакомую комнату. Он осекается, пару раз крутится вокруг своей оси, небрежно сминая брюки на бедрах, чешет затылок и мычит неразборчивое ругательство, замирая в подступающей панике. Мысли рассыпаются под ноги, разрывными гранатами отметая попытки поиска истины. Незнакомая комната опутывает и давит, норовя задушить или придавить вовсе. На ослабевших ногах он подлетает к окну. Мутные улицы серо тускнеют у него под ступнями, обрамленные строгими путами многоэтажек. Центр города он узнает сразу. Раскрывает окно и высовывается по пояс, осматривая фасад здания. Проливной дождь ударяет его по лицу, и в комнату Кирилл ныряет, промокнув. Дорогой отель также ему знаком: здесь, на первом этаже в ресторане, состоялось немало деловых и личных встреч по различным поводам и причинам. Но в номерах он не останавливался ни разу. И что заставило его сегодня — пятого октября! — проснуться именно здесь — одуряет загадкой. Набабкин клеит сознание, по кускам собирая в единое целое расплывшийся разум. Звуки смешиваются и меркнут, голова кружится и подрывается, взвинченная разросшейся болью, мир искрами давится в обожженном пересушенном горле, и карнавал смазанных чувств закупоривает дыхательные пути. Кирилл дышит через раз и натужно. Четвертое октября отзывается в памяти утром и загруженным днем. Кирилл помнит поспешный завтрак и безвылазный долгий рабочий угар: перед глазами в спешном порядке проплывают кипы бумаг, клавиши домашней клавиатуры и конспект предстоящего интервью с выученными вопросами. Но вечер отзывается черным пятном, мутно и неестественно гулко витая в опустевшей ячейке напряженной и усиленной памяти. Вечер растапливается как масло на сковородке, медленно, но неминуемо расплываясь перед глазами неуловимой мутью и полной прострацией. Что-то определенно не так. Набабкин пугается, цепенеет и давится воздухом. Эта комната и незнакомая обстановка глупой иллюзией царапают мозг, неприятно и больно вспарывая черепную коробку. — Чертовщина какая-то, — раздраженно бормочет, безуспешно ища телефон, шарит руками по смятой постели, натыкаясь взглядом на небольшие часы, мерно отстукивающие на тумбочке время его опоздания. — Да что за черт-то! Набабкин касается ручки двери, норовя как можно быстрее вылететь из помещения, овеянный дрожью и холодной испариной, когда сбоку в душевой выключают воду, и чужое вмешательство в ход его мыслей подрывает пол под ногами. Кирилл осекается, замирая у раскрытой двери в коридор. Гостиничный этаж пестрит комнатами и отдаленными шагами по мягкому ворсу. Сливочный антураж царапает зрение, нездорово и взрывоопасно стягивая по рукам и ногам. — Что за черт-то, — в который раз повторяет Набабкин, расклеиваясь и рассыпаясь от накатившего напряжения, барабанит пальцами по двери и стоит на месте как вкопанный, не решаясь ни выйти, ни проскользнуть обратно. — Ничего не понимаю. Ильзат показывается на пороге из душевой взлохмаченный, не отертый после быстрого душа, с влажными волосами и неприятно липнущими к мокрому телу футболкой и джинсами. Стоит неподвижно, оцепенев, до боли вжавшись в дверной косяк и врезавшись взглядом в холодные, испуганные глаза напротив. Совершено чужие. Совершенно другие. — Кирилл… Анатольевич, — голос разрывается сиплым звучанием, неуверенной фразой и хрипотцой. Ахметов остро чувствует свободное падение, щекотку в нутре и невесомость. Набабкин смотрит непонимающе, отчужденно, с испугом, затаившись на пороге совместного номера, не отнимая руки от ручки двери. Ильзат делает шаг навстречу, разрываясь напополам, чувствует жгучую ненависть к себе самому, обиду и полную, убивающую опустошенность, с немым озверением насильно утягивая Набабкина за собой, сажает его на постель, а сам опускается перед ним на корточки. — Я вам сейчас все объясню. Ахметов вроде как держится, сию же секунду намереваясь снова, как и вчера, заклеить чужую болезнь маревом продолжительной лжи: проделать такой же трюк и опять провести с ним день в этом здании, растапливая под вечер и руша снова возникший между ними барьер беспамятства. Он мягко касается чужих коленей, подвигаясь чуть ближе, ласково скользит по лицу и набирает в легкие воздуха, тормоша естество заготовленными резями былого вранья, но вдруг замирает. Вдруг корчится, некрасиво сминая губы и отталкиваясь назад, садится на мягкий ковер и опирается спиной о низкую тумбочку, обхватив колени руками. Ильзата тошнит и выворачивает наизнанку, разрывая по швам и выплескивая наружу агонию неуемной тоски. Он вглядывается в чужое лицо, сильно и постоянно дрожа, подставляет ладонь ко рту и отирает взмокшую кожу, плавясь под этим взглядом. Кирилл смотрит на него с испугом, хмурится и явно спешит — спешит в это проклятое пятое октября, которое сжирает Ахметова до костей и выплевывает Набабкину под ноги. Ильзат звучно и медленно выдыхает, утыкаясь лбом в согнутые колени, пару минут сидит неподвижно, смотря прямо в пол, водит босыми ступнями по ковровому ворсу и совершенно не может снова обманывать, будто какая-то сила мешает ему, как вчера, надеть на глаза Кириллу приятные, но однодневные шоры. — Кирилл… Анатольевич, — он ухмыляется отчеству. Ухмыляется ситуацией и собственным пьяным бессилием, сжимая руки в кулак и поднимая сосредоточенный взгляд — уставший и сломленный окончательно. Кирилла не хочется больше обманывать, потому что завтра — обманывать снова, послезавтра — обманывать снова, и каждый день рушиться в спазме надуманных слов, живя в страхе и панике. Ильзат ухмыляется трусости, собственному паскудству и тягучей, нелепой любви, которая вспарывает живот и вытягивает кишки как канаты. — Это все я виноват, Кирилл Анатольевич. Набабкин плавится раздражением и гулким испугом, волнением и поспешностью, тлея в опасении опоздать. Смотрит на паренька исподлобья, постоянно сминая губы и врезаясь пальцами в волосы, не решаясь поторопить, потому что незнакомец, кажется, умирает у него на полу в попытке выстроить связное предложение. Что-то явно не так. И это Набабкину совершенно не нравится. Ильзат ухмыляется жгучей любви, вспарывая напряженность клейкими, тягучими взглядами, всей тяжестью собственных чувств опадая на чужие плечи. Он подрывается с места, снова садясь перед Кириллом на корточки, обвивает его колени дрожащими непослушными ладонями и снизу вверх заглядывает в глаза. Если бы не эта чертова авария в пьяном угаре и диком веселье после привычной попойки, может быть, они встретились бы где-нибудь при других обстоятельствах. Может быть, они бы сошлись как-то иначе. И, черт возьми, они просто не могли бы не встретиться, ибо так ярко и остро — только раз в жизни, по заранее запланированной схеме кем-то свыше, по заранее намеченной траектории. И сразу.