Касаясь тебя везде, мне сложно не заболеть.*
Джикия ощущает себя в барабане стиральной машины. Будто огромный бесчувственный механизм выкручивает его наизнанку, с силой ударяя по стенкам, и выжимает, ломая кости и скручивая желудок. Он задыхается, словно вакуумный мирок не дает ему доступа к кислороду, оглядывает гостиничный номер расширенными глазами, не фокусируя взгляд, оседает на ворсистом ковре и тут же прячет голову на коленях. Его трясет. Руки врезаются в смольные волосы, с губ срывается неразборчивый бред, он сильно зажмуривается, и кадры прошедшего времени надуманной глупостью неуклюже елозят под веками. Правда гуляет под коркой ураганными вспышками, срывая пломбы сознания, разрушает устоявшиеся заслоны. Он сдавленно воет в подставленные колени и больно ударяется лбом в кулаки, совершенно не замечая, как Саша в волнении и смятении собирает их чемоданы. Георгий осыпается, опадая к своим же ногам, гортанно вскрикивает и выпрямляется, прислоняясь к стене, мажет по ней затылком и по-змеиному выгибается, вытягивая ноги перед собой и ударяя ладонями по мягкому полу — будто вспышки разнородного прошлого ранят его одновременно изнутри и снаружи. Это приводит в ужас — бессвязно и горько врезаться в реальный кошмар. Джикия тужится и сгибается, сжимая руки в кулак, держит перед собой, завороженно впиваясь в них взглядом. Он давится выдохом, растворяясь в насущности, и та ожогами кислоты болезненно облепляет всю кожу. Он кашляет и сутулится, вскоре его начинает тошнить, и Джикия горбится, припадая лицом к ковру, давясь рваными выдохами. Сумки падают в паре шагов. Будто под толщей воды Георгий слышит чью-то быструю поступь, а потом фокусирует взгляд: в тусклом свете желтого ночника кто-то наклоняется к нему и мягко теребит за плечо, а потом вовсе поднимает подмышки. Джикия не старается распознать человека или вклиниться в происходящее: он все еще вращается в барабане стиральной машины, скрюченный пополам, ударяется головой об узкие стенки и хватает ртом мыльные пузыри. Вселенная варится в раскаленном котле, а он будто оказывается зажатым между этой посудиной и разъяренным пламенем, иссушающим его здравомыслие. Все сметается, стирается с лица земли и сносит его как цунами. Джикия не способен соображать. Он давится воздухом, ступая за кем-то к машине, чувствуя, кто этот кто-то требовательно ведет его за собой за запястье. В смазанном омуте восприятия мелькает светлая макушка, и в воздухе растворяется чужое порывистое дыхание — или же его собственное — он не знает. Мир угасает, будто Георгий теряет зрение, а не разум. Он кашляет и останавливается, выдергивая руку из хватки, наклоняется над дорогой. Его тошнит. Он чувствует резкий запах и припадает ладонью к асфальту, надрывно откашливаясь и выплевывая изо рта едкую слизь. Делает пару шагов и снова опорожняет желудок: на этот раз рот обжигает желчь. Перед глазами — неразборчивый гомон, застрявший в ушах разнородностью звуков и паники. Георгий неуклюже припадает к машине и закрывает глаза — сил держать их открытыми не остается. Кто-то тщательно отирает его губы салфеткой и подставляет ко рту бутылку с холодной водой. Георгий делает пару глотков, так и не размыкая застывшие веки. Кругом — неприветная тьма и какофония звуков. Его, кажется, сажают в машину: на периферии сознания слышится щелчок дверного замка. Он елозит по кожаному сидению и оглаживает руками стекло, болезненно вдавливая пальцы в бедро и плотно смыкая челюсти. Автомобиль с голодным урчанием мягко приходит в движение, и Георгий прислоняется лбом к окну, так и не открывая глаза. Он сидит податливой куклой, совершенно лишенный здравого смысла, открывает иссохшие губы и сдавленно стонет, хмуря лицо и врезаясь ногтями в колени. Просеять реальность не получается — все кругом меркнет и блеет, опадая к ногам разнородными фото альбомов. Он пытается заставить себя вернуться, будто шагает по пояс в воде, безрезультатно стараясь ускориться, и в итоге все равно топчется на одном месте. Глухие отзвуки оживленной дороги несколько отрезвляют. Он наклоняется чуть вперед — насколько позволяет ремень безопасности, — прячет лицо в ложечке из ладоней и медленно, с огромным усилием старается вытянуться наружу из кокона непроглядного ада. Георгий дрожит, балансирует где-то над пропастью и разрешает событиям последнего времени омыть себя с головой, туго и склизко опутав медовым налетом. Он кашляет и замирает, раскрывая глаза. Потом вцепляется пальцами в волосы и надрывисто чешет виски, бормоча абсолютно несвязный бред, в мельчайших подробностях раскладывая перед собой пасьянс из собственных… галлюцинаций? Джикия отирает лоб холодной рукой, онемевшие пальцы не слушаются. Голова взрывается болью, и глаза рассеянно мечутся из стороны в сторону. Он смотрит в окно: там, сбоку, море расстилается под дорогой, бирюзовым оттенком вспарывая живот. Он добрался сюда один, пока был не в себе и думал, что все это время путешествовал с Ромой? Это не клеилось воедино, не хотело ложиться в картину и расползаться логикой на холсте. Это вообще не имело смысла и не выдерживало никакой здравой — а в его случае болезненной — критики. Любое его видение ранее было подвластно ему. Он сам его контролировал, нездорово и глупо взаимодействуя с ненастоящим объектом, но при этом четко и явно очерчивал границы между фантазией и реальностью. И возвращался самостоятельно. Сейчас же Георгий будто выныривает из глубины, все еще не в силах откашляться от воды и набрать достаточно воздуха. Он гортанно стонет и изворачивается, врезаясь грудью в ремень безопасности, отводит его рукой, а потом отпускает. Резинка ударяет кожу под тонкой футболкой. Галлюцинация не светится явным ответом, а вороном каркает над головой. Джикия не верит в ее всевластие и пытается найти более логичное объяснение. Кто-то же был рядом все это время. Кто-то обнимал его по ночам. Кто-то дарил ему воздух. Кто-то целовал его и разговаривал с ним. Кто-то брал его на постели. Кто-то накрывал его пледом и признавался в любви. Кто-то делил с ним завтраки и держал за руку, мягко шепча на ухо нежности и неловкие трели. Кто-то был с ним все это время. Не мог не быть. Если не был, Джикии впору выпрыгнуть на ходу из машины и тотчас же зарыть себя в землю. Георгий ощущает полную дисгармонию с подозрением. Галлюцинация столь яркая и реальная просто не укладывается у него голове. В конце концов, кто-то же управляет сейчас этой машиной. О… Джикия дергается на заднем сидении, утыкаясь лбом в кресло перед собой, ремень безопасности больно врезается спереди. Лица касается прохладная кожа обивки. Он медленно ведет по спинке ладонью, будто с трудом выныривая из омута, делает крупный вдох и разлепляет глаза, тут же откидываясь назад, бедра легко скользят