С разбега и до конца. С осознанием принадлежности и нераздельности, потому что иначе — просто никак. Иначе было бы совсем невозможно. — Кирилл Анатольевич, сейчас июнь, — слова вываливаются склизкими лужами, пачкая сливочные тона гостиничной комнаты. Ильзат следит за его реакцией, стискивая пальцы на дрожащих коленях, придвигается ближе и ощущает чужое оцепенение, непонимание и недоверие. — Четвертого октября вас сбила машина. И в результате аварии вы пострадали. Забываете каждый прожитый день и думаете, что сегодня — пятое октября. Это скользит как мантра, монотонно и неестественно сухо огибая стены и потолок, мягко ложится Кириллу на голову, а потом вдруг вспарывает затылок и оглушительно обжигает нутро, взрываясь в обугленном восприятии. Набабкин дергается как от пощечины, выворачиваясь из чужих рук, с ногами забирается на постель и в испуге отползает к стене, вжимаясь в ее изголовье. Он смотрит испуганно расширенными глазами, давится тяжелым дыханием и заливает паникой помещение, до вскрика отчаяния царапая Ахметова неверием и неспособностью сразу принять. Ильзат всхлипывает, тянется за ним по инерции, ползет по простыне ближе и замирает в нескольких сантиметрах, поспешно отирая крупные слезы с горячих щек. — Кирилл Анатольевич, вас сбила машина четвертого октября. И теперь вы каждое утро просыпаетесь пятого октября. Но сейчас уже июнь, Кирилл… Анатольевич, — повторяет снова, то ли желая вдавить в чужую подкорку, увеличив нажим, то ли норовя сделать себе больнее, потому что каждое слово ожогом оседает на коже. — И я думал, что если вы все-таки проведете интервью, то чувство выполненного долга вернет вам память. Я думал… черт. Ильзат подрывается к тумбочке, не замечая, как при его рывке Набабкин испуганно вжимается в стену, заторможено и отрывочно воспринимая его скомканные слова. Ильзат вручает ему газету с недавно опубликованной статьей, и Кирилл сжимает ее дрожащими пальцами, с трудом вчитываясь в бегущие строчки. Что-то идет не так. Набабкин долго сидит неподвижно, шелестя листами родного издания, чешет за ухом, заторможено оглядывая тусклое помещение, безыдейно водит глазами по сторонам и, кажется, спустя вечность все-таки концентрируется на Ахметове. За окном бушует разъедающий ливень. Раскаты грома ударяют по голове, и слепят прорывы молний. Кирилл отирает губы, роняя газету, неуклюже меняет позу, обессиленно вытягивая ноги перед собой, сутулится и смотрит на дрожащие пальцы, опустив подбородок на грудь. Сказанное долго и трудно укладывается у него в голове. Картина мира мутнеет и торопливо прибавляет к прожитой жизни — сколько? — почти год впустую потраченных дней. Это так сложно понять и принять, так больно осмыслить и пережить, что Кирилл вздрагивает от сильной головной боли, зажмуриваясь и прикасаясь к вискам, пока Ильзат, не выдержав больше, тянется к нему ближе и мягко обнимает за плечи. Набабкин совершенно не сопротивляется. Переживая минуты в прокисшем ничто, обессиленно кладет подбородок на чужое плечо и тяжело дышит раскрытым ртом, невидяще смотря перед собой широко распахнутыми глазами. Ильзат осторожно гладит его по голове, зарываясь пальцами в волосы, ласкает за ухом и мягко целует в висок, загнивает и чахнет, с трудом зажмуриваясь и холодея. Кирилл отстраняется спустя долгое время, совершенно ослаблено и мертво облокачиваясь об изголовье, отирает сухие щеки и отнимает руки Ахметова от себя, вынуждая его отсесть чуть поодаль. Его вопрос звучит безжизненно, без всякого интереса, тихо и безыдейно разбиваясь о стены и потолок: — А почему мы тут вдвоем? — Набабкин обводит помещение жестом и даже не смотрит на парня. Кажется, даже тут же забывает свой же вопрос, не ожидая ответа. Просто смотрит перед собой, перебирая пальцами ткань простыни. Ильзат отстраняется, перелезая на другую половину кровати, долго и напряженно молчит, больно царапая плечи и кружа по мокрой футболке, прежде чем все же решается, потому что не сказать сейчас правду так же невыносимо, как смотреть на скоротечное увядание любимого человека. — Потому что я каждый день рядом, и мы… Если честно, мы неравнодушны друг к другу. Вы не помните, но мы провели много дней вместе. Мы ходили в кино, играли тут, в номере, а еще мы сидели в кафе, общались, а еще разговаривали в дождь под мостом, а еще… Боже, — он отирает лицо, опуская подбородок на грудь. Кирилл, кажется, вовсе его не слушает, и это дает карт-бланш. Это развязывает руки, и признание вдруг вырывается само собой. По наитию и жгучей необходимости. — А еще это я вас сбил, Кирилл Анатольевич. Слова не сразу проникают в сознание. Сначала они кружат над головой неосмысленной гущей быстро сказанных фраз, а потом как-то слишком внезапно и горячо вдалбливаются в подкорку. Кирилл дергается как от удара, вскидываясь на месте, с трудом фокусирует взгляд на Ильзате — тот смотрит куда-то вниз, дрожа всем телом, — с усилием осмысливает информацию и почему-то переспрашивает, говоря также безжизненно, без интереса: — Что? Ильзат помнит прекрасно тот день, когда признался Набабкину впервые. Помнит, как получил тогда от него несколько крепких ударов. И сейчас такой же реакции хотелось больше всего. Хотелось увидеть перед собой разъяренного мужчину, который бы кидался на него в агонии ярости, душил или сыпал ударами, потому что так бы он жил, принимал и сопротивлялся, так бы он перебарывал, злостью и ненавистью очищая неуместное безразличие. Но Набабкин сидит неподвижно, и Ильзата пугает его безыдейность, безучастие и странное равнодушие. — Это я сбил вас тогда. Четвертого октября на машине. Ахметов инстинктивно выставляет руки перед собой, ожидая удара. Несколько секунд сидит в напряжении, зажмурив глаза и почти не дыша. Но ничего не происходит. Ильзат убирает руки и смотрит на его безжизненное лицо, ужасаясь отсутствием должной реакции. Кирилл пару минут сидит неподвижно, а потом вдруг смотрит на Ильзата по-детски наивно, расстроенно и подавленно. Слабо шевелит пересохшими губами и спрашивает лишь: — Почему? И это самое «Почему?» прожигает Ахметову внутренности. Оно сражает сразу и наповал, оказываясь страшнее и болезненнее самого сильного из возможных ударов. Набабкин спрашивает это без злобы, без остервения или ярости. Он задает этот вопрос так же, как спросил бы пятилетний мальчик в саду у сверстника, почему тот отобрал у него игрушку. А Кирилл просто странно и неестественно серо спрашивает у Ахметова, почему тот отобрал у него целую жизнь. И это оказывается для него непосильным. Ахметов глотает ртом воздух, смотря на Набабкина совершенно потерянно, без единой мысли в глазах, совершенно не зная, что на это ответить, потому что нормального объяснения найти невозможно. Его попросту нет. Набабкин кивает собственным мыслям — Ильзат не может разобрать его состояния, — но не шевелится, когда Кирилл медленно сползает с кровати и бредет к выходу, ссутулившись и почернев окончательно. Ахметов лишь дергается, когда сбоку слышится сильный хлопок двери, остается на месте и больно врезается пальцами в волосы, не находя в себе сил последовать за ним по пятам. Что-то ломает его окончательно, припечатывая