по гладкому креслу. Его ведет, голова кружится, к горлу подступает новый позыв тошноты. Реальность не возвращается, она бродит на расстоянии, не решаясь пробраться под череп, своей несуразностью больше походит на выдумку. Георгий потирает пальцами переносицу, морщится и с трудом концентрирует взгляд. Светлая макушка рассекает внутренности непониманием, профиль водителя кажется смутно знакомым. Джикия напрягается, вытягивает шею, заглядывает в зеркало заднего вида и… ухмыляется, бессильно обмякая в сидении. За рулем сидит его сосед по лестничной клетке. Тот самый, с которым он и разговаривал-то нормально всего несколько раз. Георгий даже не сразу припоминает его имя, которое вроде и вертится на языке, но ускользает, сносимое наповал глупостью и абсурдностью ситуации. Кажется, Саша. Да, точно. Саша. И этот самый малознакомый Саша вдруг везет его вдоль побережья. Такой сосредоточенный и подтянутый, будто сжимает в руках не руль, а гранату со случайно вырванной из нее чекой. И если это не бред, то в мире уже просто не существует понятия бреда. Джикию снова тошнит. Он стучит кулаком по стеклу, ладонью прикрыв себе рот, давит на ручку и выскальзывает на обочину трассы, как только машина с ревом тормозит по пути. Он долго надрывисто кашляет и хрипит — в желудке давно уже пусто, — с трудом выпрямляется и неосознанно отирает руки и бедра, прикрывая глаза от яркого жаркого солнца. Джикия чувствует себя омерзительно. Будто мир трескается кругом, как в апокалиптическом фильме земля расходится трещинами у него под ногами, яркие звуки разрезают пространство и лезвиями лезут в нутро. Он цепляется за чужое плечо, колени сгибаются. Кто-то подхватывает его подмышки — малознакомый сосед Саша подхватывает его подмышки, — и это так неестественно глупо, смешно и необъяснимо, что Джикия вовсе теряет всякие силы и просто припадает к земле. Он не может спросить. Как вообще он будет о таком спрашивать? Язык не ворочается, камнем застыв меж зубов. Парень опускается рядом на корточки. Георгий видит на его лице абсурдные слезы — с чего бы вдруг ему плакать? — отирает собственный рот и медленно, с силой и горячим желанием топит себя самого. Реальности — или глупой галлюцинации — оказывается для него слишком много. Он окончательно в ней запутался, испугался ее и теперь мечтает сбежать, по привычке зарыв себя в землю уютных фантазий. Он яростно ищет лазейку уйти в подсознательный бред, трусливо сбегая от явной сумятицы. В воцарившейся неразберихе он отчаянно ищет, будто ощупывает черную материю под ногами, слепо смотря в пустоту, желая наткнуться на что-то знакомое и, обнаружив это, накрыться им с головой. Без вопросов. Без недомолвок. Он смотрит в чужое лицо, и то медленно, как в старом кино на сломанном телевизоре, искажается мутью помех. Глаза то зеленые, то карие. Волосы то белокурые, прямые, ежиком уложенные на голове, то темные, кудрявые, непослушной копной обрамляющие смуглую кожу… Вот оно. Отыскал. Теперь зацепиться бы. Улетучить ядовитый кошмар и зарыться с головой в безмятежную облачность. Джикия ловит темную прядь, скручивая в руке завиток черных волос, с трепетом и осторожностью сжимая между подушечками дрогнувших пальцев, будто боится, что та вновь обратится в белокурые волосы. Закрепить бы, зацементировать. Он отчаянно хочет закатать эту дымку в бетон, а лучше застыть вместе с ним — потому что так видится правильно и привычно. Он хочет спросить, пригвоздить эту правду к болезненно сжавшейся голове. Имя врезается в глотку, застывает на небе, мажет по языку и выскальзывает, хрупким фарфором повисая над пыльной обочиной: — Рома? Звучит очень вяло и сломлено. Джикия будто прячется за стеной, застенчиво выглядывая из своего укрытия, боязливо зовет его снова — каждый раз в моменты падения, чтобы не утонуть. Пауза разъедает, кислотой проливаясь на кожу. Ромины глаза все еще карие, кожа смуглая, волосы, темные и кудрявые, ласкают подушечки пальцев. Джикия ждет ответа, невольно и слабо ударяя того в плечо, жадно глотает ртом воздух и смотрит так умоляюще, так потеряно, хватаясь за чужую одежду, сжимает в руке ткань его светлой футболки. Рома — да-да-да, конечно же, Рома, иначе и быть не могло! — неуклюже кивает, мягко ведет по щеке Георгия и большим пальцем ласкает его пересохшие губы, повержено и устало падая на грудь подбородком. — Конечно, Джи. Это все еще я, — Георгий судорожно кивает, дрожащими ладонями обхватывает его за щеки, поднимая лицо. Жадно и голодно вглядываясь в глаза, жмется сильнее, влажно и глубоко целует, собственнически вторгается в чужой рот, будто желает поглотить его полностью, без остатка, заполнив тем самым свою пустоту. Саша сразу же отвечает, порывисто врезаясь в него собой, давит на затылок и шею, вживляя под кожу собственные горячие пальцы. Он пьет его залпом, вылизывая раскрытые губы, мажет языком по зубам и поглощает, вбирает в себя, въедается под десны и кожу, растягивая время и затапливая сознание этим моментом — одним из последних их совместных таких моментов. Саше главное — его сейчас увезти. Посадить в самолет по купленным второпях билетам, бросив машину где-нибудь на стоянке в аэропорту — сейчас совершенно не до нее. Черт с ней. Просто доставить его домой. А там он расскажет. Там он придумает что-нибудь. Там он возьмет себя в руки. Между тем, там по-прежнему сыро. Черышев вбирает в себя унылые улицы, расчерчивая кроссовками жидкую грязь, давится воздухом. Прохладный порывистый ветер щекочет кожу, проникая через распахнутую ветровку. Небо понурой тоской нависает над носом, и влажный озноб грубо скользит по щеке. Денис кашляет пустотой. Неестественно глухо отдается в ушах шумный город: он медленно оживает, покрывая дороги и трассы россыпью громких машин. Люди давятся в тротуары, иногда сталкиваясь с ним на ходу, поспешно проходят мимо, и, кажется, что так мимо долго и неотступно ускользала сквозь пальцы жизнь. Он роняет под ноги смыслы. Или, наоборот, наклоняясь и копаясь в грязи, ищет их у себя под подошвой, когда-то опрометчиво и поспешно прижав их к земле каблуком. Глаза слипаются от усталости. Он не помнит, когда в последний раз позволял себе спать полноценно. Каждая ночь отдавалась в сознании эхом дождливой дороги, скрежета и рева поспешного торможения. Ограниченный мир исчезает. Стены его тесного единения вдруг растекаются на глазах, расплываясь бордовой субстанцией и обнажая большие горизонты, чем он привык наблюдать. Кругом все трещит по швам, обваливаясь, будто он планомерно сам доставал из башни по блоку, играя в дженгу, а в итоге вся конструкция просто упала ему на голову. Мир планомерно окольцовывают тревога, чувство вины и потерянность. Привычные укрытия и стоп-краны окончательно перестают помогать. Желчь застревает в горле, и ярость тушится на подкорке, будто кто-то стреляет в нее из огнетушителя. Денис не пытается пробовать. Эти пилюли и раньше не были сколько-нибудь оправданы, доводя до отчаяния и цементируя его в небольшую ловушку собственной бессильной агрессии. А теперь вовсе отторгаются организмом. Он замирает у входа в больницу. Здание возвышается над ним линиями окон, отражая в себе мрачную серость неба. Денис прячет руки в карманах ветровки, опуская подбородок на грудь, ставит ногу на нижнюю ступеньку и не решается сделать шаг, впервые так остро и головокружительно сильно завися от кого-то другого. Он зарывается пальцами в волосы, сверля потухшим взглядом палату, не решаясь войти. Тысяча «за» и «против» роются в голове, буквально и слышно буравя подкорку и разъедая нутро. Он чувствует себя странно. Незнакомо. Совсем неуверенно. И абсолютно потерянно. Тянется к ручке двери и зависает над ней, задерживая дыхание. Все мнется и комкается в порыве вновь отступить. В конце концов, вся его жизнь — отступление и пожирание реальных поступков ядовитой, разрушительной ненавистью. Но сейчас хочется поступить правильно. По крайне мере, утолить собственное желание и не поддаться соблазну опять сжать в себе что-то светлое, грязно и жирно закрасив его ярко-бордовой краской. Он вдруг хочет попробовать стать хорошим человеком. По крайне мере, попытаться не втаптывать людей в грязь и не размазывать преступление чужими признаниями, прячась в жаркой Испании от справедливого правосудия. Он хочет сделать хоть что-то, что способно вывести его из кошмарного мрака зияющей черной дыры, где нет чистого воздуха и лучика света. Лишь давка и постоянный озноб. Он хочет сделать что-то хорошее, нечто правильное, будто от этого над его головой перестанет светиться неоном вывеска «Глупый мудак». Хочет окунуть в бочку с дегтем капельку меда, отчаянно полагая, что это хоть как-то поможет не задохнуться. И… вообще-то он хочет сделать что-то нормальное для Саши, будто это способно заставить Головина не смотреть на него с такой жалостью. Черышев не может сказать, как бы он хотел, чтоб на него смотрели. Скорее всего, он вообще не заслуживает от Саши какого бы то ни было взгляда. Он решает бежать. Снова бежать, по привычке, без всяких изысков и ответвлений от глобальной идеи, только вот цель, способ и место побега полностью изменяет. Денис старается больше не колебаться, будто если сейчас же не повернет ручку, эта решимость лопнет как мыльный пузырь, и все его планы пеплом осядут на землю. Саша встречает его, кажется, без особого интереса. Выражение его лица не меняется, только руки дрожат, и он тут же прячет их под ткань покрывала. Черышев так волнуется, что не сразу проходит к кровати. Пару минут жмется у входа, прикрывая за спиной дверь, а потом приближается, нерешительно и ослаблено подцепляя пальцами табурет. Тот с грохотом выскальзывает у самой постели, и ножки противно скользят по кафельному чистому полу. Головин жмурится, сминая тонкие губы, наблюдает, как парень садится, долго молчит и избегает контакта, всматриваясь в стену над Сашиной взъерошенной макушкой. Головин же, напротив, с интересом и жадностью изучает его лицо, пользуясь тем, что Черышев сейчас находится к нему близко настолько, что ослабшее зрение способно ухватить более-менее мелкие и значимые детали. Что-то меняется между ними. Нет прежней легкости разговора, будь то язвительный спор, яростная ругань либо умеренный диалог. Они чувствуют себя странно в повисшей паузе и нервозности, будто воцарившаяся тишина больно давит на плечи. Саша вглядывается в него без стеснения, но не спешит говорить, молчаливо отмечая синяки под глазами, нездоровую бледность и проступившие скулы. Он не знает, как выглядел Черышев ранее, но сейчас он кажется совершенно изможденным и… жалким, отчего снова иррационально и колко сжимается сердце. Головин зарывается пальцами в волосы, еще более взъерошивая беспорядок на голове, коротко облизывает пересохшие губы и пробует что-то сказать, желая заполнить образовавшийся вакуум, но Денис спохватывается и опережает его, зависая ладонью в воздухе. У него надломленный, тихий голос и странная глухая интонация. — У меня есть к тебе просьба, — он ежится от собственных слов, прекрасно понимая, что не имеет права вообще озвучивать такие формулировки, но продолжает, не желая застревать на полуслове и давать себе шанс просто пойти на попятную. — Мне, знаешь… Мне нужно сменить обстановку. Он кашляет и ухмыляется, застывая и почесывая затылок. Саша напрягается и прищуривается, замирая и вслушиваясь в его тихий голос. Денис неуверенно продолжает: — Это сейчас уже поздно, наверно, и все такое, но мне это нужно. Кажется правильным. Не знаю, — он обволакивает ладонями голову, наклоняясь к коленям, а потом выпрямляется, выгибаясь в спине, возводит глаза к потолку, отирая ладонями щеки. — Просто я должен сделать это один. У остальных свои… наказания. Саша не может разобраться в его пулеметной очереди: фразы россыпью срываются с губ бессвязной сумятицей, он просто сильнее морщится и пожимает плечами, пока Денис пытается все собрать воедино. — Просто ты можешь сказать на суде, что я был один за рулем? Саша выдыхает в непонимании, сквозит удивлением, приоткрывает рот и смотрит пристально, проницательно, заставляя тем самым Дениса ниже опустить голову. Черышев играет пальцами рук, то сцепляя их в плотный замок, то постукивая ногтями. Он облизывает пересохшие губы, переводя дух, словно собственное решение, только что озвученное им вслух, теперь заново устраивается в его голове планом ближайших действий. Ему сложно сцепить воедино желание поступить таким образом. Тогда, в ночь аварии, стоя посреди трассы над телами сбитых людей, он сужался агонией страха, уродливо и привычно пытаясь придумать способ ухода от ответственности за свои же деяния. Его не волновали пострадавшие жертвы, будто их искалеченные лица вообще существовали где-то в прострации — за его пониманием и вниманием. С ними же разберутся. Полностью все уладят, а он просто отсидится какое-то время с друзьями в другой стране, пока все здесь совсем не уляжется. Это казалось… нормальным. Правильным и логичным. Где вообще видано, чтобы дети успешного адвоката, миллионера и крупного полицейского отвечали за свои преступления. Теперь же он будто очнулся от долгого сна, и королевство кривых зеркал обернулось реальным миром, в котором жертва его поведения, даже после спасительной операции навсегда лишенная хорошего зрения, смотрит на него с сожалением. — Я во всем виноват. Если честно, так всегда было, — он вытягивает ноги перед собой, стараясь хоть как-то расслабиться. Получается вяло и неестественно. Саша обращает внимание на его судорожно сжатые кулаки и большие синяки под