на оставшийся день к смятой и остывшей постели. Что-то глушит желание жить, свинцовым отваром прорываясь в затекшее горло, обжигает внутри и сдирает заживо кожу, невыносимо и по-садистски сворачивая напополам. Ахметов плавится каждодневным началом — живет постоянно вчера, будто не Кирилл вовсе, а именно он листает одно и то же, рушась в паническом бедствии беспросветного ада, повторяющегося день ото дня. Начинает с начала, с утра делая шаг вперед и замирая на месте. Потому что все заканчивается, так и не успев добраться до середины, обрывается на полуслове и падает к затекшим ногам. Ильзат не чувствует в себе сил пойти дальше, трусливо вживляя себя в простыню, лежит неподвижно и потерянно, бездумно, бесконечно устало глядит в сливочный потолок. Погода роняет порывы тяжелого воздуха, кружась над облепленным городом сильным и беспросветным дождем. Мысли путаются, пробираясь сквозь мерные струи, давятся грохотом и нестабильной тоской, разрядами молний взрывающей душу и легкие. К югу природа добреет. Утренний ветер приятно вплетается в волосы, мягко ложится на плечи и гладит по позвоночнику. Джикия вздрагивает, когда парень подходит к нему со спины, кладет ладони на плечи и дышит в шею горячим воздухом, гладя оголенный живот. Максименко врезается носом мужчине в волосы, впитывая в себя запах шампуня, блаженно прикрывает глаза и собирает мурашки с чужого тела, осторожно и медленно заставляя Георгия выползти из бассейна. — Ты простудишься, родной. Пойдем немного погреемся. Быть между его ног на коленях — самое правильное и интимное, что когда-либо делал Саша. Гладко гладить его по бедрам, завороженно глядя в глаза, в предвкушении облизывать губы и медленно стягивать плавки с податливо расставленных ног — совершенно. Максименко сидит на полу — будто не чувствует собственной тяжести, — ловит хриплые выдохи и с жадностью наблюдает, как Джикия нервно и пылко комкает простыню в кулаках. Саша плавится нежностью. Она лавиной накатывает на плечи, оплетая по рукам и ногам, мажет по коже и расплывается внизу живота сильным и голодным порывом. Саша плавится чувством вины. И оно давит на легкие, кружа в голове столпом прокисшего яда, гулко и долго нарушая царящий покой. Джикия неосознанно тянется ближе, изнывая в своем возбуждении, смотрит жадно и преданно, закусывая губу, — Максименко бы все отдал, чтобы он не сдерживался и позволял стонам баюкать напрягшийся слух, — вскидывает бедра и открыто намекает на большее, тут же смущаясь своей же несдержанности, до хруста сжимая пальцами ткань простыней. — Все будет, хороший, — Максименко упирается коленями в пол, чуть привставая, гладит его по лодыжкам и сталкивается взглядами. Так отчаянно любит, так трепетно и неловко скользит по податливым бедрам, так болезненно роется в чувстве вины, так осоловело и безнадежно тянется ближе, что эти противоречия разрывают его пополам. Но все же одна из сторон перевешивает, и Саша медленно, преданно и интимно целует его в колено, остро и чувственно смотрит в лицо, залпом проглатывая чужой задушенный стон и туманный, пьянящий взгляд, поволоченный дымкой желания. Так — хорошо. Так — просто необходимо. Саша целует снова, осторожно и трепетно касаясь губами бедра, мягко кусает, тут же водя языком, мажет чуть выше, лаская внутреннюю сторону бедер, и легко сжимает напряженные яйца, тут же с жадностью заглядывая в глаза. Джикия выгибается, смотрит из-под опущенных ресниц, упираясь руками в матрац, хрипло и несдержанно стонет, толкаясь в ладонь и плавясь от жгучих контактов. Коротко вскрикивает, когда Максименко размашисто лижет по члену, собирая смазку с головки, и снова давит по всей длине языком. — Рома, — Джикия вцепляется в его волосы, направляя, заставляя насадиться до середины, запрокидывая голову к потолку. Саша скулит от этого имени, выпуская член изо рта, смотрит напряженно и голодно, затравленный и разбитый, давится вечным обманом и снова натягивается на член, вбирая до основания, пережидает рвотный позыв и утыкается носом в низ живота, замирая. — Рома, Рома, Рома. Георгий оттягивает его за волосы, снова насаживает до упора, сам контролируя и направляя, стонет блаженно и хрипло, рассеиваясь по комнате, пока Максименко гладит по бердам, сжимает бока и не отстраняется, самозабвенно отсасывая под мантру чужого имени. Первые симптомы разлома будоражат внезапно: просто в какой-то момент под своими дрожащими пальцами Георгий вдруг видит светлые волосы и на миг замирает, сраженный панической бурей, чтобы потом небрежно и наспех дорисовать привычную мягкость темной макушки. Сашка не замечает. Не отстраняется, когда мужчина пытается отодвинуть его от себя, близкий к разрядке, а тянется к его дрожащим рукам и отталкивает от головы, пропуская в самую глотку, пережидая, пока Джикия долго и громко кончает, рассеивая по комнате громкие стоны и выкрики, пропуская в себя снова текучий обман. Пары движений на собственном члене хватает, чтобы выплеснуться тяжелым кошмаром перемешанной гаммы эмоций. Максименко ложится рядом, пододвигая Джикию ближе, кладет его голову себе на плечо, мягко вплетаясь пальцами в волосы, глубоко дышит и поминутно целует чужую ладонь, пока Джикия увлеченно гладит его по бокам и под ребрами. — Чем займемся? — Саша глядит в потолок, восстанавливая дыхание, пока Георгий подтягивается вперед, кладя руки на его грудь и утыкаясь подбородком в ладони. Целует в шею и мурлычет в плечо, согревая тяжестью тела: — С тобой — что угодно. Саша царапает его спину, скользя ногтями по позвоночнику, задумчиво теребит переносицу и привстает на постели, усаживая Георгия на свои бедра, хаотично и трепетно целует его лицо. — Тогда мы могли бы взять напрокат машину. Покататься по берегу моря. А потом поужинать в каком-нибудь ресторане. Как тебе такая идея? Джикии нравится. Георгий вообще становится неприхотлив, когда речь заходит о совместном времяпрепровождении. Он лишь кивает в ответ, холодя шею коротким дыханием, елозит по бедрам и крепче прижимает Сашу к себе. Свежесть и влажность приятно ласкают кожу, врезаясь с набега, душат нелепый обман, зарывая и пряча под землю попытку поступить правильно и перестать так усердно кормить чужую болезнь. Недуги, если за них не браться или — тем более — развивать, имеют обыкновение вцепляться под корку и разрушать начисто, прибивая к земле и лишая возможности дышать полной грудью. Так что болезни необходимо лечить правильными и эффективными способами, пользуясь прогрессом науки и знаниями врачей. По крайней мере, Обляков абсолютно уверен в том, что альтернативы в лице одаренного Дива вовсе не существует. Ну, не может человек посмотреть на тебя или ущипнуть за бок — и все болезни исчезнуть от дуновения ветерка. Обляков думает, что так рождается шарлатанство. Ваня со всей выдержкой держит эту мысль при себе, наивно и трепетно пытаясь вникнуть в насущные чудеса. Долго и хмуро вглядывается в лицо Виктора, ужасаясь его