глазами. — Они просто ждали от меня одобрения, и я понял, что если скажу им с уверенностью, что мы не делаем ничего плохого, они мне поверят. Вот так просто. Потому что, наверно, для них это было достаточным оправданием. Денис врезается пальцами в волосы, чувствуя себя неуютно. Будто комната давит на плечи, постепенно сужаясь и норовя его раздавить. Он поднимается и подходит к окну, облокачиваясь ладонями о подоконник. За стеклом моросит, и общая серость неприятно оседает на лоб. Он выдыхает горячий воздух и оставляет на прозрачной поверхности пару незамысловатых узоров. — Я не могу сейчас потянуть их за собой. Это мое решение, и им сейчас, правда, есть, чем искупить свою вину. По крайней мере, одному из них точно, — про Максименко Денис слышал в последнее время немного, что колкой иголкой долго саднило сердце. Короткие и скупые рассказы Ильзата вовсе не утешали. — Ты можешь сказать на суде, что я был один за рулем? Головин долго не отвечает на повторный вопрос. Он молча следит, как Денис поворачивается к нему лицом, все также упираясь ладонями в подоконник, избегает его понурого взгляда и все еще выглядит… мертвым. Саша чувствует, как где-то в груди мимолетно загорается свечка. Он обжигает стенки нутра, больно прорезая пространство, а потом затухает под его боязливым гнетом и жгучим напором — такие эмоции явно не соответствуют ситуации. Он не должен чувствовать… чего-то подобного, когда виновник его злоключений, наконец-то, решает сесть. Саша злится на себя самого, зажимая в руке одеяло, прикрывает глаза и ненавидит это пламя свечи, потушенное уже, угасшее, но будто до сих пор прожигающее насквозь непонятным волнением. Так не должно быть. Он должен сделать все правильно, чтобы Черышев сейчас же покинул его палату, и там — на суде — состоялась бы их последняя встреча. Так — просто необходимо. Иначе — недопустимая чушь. — Да, — он давится воздухом. Он давится чем-то еще, что глубже заталкивает в желудок, не желая сам сталкиваться с зародившимся чувством. Толкает из себя должный ответ, быстрее и четче ввинчивая слова в помещение. — Да, хорошо. Если это тебе так нужно. Хорошо. Он медлит, пару минут молчит, а потом давится слабой ухмылкой и вдруг смотрит на Дениса в упор, залезая пальцами в волосы у виска. — В конце концов, даже если я захотел бы, мое слово против их слов снова ничего бы не значило. Денис неподвижен. Он будто замирает на месте, когда вроде бы разговор окончен, и нечего больше сказать. Время ускользает сквозь пальцы, отмечая секунды до выхода. Он смотрит на него долго и с жадностью, впечатывая в лицо тень собственного уныния и тоскливости. Ломается пополам и давится легкими, будто впервые ошеломленно поняв вдруг, что вообще-то это их последняя встреча наедине. Черышев кашляет, будто давится собственным телом, отирает рот ребром холодной ладони, делает пару шагов вперед до края чужой постели, возвышается над Сашей несколько долгих секунд, молча хватая полураскрытым ртом воздух. У Саши расширенные глаза. Он расфокусировано смотрит перед собой, скрючивая напряженные пальцы. Горечь облепляет его за шею, липкой гадостью ползет по спине. И он злится за это чувство, на его инородность и неправильность, абсурдность. Их прощание не должно было быть таким… печальным. — Пока? — Денис разрезает воздух этим коротким словом, будто задает вопрос, стоя в шаге от его сбитой постели. Головин глотает подступившую желчь, грубо заталкивая ее в образовавшийся вакуум грудной клетки. Закрывает глаза и говорит тихо, стараясь быть правильно четким и суховатым: — Пока. Саша позволяет себе открыть глаза, только когда за Денисом тихо закрывается дверь. Мокрые улицы прошивают насквозь, кляксами оседая на трассах. Пригородные тропинки хлюпают под ногами, разжижая прилипшую грязь. Яркая зелень чуть горбится под порывами ветра. Дни застывают, одинаковой серостью парят над домами, и мир в последнее время ворочается неохотно и грузно. Обляков не реагирует, когда сбоку слышатся размеренные шаги. Он не шевелится, привалившись к стене, буравит взглядом небольшое окошко, оцепленное железными прутьями и паутиной, тяжело выдыхает, бегло отирая глаза. Бессонная ночь отражается гулкой усталостью, веки отяжелели, и в горле застревает комок беспокойства. Он прячет руки в карманах брюк, оборачиваясь. В тусклом свете дождливого утра трудно что-то хорошо разобрать, но он концентрирует взгляд на чужих ботинках. Человек застывает на верхней ступени — Ваня видит его по щиколотку, но почему-то уверен в том, кто стоит перед ним, — долго не решается спуститься чуть ниже, и Обляков с минуту вслушивается в его глубокие неровные выдохи. Ваня кашляет, не выдерживая, в нетерпении подходит к решетке и пару раз звонко ударят костяшками по чуть проржавевшим прутьям. Человек дергается и отступает на полшага назад, тут же замирая на месте. И Ваня терпеливо ждет, когда тот все же решится спуститься. У него было достаточно времени все хорошенько обдумать, прокрутить в голове каждое слово Сафонова, тщательно изловив все его интонации и резкие выпады, выражение глаз и движения рук — каждую мелочь, которая открывала заветную истину, в пьяном сознании сказанную ему впопыхах. Матвей совершенно напуган. Он сходит к нему по ступенькам, измотанный и уставший, замирает в шаге от прутьев и придирчиво смотрит в глаза. Обляков кожей чувствует его напряжение, волнение и настороженность: несмотря на попытки казаться бесстрастным и отстраненным, Сафонов мелко дрожит, и на его болезненно бледном лице то и дело читается молчаливый вопрос, скорее всего, обращенный к себе же. Он смотрит так остро, будто желает проникнуть Ване под кожу, залезть Облякову под череп и, может быть, воскресить так пробелы вчерашнего хаоса. Матвей, вероятно, не помнит прошедшего вечера. В конце концов, он был мертвецки пьян. Если это так, то Ваня чувствует превосходство. Он дрожит и волнуется, в странном смятении мысленно вспоминая о Викторе, и с его высохших губ срывается важное: — Витя? Матвей фокусирует взгляд. Кажется, даже это дается ему с трудом. Он неоднозначно машет рукой в сторону улицы и произносит поникшим голосом, грузно приникая к стене: — Он там. Все нормально. Сафонов отирает лицо, тяжело дышит и бегло осматривает потолок, будто бы принимает решение. Он кажется совершенно растерянным и напуганным, словно собственные недавние действия сейчас камнем падают на голову: он жалеет, не знает, что делать, и тщательно ищет ответ, судорожно хватая ртом воздух. Ваня оказывается расчетливее, хладнокровнее и увереннее. Он пользуется полученными знаниями и чужой непосредственностью, вчера выскользнувшей из пазухи за счет выпитого спиртного. Он знает правду, догадывается о настоящих мотивах и лишь выжидает, чтобы разрушить любую попытку Матвея включить в себе силы и голос. — Короче, — Матвей отирает щеку, снова пряча руку в карман, врезается пальцами в волосы, нервно шмыгает носом и пробует надавить посильнее, встает в полный рост, выпрямляясь, и поднимается на ступеньку, чтобы возвышаться над пленником. — Можешь просто перевести мне кругленькую сумму денег со своего банковского счета, и мы разойдемся. Никто ничего не узнает. Он тушуется, будто изо рта вырывалось не то, но он с силой вдавил это глубже и теперь заливает помещение фальшью, от которой у самого сильно дрожат колени. Обляков ждал чего-то подобного. И теперь сам Матвей нехотя начинает играть по его правилам. Сафонов — уязвимый и сломленный — стоит перед ним и пытается выпрямиться, когда плечи то и дело сворачиваются опять колесом. Обляков чувствует колоссальное напряжение, нервозность и вместе с тем странную самоуверенность. Он будто играет ва-банк, решаясь поставить все на кон, медленно приближается к разделяющей их решетке, обеими руками хватает железные прутья и смотрит без тени стеснения — прямо и смело в глаза. Сафонов теряется и немеет, сжимая кулак за спиной. — Правда? — Ваня старается звучать чуть с издевкой, но твердо и четко, выбивая из парня желание вдруг надавить. Он хочет успеть проскользнуть в него раньше, чем тот испугается так, чтобы просто приставить к нему пистолет или начать угрожать жизнью Виктора. Такого расклада исключать было также нельзя. — А мне показалось вчера, что на меня у тебя были другие планы. Вернее, на мои связи. Он должен быть сильным. Должен взять верх и повести разговор, не дав шанса и пути к отступлению. Делает еще шаг вперед, прислоняясь к решетке, встречается с Матвеем взглядами — тот донельзя напряжен и испуган. Кажется, еще пара фраз — и он просто взорвется на месте. — Матвей, я… Я, правда, могу помочь. Ты вчера рассказал мне достаточно. То, что здесь творится, то, что сегодня все они здесь, — он неопределенно указывает на окошко, имея в виду коттедж, в котором, по словам Сафонова, должны собраться организаторы этого ада. Ваня спешит продолжать, чтобы не быть прерванным и не лишиться возможности вообще говорить хоть что-то. Тем более, когда лицо Сафонова вытягивается в неуверенном удивлении. — Ты же привез нас сюда не случайно. И отец моего друга — далеко не последний человек в полиции — правда, сможет помочь. Надо только ему позвонить. Ваня четко видит в его глазах неуверенность. Это придает ему сил. Матвей дергается и отходит назад, поскальзываясь на ступенях, прислоняется ладонью к стене и выглядит крайне напуганным. Он в замешательстве, и Обляков уже точно не знает, хорошо это или плохо. — Я все сказал, — звучит грубо и резко. Сафонов разворачивается и порывается к выходу, когда Ваня припадает к решетке. Лязг неприятно царапает слух и щекочет им нервы. — Послушай… Послушай! Ну, дам я тебе деньги, хорошо-хорошо. А что дальше? Думаешь, так просто сбежишь… вместе с ним, и никто вас не поймает? — это просто предположение. Шаг на минное поле с риском вот-вот подорваться. Но это хороший шанс попытаться, потому что Ваня не очень-то верит, что Сафонов способен безболезненно и моментально отпустить их после предложенной сделки. Матвей застывает на месте, шумно, порывисто выдыхает, что дает Ване надежду: он на верном пути. — Послушай, ты же сам говорил, что Диво здесь нужен. На нем тут все держится. Его никогда не отпустят. А я предлагаю решение. Я предлагаю просто арестовать всех за организацию секты, и Диво… его не тронут, слышишь? Я не позволю. Он же не виноват. Ваня замолкает и отходит назад, отирая лицо ладонями. Кажется, сказано лишнее, Рубикон пройден, и собственная опрометчивость теперь может обернуться кошмаром. Он просто предположил, выпалил, ссылаясь на собственные догадки и подчеркнутое вчера отчаяние и тоску, с которой Сафонов рассказывал о Дивееве. Это было очень рискованно. А теперь, когда эмоции поутихли, Обляков с силой жмется в углу, боясь, что он облажался. Слышится грохот двери. Тяжелые шаги по тропинке. Обляков оседает на пол, обхватывая взмокшую голову, смотрит перед собой и в застывшем бреду пытается взять себя в руки. В отдалении вспышки грозы и поникшее небо. Ильзат задыхается в воцарившейся тишине, размеренно барабаня пальцами по рулю и оставаясь в машине. Привычный офисный центр возвышается рядом, сотами маленьких окон режет глаза, надменно и холодно сжимая горло могучими плитами. Он давится выдохом, отирая плечо, мягко царапает шею и валится на бок, будто вдруг земля под ним разверзается, и огромная пропасть с кишащей лавой больно кусает за бедра. Его ломает и перекручивает чувство опустошения. Он просто устал настолько, что хочется засунуть себе в рот дуло отцовского пистолета. Тут же нажать на курок, не думая и не оглядываясь назад. Эгоистично и глупо, чтобы не подниматься с утра с чувством тупой безысходности. Он облокачивается локтем о панель передач, прислоняется ладонью ко лбу и тихо смеется — странно, дико и грустно. Что-то вспарывает желудок, раздирая рваную рану до размера черной дыры, а потом посыпает все солью. Он чувствует, как тяжелеют конечности и слипаются веки от желания взять и уйти. Насовсем. Не куда-то конкретно. Сутулый и помертвевший Кирилл больше не ранит снова. Он своим видом просто мажет кислотным паром по коже, оставляя на ней уродливые отметины и вздувшиеся гниющие пузыри. Ильзат не может ничего сделать. Он просто едет за ним по обочине, провожая до дома, и эта его беспомощность, паутиной оплетшая бесконечность похожих дней, выдавливает воздух из легких. Он чувствует себя совершенно бессильным и неспособным сделать что-то еще. Он не видит конца и края — и это пугает особенно. Если бы был срок — месяц, год, два, — в течение которых он вот так каждый день заново воскрешал человека, тогда он зачеркивал бы в календаре числа, считая сутки за сутками и сокращая предел. Но у этого нет предела. Это тянется долго и рискует тянуться вечно, отчего у Ильзата судороги ползут по ногам. Он замирает у его подъезда, автомобиль застывает с тихим рычанием двигателя. За Кириллом с гулкой отдачей закрывается дверь, и Ильзат решает было пойти за ним следом, когда на телефон приходит сообщение от отца. Ахметов не верит, тянется за смартфоном в руке, выпрямляясь, громко и повержено охает, снова откидываясь назад, а потом пару раз долго и оглушительно сигналит в застывшем дворе. Этого уже слишком много. Он летит по заполненным улицам, стоит в изнурительных пробках и чувствует, как сердце бухает где-то в груди, норовя подпрыгнуть до глотки. Небольшая узкая комнатка привинчивает его к полу. Решетчатое окно пропускает толику света, а тяжелая дверь с силой грохает за спиной. Ильзат медленно опускается на сидение, тут же пряча дрожащие руки у себя на коленях. Черышев