фанатичностью и яркой, кричащей тревогой. Витя, кажется, с трудом дышит, поминутно теребит собачку на молнии кофты и совершенно не может спокойно устоять на ногах, меряя шагами пустынную остановку. Полчаса они ждут человека, который должен сопроводить их к месту обитания Дива. Гончаренко пугает Ваню нервозностью и яркой рассеянностью, по-детски долго не успокаивается, нарезая круги и выбегая на середину дороги, трогает собственное лицо и давится мыслями, давится прошлым, в каком-то кричащем бессилии поминутно смотря на часы, в наркотической ломке желая как можно скорее преодолеть оставшийся путь. Обляков мягко тянет его за локоть, отстраняя от трассы, усаживает на небольшую скамью и замирает между разведенными бедрами, удерживая за плечи. Старается заглянуть в глаза, но взгляд у мужчины абсолютно расфокусированный, отстраненный и заволочённый ожиданием возвращения. Он будто бы в трансе, в пьяном угаре или нелепом бреду, прикусывает смятые губы, неосознанно теребит ветровку на Облякове и постоянно норовит снова подойти к кромке дороги, вцепившись взглядом в туманную даль. Дождь прекращается. И Гончаренко, наконец, не выдерживает. Порывисто вскакивает, мягко, но все же небрежно отстраняет от себя Ваню, вскидывая голову к тусклому небу, захлебывается накатившими чувствами, вдруг лавиной сошедшими из грузного прошлого, царапнувшего его по душе. До сего дня Виктор жил ностальгией, сурово, с усилием закрывая на ключ оголенную тягу и нездоровое, оглушительное желание вернуться сюда еще раз. Но возвращаться ему запретили, начисто обрубив все попытки и подступы однозначным приказом уйти навсегда. Диво, оно ведь всем нужно. Так что слишком эгоистично было бы продолжать ломиться в закрытую дверь, которая, возможно, уже была распахнута для кого-то другого. Понять, тяжело и с усилием внушив себе, что пути назад нет, и закрыть для себя эту тему казалось единственно правильным выходом, который был способен сохранить ему нормальную жизнь. Гончаренко придавил собственные позывы, намертво стиснув их пониманием безвозвратности, но когда шанс вернуться обратно вспенил нутро, замкнутые доселе чувства просто лопнули где-то в желудке, растопив в ядовитую помесь затаенную прежде слепую и всесильную фанатичность. Когда появился повод, когда в трубке спустя несколько мучительных дней ожидания раздался положительный ответ от его собеседника, Гончаренко собственноручно вытащил наружу накопленные позывы, и те раскаленной лавиной захлестнули его с головой. — Витя, — Ваня с трудом вырывает его из водоворота, осторожно прихватив за запястье, с беспокойством смотрит в глаза, и Гончаренко усилием воли пытается вырваться из оголенного спазма, фокусируя взгляд. — Вить, мне как-то не по себе. Ваня чувствует что-то неладное. Вернее, это неладное огромными буквами рисуется на чужом лбу однозначным названием «секта», потому что такая необъяснимая фанатичность, такая прострация и опьянение сами говорят за себя. Облякову хочется сейчас же уехать отсюда. В горле пересыхает от кричащего страха и липкого напряжения. Туманная трасса не сулит ничего хорошего, но Ваня продолжает ожидать неизбежного, потому что Виктора с места совершенно не сдвинуть, никаким образом не развернуть, а сбежать без него — невозможно. Гончаренко вдруг дергается, подлетая к дороге, утягивая Облякова за запястье, шепчет одними губами, завидев вблизи темную тонированную машину: — Это он. Наконец-то, Сафонов. Я с ним разговаривал по телефону. Это он разрешил нам приехать. Не верится даже. Ваня, Вань, Ванюш, Ваня, это ж Сафонов, Вань. Обляков плавится его бормотанием, отирая лицо, напрягается и делает пару шагов назад, когда автомобиль притормаживает у остановки. Водитель раскрывает переднюю дверь и молчаливо ждет пассажиров. Гончаренко садится вперед, Ваня залезает на заднее место. Парень за рулем почему-то кажется ему смутно знакомым, будто совсем недавно он уже где-то видел его лицо. Ваня смотрит с двойным вниманием, молча пожимая руку и замирая, когда Гончаренко обеими ладонями вцепляется в его пальцы, как пьяный, бормоча совершенную и пугающую бессмыслицу: — Спасибо, Матвей. Спасибо большое, — он, кажется, чуть наклоняет голову, а потом замолкает: Сафонов жестом указывает ему вести себя смирно. В машине душно и пахнет крепким спиртным. Гончаренко так скоро и кардинально меняется, что Ваня к своему ужасу перестает его узнавать. Въезд в небольшую деревню знаменуется прокисшей дорогой, парой ухабистых ям и сильными порывами ветра. Безликий пейзаж заброшенных зданий и хлипкого леса на ближайшей опушке окружает атмосферой таинственности, придавливая к земле грузной тоской и желанием поскорее покинуть это тусклое и забытое богом селение. Ваня ежится и замирает, в беспокойстве оглядывая несколько ветхих домов. Людей совершенно не видно, и все кругом кажется вымершим и остывшим. Тяжелые лужи взрываются под колесами, обрушиваясь на стекла кляксами жидкой грязи. Ваня всматривается в понурые окна кособоких избушек, обрамленных покосившимися заборами и зарослями непролазной травы. Это место кишит омерзением, давит на легкие гнилью и холодом, разъедая нутро нехорошим предчувствием. Дивом тут и не пахнет. Скорее, смердит чем-то скользким, погасшим и скисшимся, отвратительно жестко связавшим Гончаренко по рукам и ногам: Виктор смотрит на все с неприкрытым восторгом, зачарованно и восхищенно провожая дома и сомнительные влажные заросли. Водитель явно с трудом справляется с управлением: автомобиль то и дело заносит, потряхивает и подрывает. Поэтому Ваня выдыхает с облегчением, когда машина тормозит на отшибе. Пару минут сидят в тишине, прежде чем Сафоном медленно тормошит Виктора за плечо, свободной рукой с нажимом отирая глаза, ленивым жестом указывая ему на дверь. — Пройдись пока. Повспоминай А мы поболтаем. Для Виктора это звучит безусловным приказом, приводит в действие как заводную игрушку: он покорно кивает, послушной собачкой тут же покидает салон и лишь неловко кивает Облякову, медленно продвигаясь по размытой тропинке в сторону первых домов. Ваня остается на месте, сраженный ужасом и нелепостью дивного места. Сафонов медленно покидает машину, чуть пошатываясь, бредет в никуда, останавливаясь посреди неровной тропинки и с трудом сохранив равновесие. Обляков стопроцентно уверен, что парень хорошо выпил. Матвей прячет руки в карманах ветровки и долго всматривается в туманную даль, овеянную тяжелыми тучами. Ваня останавливается в паре шагов от него, ежась от холода и недоверия. Что-то определенно не так. Точнее сказать, все не так. — И что тут? — спрашивает неоднозначно, с трудом подобрав слова, жестом обводит творящийся всюду бардак и разруху, а потом замолкает, серьезно и тяжело всматриваясь в сгорбленную спину Сафонова. Матвей не спешит отвечать. Он коротко ухмыляется, пиная ботинком небольшой камень, с трудом удерживается в вертикальном положении, расставляя в сторону руки, хрипит