откидывается на спинку, кажется, вовсе не удивленный его появлению, расслабленно выгибается, закинув локоть на спинку стула, вторую руку сжимает в кулак и кладет на столешницу. — Отец позвонил? Ильзат коротко кивает. Потом отрицательно мотает головой. Прикусывает внутреннюю сторону щеки и зажмуривается, тут же снова распахивая глаза. Это узкое душное помещение отравляет его изнутри. Он все еще не в силах поверить, принимает происходящее за очередной неудачный пранк. Денис же любит такие шутки. — Написал сообщение. Черышев кажется странным. Он вообще не выглядит… собой, отчего Ильзат сжимается и сутулится, грудью припадая к столу. Тишина давит на плечи, трогает за виски и вцепляется в голову, стискивая черепную коробку. Перед глазами плывет, комната искажается. Ахметов смотрит прямо в него — насколько позволяет его проницательность и внимание, — пытаясь залезть подкорку и обнаружить подвох, но Денис не шевелится. Он просто переводит взгляд на окно, долго всматриваясь в промокшую улицу, и чуть улыбается. Ильзата будто окатывают ушатом холодной воды. — Денис, ты… серьезно? Он старается сохранять спокойствие, но руки трясутся, ступни танцуют по полу, и губы заметно дрожат. Черышев переводит на него взгляд, приближается, кладя подбородок на сцепленные в замок пальцы. Долго молчит, и по помещению гуляет сбивчивое дыхание полностью расшатанного Ильзата. — Это мое решение. И я беру за него ответственность. Ваших имен с Сашей в деле вообще не будет. Адвокат все сделает, как нужно. Головин даст должные показания, а слова Набабкина не могут считаться доказательством из-за его самочувствия. Ильзат поднимается на ноги и громко стучит кулаком по столу. Сильное напряжение ударяет по голове, и когда он снова садится, кажется, будто в груди разорвался огромный снаряд. Внутренности превращаются в жижу, все кипит и пенится под покрасневшей кожей. У него совершенно нет сил. Впервые за всю свою жизнь он чувствует себя настолько уставшим. — Но, Денис, — Ахметов заметно медлит. Он катает фразу на языке, остро режущую небо и десна. Она ядовитой отметиной режет весь рот, прежде чем застыть на губах приглушенным оттенком. — По-хорошему, это я должен тогда сидеть здесь. Это я был за рулем. Ты вообще был тогда сзади с Ваней. Он судорожно выдыхает, все это время задерживая дыхание, и долго пялится в одну точку, глупо хватая ртом воздух. Реальность плавится и шипит, проскальзывая сквозь кожу. Черышев не реагирует на его эмоциональный порыв, лишь чуть дергается и отстраняется, расслабленно облокачиваясь о спинку. — Ты должен быть с тем, кому нужен. Сам знаешь, — он говорит после длинной паузы, дождавшись, пока Ильзат будет способен внимать. Требовательно заглядывает в его потухшие, донельзя замученные глаза и искривляется резкой улыбкой. — В конце концов, неважно, кто был тогда за рулем. Глобально здесь я виноватый. Но я не хочу с тобой спорить. Он выставляет руку в защитном жесте, обрывая Ильзата на полуслове. Ухмыляется. Помещение омывает отголосок его усмешки. Ахметов внимательно наблюдает за ним, вчитываясь в выражение глаз и эмоции. Черышев никогда не был… таким. Ильзат не может дать ему должную характеристику, просто вдруг видит все изменения, которые ранее как-то не замечал. И не решается спорить. — Не делай из этого такую трагедию, господи, — Денис будто пытается разрядить обстановку. Он хмыкает в потолок, в картинном жесте разводя руки, а потом наклоняется к парню поближе и говорит приглушенно, с наигранно едкой усмешкой. — Считай, что я просто захотел сменить обстановку. Такой, знаешь, социальный эксперимент. В конце концов, это же временно. И мне это… нужно, понимаешь? Ильзат не понимает. Для Ильзата все как обухом по голове, салютом среди тихой ночи. Он хлопает расширенными глазами и не сразу замечает, как охранник по призыву появляется в помещении, тяжелый замок щелкает сбоку, и Черышев с готовностью поднимается на ноги. — Не скучайте там без меня. И, — он картинно машет, медленно бредя к выходу, стараясь не замечать, как Ильзата трясет и подбрасывает. — Пишите письма что ли. Да, пожалуй, это будет забавно. Улица опутывает его целиком. Небо всей своей тяжестью придавливает к земле, медленно волоча по асфальту. Кроссовки промокли насквозь, Ильзат чувствует болезненный холод и дикое напряжение, будто он сам — мыльный пузырь, готовый тот час разорваться. Он останавливается в неположенном месте — сил вести машину не остается, мысли путаются, и внимание окончательно обрывается. Он тяжело дышит и цепляется пальцами за перила моста, скручиваясь пополам над рекой. Где-то там, внизу и у воды они с Кириллом однажды поговорили. Там он рассказал ему о своей деятельности и о Клаудио Маркизио. Там родилась надежда, впоследствии растоптанная печальным концом и заваленная грудой обломков. Этот город кишит их местами, парадоксально четко сохраняя в себе отголоски их одноразовых встреч и знакомств под копирку. Они существуют неправильно, только в его голове, рассеиваясь наутро и снова склеиваясь до вечера как какой-то предлог опять вспомнить о пистолете. Ильзат мажет руки перилами, едкая грязь липнет к коже. Вернувшись в машину, с остервенением отирает пальцы влажной салфеткой. Заторможенный и уставший, он сидит неподвижно посреди оживленной дороги. Водители недовольно сигналят ему за спиной. Медицинский центр вырастает внезапно. Будто Ильзат мгновенно телепортировался, иначе он просто не может вспомнить и объяснить себе, как получилось, что сейчас он застыл у входа. Огромная вывеска маячит перед глазами, прыгая и подскакивая от волнения и нервозности. Ахметов с трудом фокусирует взгляд, вжимая голову в плечи. Влажность неприятно оседает на теле, облизывая лицо. Ильзат медленно проходит вовнутрь, заторможено нацепляет бахилы. Пара фраз у стойки администрации — и все необходимые данные у него на руках. Он неторопливо шагает по коридору, то и дело замирая у стен, врезаясь взглядом в экран смартфона, невидяще смотря в телефон. Он давится подступом паники, будто усталость, напряжение и бессилие удавкой ложатся на шею Замирает у нужной палаты и, решившись, тихо стучит, пока по ту сторону не раздается: — Войдите. Он улыбается себе под ноги, мягко толкая ручку. Что-то жмется внутри к стенкам желудка, взвинчивая желчь и озноб. Он ищет… Помощи? Подсказки? Прощения? Да, он ищет прощения, не в силах полноценно его получить у постоянно ускользающего Набабкина. Спустя столько времени Ильзат впервые видит его лицо: Головин сидит на постели в пол оборота, медленно поворачивается к нему и отставляет на тумбочку стакан недопитого сока. Ильзат кажется… никаким. Задушенным, сломанным и невзрачным. Он медленно ступает по полу, замирая в паре шагов, отходит назад и утыкается в стену, медленно