неразборчивый бред. Все же берет себя в руки, прежде чем произнести тихим, спокойным тоном: — Тут — Диво. Такое, знаешь, людей исцеляет. Все болезни снимает взмахом руки. Так сказать, чудо, — он вдруг замолкает, подняв голову к небу, поворачивается к Ване и произносит громче и четче, заставляя Облякова замереть и вцепиться в него расширенными глазами. — Но ты же не веришь во всю эту чушь, не так ли? Ваня стоит неподвижно, раскрыв рот от неожиданности и удивления. Внимательно вглядывается в чужое лицо и не может ответить, сраженный наповал и угасший от понимания, что, черт возьми, это, и правда, какая-то секта. Сафонов кажется совершенно уставшим, затравленным жизнью и придавленным к земле каким-то неведомым грузом. Стоит перед ним совершенно пьяный, расстроенный и несчастный. Он глубоко выдыхает, меряя землю мелкими неуверенными шагами, опускает подбородок на грудь и усмехается, ероша лохматые волосы. Вскидывает на Ваню глаза, поволоченные хмельным туманом, и в его взгляде на миг проскальзывает сосредоточенная уверенность, а потом вдруг снова затапливается неразборчивой мутью. Кажется, будто что-то разрывает его на части. Он ходит из стороны в сторону, с трудом перебирая ногами, то порываясь сказать, то вынуждая себя замолкнуть, пару раз мягко бьет по капоту и выдыхает без всяких эмоций, сухо и безыдейно: — Прокатимся. Ваня садится в машину, заранее зная, к чему приводят такие пьяные вылазки. Но почему-то молчит, покорно опускается на пассажирское место по правую руку от водителя, в пылком желании найти, наконец, ответы. Завороженный странным событием, пугающим местом и разбитым, потерянным человеком, он пристегивается и спохватывается, когда Матвей трогается с места: — Подожди Витю. Сафонов отрицательно мотает головой, устало поводя ладонью по воздуху, медленно плывя меж домов и строений, охваченных вековой обветшалостью. Через пару минут все же отвечает устало, с трудом катая слова на взбухшем и каменном языке: — Ему есть, чем заняться. Погуляет, пока мы поговорим. Впрочем, беседа не задается. Сафонов почему-то оглушительно долго молчит, просто плетясь кругами и то сжимая руль до побелевших костяшек, то откидываясь на спинку сидения и на мгновения зажмуривая глаза. Ваню это вовсе выводит из равновесия, но он терпеливо ждет. То ли потому что боится спугнуть и лишиться возможности разузнать поподробнее, то ли просто застывает в оцепенении. В городе также мрачно и тихо. Улицы умолкают в унынии, серой помесью кутая строгие дома и фасады. Больничные коридоры кишат тишиной, яркостью света облепляют сознание и внушают иллюзию драматичности, резким запахом ударяя по голове. Черышев не сразу решается проскользнуть внутрь затихшей палаты. Что-то обтягивает со всех сторон, скручивая тесной бечевкой, царапает легкие и лишает полноценного выдоха. Он медленно бродит по коридору, сжимая руки в кулак, подбородок опускает на грудь и садится в глубокое кресло, мучительно долго и безыдейно вчитываясь в новостные ленты на телефоне. Затягивание кажется необходимым. Выкручивая из себя легкие, в сумасшедшем волнении снуя под закрытой дверью, он плавится изнутри, обжигаясь колючим напором, дергается и поднимается на ноги, чтобы снова отойти в сторону и облокотиться ладонями о широкие подоконники. Палата встречает его тишиной и белым холодным светом. Головин дергается, оправляя руками бинты, опускает босые ступни на кафельный пол и быстро ныряет в тапочки, стекленея и замирая на месте, вслушиваясь в размеренное дыхание Дениса где-то в пяти шагах от себя и манипуляции медсестры. Девушка шуршит медицинскими приборами, пару раз ударяя по полочке недалеко от его постели, подходит вплотную — Саша чувствует боком ее бедро, — аккуратно касается надоевших повязок и медленно, до тошноты и дрожи волнительно развязывает бинты. — Саша, вы можете открыть глаза, — ее голос звучит инородно, будто рвется из глубины и не сразу касается слуха, тягуче и медленно проскальзывая в нутро. Головин неохотно кивает, зависая на месте и вцепляясь со всех сил в простыню, сминает губы в тонкую ниточку и бледнеет до болезненного опустошения. Он боится до такой степени, что, кажется, готов так и остаться навсегда с закрытыми глазами, не осмелившись ни разу разомкнуть отяжелевшие веки, потому что решиться и наткнуться на звенящую пустоту оказалось бы смертельным ударом. Он некрасиво искривляет лицо, быстро и нервно отирая рукой кончик носа. Девушка дружески кладет руку ему на плечо, а потом бегло смотрит на Дениса, застывшего у стены в таком же оцепенении. — Я тогда выйду, Саша. Зайду чуть позже, чтобы закапать капли. Головин слышит, как тихо закрывается за ней дверь, не двигаясь с места и зажмуриваясь до предела, до болезненных судорог и звенящего хаоса. Отирает ладонями щеки и замирает совсем, в нарастающей панике перебирая углы покрывала, давится страхом и неспособностью взять себя в руки. Открыть глаза кажется непосильной задачей. Сейчас, когда до разгадки отделяет всего секунда, мир опускается на голову грузным ударом. Всплывает воплями остервенелой агонии и непринятием собственной слепоты. Сашка съеживается, каменеет под натиском жгучих осколков, отчетливо и болезненно вспоминая, как это было невыносимо — принимать свою слепоту. Как это было невыносимо — принимать свою новую жизнь, окаймленную чернотой и безверием. Ему страшно до ломоты и судороги. Он сорвано дышит и цепляется за края смятой кровати, поджимая пальцы босых ног, выскальзывая из тапочек, то подносит ладонь ко рту, то больно врезается в волосы, то растирает глаза, то снова зажмуривается, то расслабляется, не давая себе возможности хоть чуть-чуть разлепить сомкнутые веки. Это оказывается куда сложнее, чем он до этого себе представлял. — Давай уже, — голос Дениса звучит надломлено и прибито. Черышев пытается выдавить из себя порцию привычного яда, но та застревает на выдохе, отравляя его самого. Сашка вдруг вскидывается от его слов под наплывом бурлящего чувства тупой неспособности сейчас же разлететься по комнате яростной репликой. Сейчас, кажется, — самое время. Дальше прятать и держать все в себе — невыносимо. — Просто открой глаза уже, а. Черышев запинается, начиная громко, а заканчивает тихо и сломлено. Он приваливается боком к стене, шумно и глубоко выдыхая, внезапно чувствует ужасную слабость и полное опустошение. Будто кто-то умело и хладнокровно режет его изнутри. Ожидание кажется непосильным проклятием, оплетает по рукам и ногам, до искр и хлопков ударяет в тяжелую голову. Головин поднимается на ноги. Денис, замерев, внимательно следит, как он медленно подходит к стене и наощупь отыскивает небольшой комод, около которого, по словам медработников, должно быть настенное зеркало. Гладкая поверхность холодом лижет ладони. Сашка прислоняется к отражению лбом, шумно и сорвано выдыхает, решив досчитать до трех. Черышев каменеет, впервые так остро и болезненно переживая, давится воздухом и