сползая на корточки. Он так устал, что сил стоять на ногах вовсе не остается. В палате царит тишина. Приглушенные голоса и шаги долетают из коридора. Ильзат прячет лицо в дрожащих ладонях и чувствует на себе его взгляд. Разваливается и парадоксально остается на месте, надеясь на что-то и не давая себе шанс убежать. Ему это нужно. Он вовсе не знает, зачем пришел, но ему это нужно. — Это я, — Ахметов с силой выдавливает из себя каждый звук, лепит несколько в слово. Давится выдохом и показывает глаза, чуть отстраняя ладони. — Это я тебя сбил. Сбил Кирилла. Я был тогда за рулем. Мы… Нам тогда было весело. Мы столько выпили, и это казалось забавным. Это вообще было нормально и привычно — вот так гонять по улицам ночью. Нам нравилось. Я помню, музыка громко играла. А еще сильный ливень, он так барабанил по стеклам. Дворники не успевали счищать воду с лобового стекла. Он утыкается затылком в стену и задыхается паузой, грубо и жадно урывая ртом кислород. Его прорывает, будто дамба взрывается, и поток обрушивется с силой, с паникой, зацепившись за Сашу, потому что так — надежнее. Так он застрянет в нем завтра, послезавтра и через месяц. Головин видит его лицо, слышит этот неразборчивый бред и будет его ненавидеть — сегодня, через месяц, через годы. Потому что так правильно. Или простит — превеликая роскошь. И опять же — простит навсегда. — А потом мы уехали в Испанию. Было тоже весело. Тут Ваня за нас впрягся, мол, он все это: сел за руль, псих психом, и вот, что случилось. А потом, блин, потом мы вернулись и, знаешь? Господи… Боже… Мы опять сели также за руль. В жопу пьяные. И опять было весело, было прикольно. Было здорово. Здорово… — он задыхается, пытаясь перевести дух, скользко елозит пальцами по вискам, заводя назад влажные волосы. Саша весь замирает, слушая и дрожа, не вклинивается и все время молчит, пристально наблюдая за парнем. Что-то вспыхивает в районе груди, снова обжигает внутренности и разгорается, болезненно опаляя нутро. — После того родители нас собрали. Шуму было, ужас. Лотерея, помню, была: мы вытягивали папку с именем жертвы: Головин или Набабкин. Я вытянул Набабкина, Денис — тебя. У Кирилла потеря памяти каждый день — невесело так. Мне дали глупое задание: просто раз в сутки с ним знакомиться. Такая тупость. Он хмыкает, отирая лоб, вжимается в стену, размазывает слезы по щекам — и только сейчас замечает, что плачет. Смеется над чем-то и дергает ногами, выпрямляя в коленях перед собой, чтобы тут же снова притянуть их к себе, к подбородку. — Это казалось самым простым заданием. Там у Дениса было что-то типа стать для тебя сиделкой. Ну, подобное. А мне, прикинь, всего-то надо было здороваться каждый день с чуваком и говорить ему свое имя. Так просто. Так. Сука. Просто, — он громко всхлипывает, скорчившись на полу. Кафель под ним становится влажным от мокрой после дождя одежды. Ильзат вдруг серьезнеет, быстро отирает рот и сосредоточенно смотрит перед собой, а потом снова обмякает и припадает к стене, хмыкая в потолок и прикрывая ладонью глаза. — Но это вообще не смешно. Смотреть, как он ходит в этом своем осеннем пальто. Встает с утра такой радостный, мол, ура, вот он — мой звездный день, а на улице — бац! — и лето. И нет больше работы, цели, жизни. Вообще ничего. А все потому что вот такой пьяный мудак, как я, решил, что сесть за руль пьяным — весело. Что может произойти, правда? У него жутко болит голова. Так сильно, что Ильзата начинает трясти, он зажмуривается и потирает виски, пытаясь отвлечься. Бормочет себе под нос как мантру в пылу молитвы, растекаясь по полу собственной безысходностью: — Мне так жаль. Мне. Так. Жаль. Очень-очень жаль. Он ничего не слышит вокруг, будто везде — вакуум. В ушах бьет собственная истерика, и на задворках сознания он ненавидит себя за то, что принес это все сюда — ко второй своей жертве. Он не слышит, как Саша подходит к нему, босыми ногами ступая по полу. Он только неверяще смотрит на протянутую руку и расширенными глазами глядит на него снизу вверх. Саша стоит над ним в больничной пижаме, бледный, изможденный, с не расчесанным вихром на голове, грустным тяжелым взглядом и… протягивает ему руку. Ильзат завороженно тянется пальцами, и Головин притягивает его, поймав кисть, заставляет подняться. Ахметов не чувствует в нем ненависти и злобы — это вообще выбивает из колеи и не дает отдышаться. Саша просто стоит напротив него, все еще удерживая в своей его руку, а потом чуть крепче сжимает ее и ворчит еле слышно — Ахметов даже не верит, распахивая в удивлении рот: — Я тебя прощаю. Это — самое нужное, самое важное и необходимое. То, о чем Ильзат его так и не попросил. — Да, прощаю. Может, не ради тебя. Но ради того парня. Кирилла. Кажется, ему нужно, чтобы ты взял себя в руки. Так что… да, — он сам кивает своим словам, чуть отступая назад и выпуская чужую руку. — Я прощаю тебя. Дождь между тем усиливается. Когда Сафонов приходит к Облякову второй раз, Ваня сидит на полу, прижавшись к стене лопатками. Они оба к этому времени доходят до нужной кондиции. Ваня чуть остывает и берет себя в руки, Матвей явно осушает не одну стопку. От него исходит запах крепкого спиртного напитка. Сафонов пару минут стоит на ступеньке, а потом прислоняется к стене, садясь с парнем вровень. Он долгое время молчит, и уже это становится для Вани очень хорошим знаком. Через паузу Обляков тихо спрашивает самое главное, что с утра скручивает желудок от беспокойства: — Витя? Матвей кивает, поворачиваясь к нему, а потом выдает с едкой улыбкой, указывая жестом куда-то в сторону выхода: — Я его спрятал в своем рабочем кабинете. Накормил чаем с печеньками. Он доволен. Только по тебе скучает, я от его постоянных вопросов аж сюда сбежал. А тут ты про него спрашиваешь. Так мило. Пауза возобновляется. Но она не мешает, не оседает на плечи балластом, а дает лишний шанс все обдумать. Ваня блещет идеей — сумасшедшей идеей, которая вряд ли пришла бы на ум действительно нормальному человеку. Но он ведь псих — ему можно. Он долго вертит фразы на языке, не уверенный в собственном будущем, но план слишком заманчивый, слишком красиво маячащий на горизонте. И терпение лопается в воздухе, все же прорываясь вопросом: — А что этот Карпин? Реально хороший психолог? Сафонов щурится и удивленно таращится на него. Он не совсем понимает, почему это вообще интересует парня в такой момент, когда их жизни находятся у него в руках — впрочем сдались ему эти жизни, — давится вздохом и отворачивается, задумчиво всматриваясь в понурые стены. — Да, пожалуй, он гений в своей профессии. У него вообще какое-то нереальное образование в области психиатрии. Я в этом не очень силен. Просто, судя по результатам его работы, это нетрудно заметить. Как-то копал под него и нашел кучу