подступает чуть ближе, нетвердыми и порывистыми шагами скользя по светлому полу. — Один… Его голос звучит в голове Сашки набатом. Режет по сердцу тягучей тоской и раскатом смертельного грома. Его голос душит и режет, до пульсирующей тоски разрывая нутро и проскальзывая в самую глубь, с самого первого слова так безнадежно убийственно отравляет сознание. — Два… Его голос срывает заслоны. Сначала разбившись о стены квартирки, придавливает к земле и вгоняет в ужасный кошмар, ожогами мажет по коже и вытягивает наружу скользкую патоку ненависти, перемежаясь с агонией непонимания и неуверенности в том, что это голос, и правда, его. — Три… Его голос скручивает кишки, до одури и тошноты выламывая вскрики кошмарами и сгибая напополам тяжестью судорог, будя по ночам и во сне хладнокровием и надменностью, а потом… Потом этот голос ломается, постепенно и медленно меняясь и оживая, ангельским тембром не холодит до остолбенения — потому что не бывает у монстров таких голосов, — отпечатывается в душе и под коркой, совершенно привычно, но по-другому прорезая его до костей. Сашка резко раскрывает глаза и тут же зажмуривается от яркости света, стискивает челюсти и давит на зеркало кулаками, чтобы минут через пять снова заставить себя посмотреть и впервые за долгое время увидеть свое отражение. Это кажется чем-то игрушечным. Вырывает громкие всхлипы и сгибает напополам, проходится холодом по позвоночнику и надламывает ослабшие кости. Этого оказывается слишком много, и Головин долго не может прийти в себя, завороженно смотря в одну точку, скрипя пальцами по зеркальной поверхности и глубоко выдыхая. — Знаешь, — голос хриплый, будто простуженный. Собственные белки хирургическим вмешательством превращены в кровавое месиво. Отсюда Головин мутно видит его лицо, не улавливает расплывшиеся черты, но основная картинка срастается воедино. — А я так и представлял себе тебя. С иголочки. В идеально выглаженной белой рубашке. Такого, знаешь, мажора-мудака в брендовых шмотках, который, напившись какого-нибудь пойла, давит людей на машине. Денис хрипло вдыхает, с трудом делая выдохи. Сказанное кружит над головой, бьет как хлыстом по спине и втаптывает совсем, намертво привинчивая к больничному полу. Сашка медленно подходит вплотную, всматриваясь. Денис молча наблюдает за его бледным осунувшимся лицом и осмысленным зрячим взглядом. Черышев вдруг забывает, что такое дышать. Забывает, что такое жить в свое удовольствие, сплетая чужие жизни в собственную игрушку и ломая как стебли безжизненных роз чью-то благоразумность. Он глупо вертит головой из стороны в сторону, потерянно и вяло усмехается, тут же поджимая пересохшие губы, слабо тянется к локтю, но Головин отходит назад, садясь на больничную койку. Сашка вздергивает глаза к потолку и зажмуривается: на первое время всего слишком много, и от непривычки, от оголенных надрезов становится больно смотреть. Он замолкает, медленно ложась на кровать, вытягивает худые ноги и опускается на подушку, так и не размыкая век. — Тогда. Вы сбили меня на машине. И, знаешь, лежа там, в грязи и собственной крови, я слышал, — он запинается, вздрагивая от назойливых кадров, заметно дергается и надувает щеки, через какое-то время все же продолжая опять. — Твой голос слышал. Почему-то отчетливее всего запомнил именно твой голос. Глупо, наверно, но он такой у тебя… добрый, что ли. Будто ангельский. И это твое: «С ума сошел? Хочешь, чтоб всех нас закрыли?» Не знаю. Я запомнил. Денис ладонями отирает виски, медленно зачесывая назад волосы, сутулится, прикрывает глаза, слишком болезненно и затравленно осознавая, что все это время Сашка прекрасно знал. — И в больнице потом просыпался от твоего голоса. Он мне мерещился повсюду, просто душу из меня вынимал. А когда я вдруг услышал его наяву — ты тогда впервые пришел ко мне с Черчесовым — мне показалось, что я ошибся, что мне показалось. Не мог же ты… боже. Не мог же ты после всего прийти ко мне в дом и начать издеваться, — он сминает губы, деревенея от накативших эмоций. Голова разрывается от болезненной тяги, и в висках пулеметной очередью тлеют воспоминания. — Просто сначала не верил, а потом в голове не укладывалось. А потом, не знаю, меня поражало вообще все: ты вел себя со мной как садист и не особенно скрывал, кто ты на самом деле. Все ваши разговоры с Черчесовым я отчетливо слышал. Черышев подступает ближе, тут же снова делая пару шагов назад, замирает, опуская руки по швам, пару минут молчит, нарушая воцарившуюся тишину грузным дыханием, прежде чем решиться спросить, неосознанно подняв руку: — Почему тогда? Саша будто ожидал такого вопроса. Звучно ухмыляется и утыкается затылком в подушку, трется о ткань и старается улечься удобнее. Так и не открывает глаза, перебирая в руках складки пододеяльника, а потом тихо, полушепотом отвечает: — Сначала сам не понимаю, почему тянул. Наверно, шок перевешивал. Знаешь, в голове не укладывалось, что это реально так можно: просто прийти и вести себя так… Паскудно, — он не в силах оставаться на месте, беспокойно ворочается и то сдирает с груди одеяло, то снова укрывается до подбородка. — А потом что-то начало понемногу меняться. Твое отношение или твой голос, я запутался. Ты стал добрее ко мне что ли. Все твои неумелые попытки сделать что-то нормальное. Поход со мной на футбол. Чтение это. Не знаю. Как-то все изменилось и во мне тоже. И вдруг стало интересно: скажешь ли ты когда-либо сам. Представляешь, после всего, что было, мне все еще казалось, что ты способен признаться. Черышев покорно молчит, слушая его тихий голос как через водную пелену. Нетвердо стоит на ватных ногах и ужасается мысли, что вообще-то ни разу — ни единого разу — не задумался, правда, над тем, чтобы признаться Головину в собственной вине за случившееся. — Ты вообще собирался сказать? Черышев переминается с ноги на ногу, отирает горло ладонями и смотрит на него серьезно. С чувством, вполголоса отвечает: — Нет. Головин сыпется изнутри застарелым сарказмом и скучающей болью остывшей обиды. Это кажется жутким и неестественным, но спустя время и перемены в их отношениях сейчас, наконец-то, снова увидев мир и высказав все, что так долго вырывалось из глотки, он не чувствует злобы. Он не чувствует жажды мести, не горит желанием отозваться хищным оскалом или гулким ударом пройтись по чужому нутру. Он не чувствует ничего этого. Странно, обескураженно и необъяснимо не чувствует совсем ничего: ни ненависти, ни вражды, ни злобы. Саша чувствует жалость, и это, пожалуй, нисколько не изменилось с тех пор, когда он открыто признался в этом самому Черышеву. Потому что люди монстрами не рождаются. Потому что люди… — И что теперь? — Денис спрашивает скорее по наитию. Почему-то не боясь услышать в ответ о справедливом возмездии и скамье подсудимых. Он вдруг в панической встряске до тошноты не хочет, чтобы этот щуплый паренек приказал ему уйти навсегда. Потому что остаться в таком случае у Дениса бы не было права. — Денис, я сказал тебе тогда, что ты — плохой человек. И что мне тебя жалко. Помнишь? — Сашка приглаживает непослушные волосы, морщась от режущей боли в глазах. — Просто сейчас мне вдруг хочется сказать тебе, что я всегда верил в то, что люди могут меняться. Я бы, может, не видел смысла в этих словах, но в последнее время мне показалось, что тебе это нужно. Черышев смаргивает, подходя ближе, замирает в паре шагов от кровати и долго молчит. Тишина давит на голову грузной тоской и чувством переломной сумятицы: будто выйдет он сейчас за порог, и ничего уже не будет, как раньше. Потому что от бордового мира нестерпимо тошнит, стоит только ночному клубу показаться за поворотом. Потому что от чувства вины впервые и так оглушительно сильно хочется зарыть себя в землю. Потому что вдруг Сашка вместо проклятий и бесконечных упреков, к которым Денис привык, которые переживает легко и просто, вдруг говорит совсем о другом и разбирает его на части. — И как это сделать? — Это ты сам для себя реши. Дверь за спиной раскрывается. Медсестра протискивается в палату с подносом необходимых лекарств, а Денис даже не замечает, как оказывается на улице. Мир медленно угасает. Красивый закат окутывает мазком алых красок, скользя по горизонту над морем приветливым вечерним осадком. Джикия улыбается, сидя на переднем сидении кабриолета, долго и зачарованно любуется видом, пока машина медленно и неторопливо скользит по дороге. Георгий завороженно мажет пальцами по чужому виску, мягко и ненавязчиво вплетается в волосы и ловит ладонью улыбку, невесомо мазнув по губам. — Красиво, — он упивается чувством свободы и мятной истомой, облокачиваясь о спинку сидения, прикрывает глаза и сразу же засыпает, пока Саша, ненадолго оторвав одну руку от управления, мягко оглаживает его бедро. Паркуются у ресторана. Огромное заведение пестрит дорогим декором, бежевыми оттенками и приглушенной классической музыкой. В духе золотых мальчиков, привыкших к лоску и роскоши, но совсем не в чести у Джикии, который чувствует себя здесь на редкость неуместно и глупо. Огромная зала ласкает прохладой, заливаясь тихими голосами и звоном поднесенных бокалов. Несколько компаний в разных углах и огромный простор баюкают хладнокровным спокойствием. Максименко тянется к нему ближе, ловя ладонь пальцами, мимолетно подносит к губам и целует, тут же откидываясь на спинку и делая небольшой глоток дорогого вина. Джикия следует его примеру, живо и неотрывно заглядывая в глаза, переплетая интимностью и проказой мягкий июньский вечер. Георгий чувствует себя… хорошо. Будто все на своих местах. Тлеет на коже неописуемым счастьем, хрупкой нирваной скользящим по жилам и кровеносным сосудам. Он неосознанно тянется ближе, с жадностью, голодом мешая их жизни в единый порыв, потому что всего кажется мало. Мало касаний, всплесков эмоций и ласковых слов, мало улыбок и жарких объятий, мало признаний и откровений в постели. Всего мало и недостаточно, будто заполниться им целиком кажется единственным выходом. Джикия его обожает. Джикия им восхищается как солнцем, вырвавшим его из бесконечной адовой темноты. Тянется ближе и боится отойти в сторону, потому что тогда мерзлота и кошмары колючими прутами снова утянут его за собой в гибельное бесконечное одиночество. Георгий давится светом, не замечая, с каким остервенением и старанием глотает ядовитый кошмар. Проплывая по ресторану обратно к своему столику, вдруг замирает и резко поворачивает обратно, застывая рядом с компанией посетителей и въедаясь глазами в отложенный подальше журнал: на обложке красуется настоящий Роман Нойштедтер. Джикия оседает на нетвердых коленях, усаживаясь за свободный столик, давится воздухом и смотрит перед собой, жадно хватая ртом воздух и вдруг хаотично, нелепо и четко припоминая, как в отчаянной гонке и сумасшествии сам додумал себе его образ, списав с экрана пестрящего телевизора и немного преобразив. Георгий кажется нездоровым. Смотрит в разные стороны, комкая скатерть, привлекая к себе внимание посетителей и работников ресторана, вскакивает с места и без спроса берет в руки журнал, долго и мутно вглядываясь в четкую фотографию, игнорирует оклики посторонних людей и поспешно, бесповоротно окончательно лишается разума. Мир оседает на плечи, гаснет и растворяется, как-то нелепо и гулко шумя в ушах. Георгий не замечает, как сзади к нему подлетает обеспокоенный Максименко, отмахивается и медленно выходит на улицу, глотая вечерний воздух. Облокачивается о перила и грузно оседает на землю, пока Саша в панике и испуге тормошит его за плечо. — Джи, родной, посмотри на меня, — доносится будто издалека, рассыпается на отдельные междометия и осколками режет по коже. Джикия ничего ровным счетом не понимает. Он будто плавится в диком огне, растворяясь и рассыпаясь себе же под ноги, хватает раскрытым ртом воздух и невидяще смотрит перед собой испуганными глазами, до побелевших костяшек вцепляясь в прутья темного ограждения. Джикии больно. Джикии плохо. Невыносимо. Картинка плывет и мутнеет, не собирается воедино, а пугает и гложет его изнутри, сиплой зарослью нелепой чуши проскальзывая в воспаленную голову. Он не соображает совсем, и события последнего времени никак не складываются в единую повесть. Они просто чередуются смятыми тучами его же безумия, глупо и неестественно режут под ребрами. Джикия не думает и рационально не мыслит. Он просто помнит, как в больнице сам придумал себе такого Нойштедтера, а потом упустил тот момент, когда фантазия переросла в беспросветную веру и превратилась в психоз. Максимекно обхватывает его за щеки и заглядывает в глаза — Джикия совершенно точно его не видит и абсолютно не в силах воспринимать. Саша хватается за голову, в панике отлетая на шаг и вертясь вокруг своей же оси, в остервенении понимая, что вот оно — буйство болезни. Вот и вспороло нутро, оглушило и грохнуло оземь надуманный блеф, размазав и лопнув остатки чужого разума. Саша подхватывает его подмышки, насильно сажая в машину — Георгий безвольной куклой оседает на мягком сидении, бурчит неразборчиво и ничего ровным счетом не понимает, когда Саша паркуется у отеля и тащит его в их номер. Саша аккуратно укладывает его на постель и долго гладит по голове, насильно откидывая обратно на спину и не давая вскочить. — Родной мой, тише. Тише, солнце, — Саша облизывает пересохшие губы, затравленный дикой агонией ядовитого, острого страха. Поминутно целует в лоб и стирает испарину, укрывая собой и дыша жаром, не знает, что делать, и от этого чувствует себя абсолютно беспомощно, вдавливая обезумевшего Джикию глубже в кровать. — Хороший мой, пожалуйста, пожалуйста. Джи, приди в себя. Максименко нависает над ним, боясь упустить и расцепить хватку, мажет по бокам и груди, успокаивающе гладя за ухом: Георгий лишь брыкается и смотрит пустым, обезумевшим взглядом, размыкая засохшие губы и бормоча неразборчивый бред. Максименко лопается тревогой и разрушается страхом. Все летит к черту и просто уничтожается, разлетается на осколки, погаснув перед глазами. Обезумевший мир погружается в беспросветную темень. Обляков позволяет Матвею колесить по тоскливой деревне, долго и терпеливо сохраняя молчание. И когда все же решается нарушить воцарившуюся тишину, Сафонов останавливается у большого особняка поодаль от основного селения. — Это же секта, да? Ваня тут же затихает, смотря на него с опаской. Сафонов выуживает из бардачка небольшую склянку спиртного, вливает в себя содержимое, размыто смотрит перед собой и не спешит отвечать. Проходят минуты, прежде чем Матвей одобрительно хмыкает, нарочито расслабленно откидываясь на спинку сидения, чиркает зажигалкой и сосредоточенно вглядывается в яркий огонь. Глушит мотор и не решается подступиться поближе. В его движениях нет и намека на спокойствие или уверенность: Матвей с трудом сдерживает собственные порывы, трескаясь под проницательным взглядом самокопанием и неуверенностью в собственных действиях. Он мечется настолько очевидно мучительно, несколько часов не в силах выдавить из себя ни единого слова, что Ваня отчетливо понимает: на него у Сафонова изначально были особые планы. — А тут злой гений за забором. Между прочим, гениальный психолог, — Матвей указывает жестом на роскошный особняк, виднеющийся из лобовых окон. И его будто бы прорывает рассказом. Словно он вдруг решается, взломав собственный паралич. — Карпин. Валерий Георгиевич. Это имя Сафонов катает на языке ядовитым комочком, брезгливо заглатывает и продолжает, размеренно барабаня пальцами по рулю. Его рассказ сопровождается частыми выдохами и тяжелой усмешкой. Фразы обрубленным эхом вылетают наружу, и язык развязывает, скорее всего, бытулка спиртного, а не его решимость. Ваня постоянно молчит, напряженно и волнительно оглядываясь по сторонам. — Знаешь, сколько в нашем мире ипохондриков? Сколько богатых придурков готовы отдать бешеные бабки за то, что кто-то — Диво там или ведьмак какой — приложит руку к их лбу и все болезни снимет. Весь смех в том, что болезней-то и нет вовсе. Есть ге-ни-аль-ный психолог Вал-лерий Георгие-евич и толстые благодарности за исцеление. Но вообще еще есть разбитые люди, как твой Виктор, например. Которым это чудо нужно больше, чем воздух. И если они попадаются Карпину, то остаются без трусов, но зато с верой. С исцелением. Карпин — гениальный психолог, я уже говорил? Сафонов резко и вопросительно смотрит на Облякова, и тот кивает в растерянности. Дальше Матвей замолкает, выворачивая руль. Автомобиль тихо скользит по склизкой дороге и тормозит неподалеку от небольшого ветхого дома, покосившегося и совершенно безжизненного. — А тут живет Диво. На самом деле обычный парень. Игорем зовут. Дивеев. Отсюда и прозвище такое. Думал раньше, что он сам заодно с ними, — Карпиным этим, его партнерами и такими, как я — хакерами-неудачниками. А потом оказалось, что реально верит в свою чудесность. С детства с Карпиным людей исцеляет. Смешно даже, — Матвей затихает, оборачиваясь. Кругом царит полная тишина и мертвая опустошенность, которые он тут же поясняет. — Завтра все соберутся. Сегодня ни охраны, ни посетителей. Диво повезли в особняк к одному: избавлять от мигрени. Сафонов резко замолкает, с силой вживляется в руль, смотрит на Ваню проницательно, даже просительно как-то, искрясь настороженностью, неверием и кричащей раздробленностью. Кажется, он сам ругает себя за откровенность, тут же спохватывается и замолкает, а потом снова безудержно говорит. Обляков вдруг отчетливо понимает, что парень оглушительно пьян и совсем не отдает отчета за свой язык. Удивительно, как он вообще управляется с машиной при таких-то погодных условиях. — А Игорь… Он хороший, понимаешь? Он добрый. Он реально думает, что всех лечит и спасает. Он меня как-то спасал. Мило было. И глупо до чертиков, — Сафонов обессиленно приваливается к спинке кресла, глуша мотор. Обвивает ладонью лицо и сорвано дышит, кутаясь в оковы рвущегося осознания, но тут же снова решаясь продолжить. — Я тебя пробил тогда, когда Виктор звонил. Выявил данные, так сказать. Ты-то не интересный совсем, но вот дружки у тебя что надо. Вернее, предки у них что надо. Особенно шишка в полиции. С сектами борется, наверно, тоже? Вопрос остается без ответа. Матвей опускает голову на руль, упрямо мычит и пару раз ударяется лбом, вынуждая себя взбодриться. Снова заглядывает Ване в глаза, мучаясь пьяной искренностью и разрывая нутро, обнажаясь перед ним окончательно: — Только Игорь — он хороший. Жертва, или как там это называется у них. Он — хороший. Очень хороший. Игоря трогать нельзя. Его спасать нужно, понимаешь? Ваня щурится и чешет висок, выходя из машины следом за ним. Сафонов замирает у небольшой постройки и приглашает жестом Облякова идти за собой. Оба спускаются по гнилой деревянной лестнице. В небольшое подвальное помещение Ваня проходит первым и, завороженный, сбитый с толку происходящим, как-то запоздало улавливает щелчок большого замка: Матвей прокручивает ключом и упирается в прутья решетки, смотря на него устало и уж совсем бессознательно. Сафонов вдруг гасит спазм тошноты, хватая себя за горло, отходит назад и медленно поднимается по скрипучим ступеням, оставляя Ваню запертым в каком-то подвале. Обляков совсем не пугается. Впервые в жизни он чувствует ответственность и необходимость сохранять здравость ума. Облепляет себя ладонями и понимает вдруг, что ни телефона, ни иных предметов спасения при себе не имеет: все вещи остались в темной тонированной машине. Ночь растворяется сыростью. Холодом обвивает за шею и давит к земле, лишая сил и энергии. Ваня грузно сползает по деревянной стене и упирается подбородком в колени, сосредоточенно и внимательно пролистывая в сознании каждое сказанное Сафоновым слово. Предстоит все разложить по местам и хладнокровно придумать выход. И времени на истерику или панику совершенно не остается. Грузное небо обкладывает мир чернотой, неприветливо стуча в окна сильными порывами ветра. Атмосфера совсем не летняя. Черышев мягко ложится поодаль, локтем заставив Ильзата отползти ближе к краю. Ахметов кажется совершенно разбитым, весь вечер молчит и произносит лишь пару фраз, из которых четче всего Денису ложится в голову: — Не могу так больше. И — Я всегда обязан быть с ним рядом. Денис привстает на постели, медленно оглаживая лицо, всматривается в поникшую комнату — свет они не включали — и грузно поднимается на ноги. Собственное решение кажется ему диким абсурдом, со всей дури бьющим по голове. Раньше он так ни за что бы не сделал, потому что не имел обыкновения чувствовать перед кем-то вину или искать способ исправить ошибки. Но сейчас почему-то хочется. Невыносимо, до дрожи в коленях хочется измениться. Черышев — плохой человек. Но ведь люди способны меняться?..
Примечания:
190 Нравится 304 Отзывы 38 В сборник
Отзывы (8)