сертификатов, дипломов и прочих бумажек. В разных областях. Интересный мужик, короче. Разговор получился абсурдным. По крайне мере, Сафонова это вообще заводит в тупик. Обляков, кажется, наоборот, крайне доволен ответом. Он делает паузу, расслабляясь и потягиваясь. Желудок сводит от голода. По помещению витают запахи крепкого алкоголя: Сафонов достает из потаенного кармана куртки небольшую бутылку и делает пару глотков. Кажется, он сознательно приводит себя к состоянию вчерашней решимости. Иначе Обляков не может себе объяснить такое открытое и неподдельное желание снова напиться до крайности. — Матвей, — он ловит момент, осторожно ступая меж минами, затихает, а потом снова пытается, плетя мирным голосом тонкую нитку доверия, — я, правда, хочу помочь. Ты же знаешь, что все они здесь, так? Ты вчера мне это сказал. Ты не сможешь держать нас тут вечно. И они не будут тут вечно всей стаей. Мне нужен лишь телефон. И завтра утром все закончится… Сафонов резко поднимается на ноги и бросает бутылку о стену. С грохотом трескаются надежды на что-то хорошее. Впрочем, он ничего совершенно не отвечает, лишь вяло и неуклюже поднимается вверх по ступеням. Облякову лишь остается надеяться, что у него достаточно целого алкоголя. Зарево намекает на тьму, окутывая пространства и выглядывая из-за распущенных туч. Дождь замирает, но порывистый ветер все равно царапает под одеждой. Джикия стоит посреди своей комнаты. Рома копошится где-то у него за спиной, медленно и растерянно вытаскивая из чемодана скомканные впопыхах вещи. Георгий чувствует нежность, осадок печали и теплоту, несмотря на разницу в климате. Будто остаток юга все еще виснет у него на плечах и ласкает уютом. Саша замирает, когда он обнимает его со спины, прижимаясь теснее. Интимно и откровенно, доверчиво и любовно. Так сладко. Так нежно. Так чувственно. Осадок прощания режет его поперек. Он разворачивается в тесных объятиях и накрывает чужие щеки, разглядывая его лицо, всматривается в глаза и ласкает любимую кожу. Он должен сказать, потому что дальше тянуть невозможно. Слишком страшно было очнуться и обнаружить чужую болезнь, вышедшую из-под контроля. Он должен сказать, потому что любит настолько, что больно до одурения видеть, как Джикия нежно касается шеи, с обожанием и дурманом проникновенности трогает взглядом Рому, а потом врезается холодом в своего незначительного соседа. — Джи, — Максименко трогает его плечи. Он вообще его трогает — жадно, голодно и поспешно, урывками, целиком. Так, как касаются на прощание — в самый последний раз. — Джи, слушай… Его поцелуй — невозможность. Неправильное искажение горизонта под действием нездорового мозга. Но он настоящий — не к нему обращенный, но настоящий. Он пламенный, острый, глубокий, жаждущий, откровенный. С горечью на языке и привкусом едкой тоски. Саша закрывает глаза, будто тонет в его обожании, не пытаясь барахтаться и вернуться назад. Просто. В последний раз. Чтобы прочувствовать навсегда и запомнить каждую мелочь. Джикия скрывается в душе. Саша закрывается в спальне. Мысль о том, что мужчина готовит себя для него, — изумительна. Она болью приносит страдания, а страданием — счастье. Последнее счастье, от которого он не может позволить себя отказаться. Георгий тянется к нему сразу же, когда Саша выходит из душа следом за ним. Его все еще влажные волосы красиво опадают на лоб. Максименко трогает их с придыханием, закручивая фалангой, чуть отстраняется, любуясь, запоминая и впитывая, а потом приближается, мягко толкая ладонями в грудь. Джикия доверчиво отклоняется, ложась спиной на кровать, и сногсшибательно раздвигает перед ним ноги. Максименко целует его глубоко, он будто мечтает проглотить его целиком, чтобы тот поселился у него в голове и больше никуда не исчез. Он не дает передышки, не делает паузы, нагло и требовательно вылизывая его податливый рот, гуляя руками по внутренней стороне бедер, ребрам и животу. Не тормозит и не открывается от его губ, скорее всего, потому что не может услышать сейчас это чертово «Рома». Саша целует его в живот, подползая все ниже. Смазка находится под кроватью. Слышится щелчок крышки, и парень быстро растирает субстанцию на дрожащих руках. Георгий хочет до одури, изгибаясь в спине и урча в унисон со сладкими поцелуями, лезет пальцами в его волосы и податливо поддается, когда палец нежно скользит внутрь, мягко обводя стенки. Саша растягивает его с оттяжкой, медленно, никуда не спеша, целует живот и бок, а поток наклоняется — Джикия судорожно хватает его за волосы — и сажается ртом на член, вбирая до невозможности ласково, обводя языком по длине. Георгий пыхтит, стонет и вскрикивает, когда второй палец мягко проходит внутрь, цепляется за плечи и волосы, туго насаживая и отпуская, пока Саша старательно прячет зубы и сильно сжимает щеки. Это пламенно мягко, липко и откровенно, с толикой едкости и соблазна просто никогда не сказать. Саша выпускает его изо рта, вынимая три пальца, Джикия вне себя тянет его за плечи, снова врезаясь в рот поцелуем. Саша подхватывает его под коленями, мягко вставляет и проезжается вглубь — скользко и туго. Георгий кричит, Максименко ловит губами его надрывные выдохи, толкаясь грубее, ярче и глубже. Чтоб до самой души — чтоб до самой могилы. Он изливается внутрь, с оттяжкой, туго ласкает набухший член, и Джикия подставляется, Джикия близок. Он такой громкий, открытый и любящий, что Саше больно настолько же, насколько приятно. Он отирает руку о простынь, все также нависая над ним, требовательно смотрит в лицо, овеянное дымкой оргазма. Убирает со лба налипшие влажные волосы и произносит на выдохе — тихо и самозабвенно: — Я люблю тебя. Боже… Я так сильно люблю тебя. Он нежно накрывает рот Джикии поцелуем, не позволяя ему выдать ответ. Потому что боится до судорог, до агонии услышать сейчас это чертово «Рома». Улицы потухают во тьме. Обляков чувствует напряжение. Точечные снаряды плохого предчувствия давят его к земле и скручивают спазмами внутренности. Когда на лестнице слышатся нетвердые шаги, он поворачивается и обмирает. Мертвецки пьяный Сафонов нетвердой рукой протягивает ему телефон и тут же снова неровным шагом поворачивает назад. Словно боится остаться и передумать. Гудки кажутся вечностью. На другом конце провода слышится до смерти уставший и пришибленный голос Ильзата. Обляков перекидывается с ним парой фраз, а потом быстро набирает старшего Ахметова. С ним разговор длится около часа. Небо ненадолго очищается от увесистых туч, и город озаряет крупная луна, мертвенным светом скользит по постели и застывает на остывшей подушке. Максименко покрывается потом, елозя рукой по кровати. Быстро обходит квартиру и вылетает на двор, поспешно натянув на голое тело длинный махровый халат. Джикии нигде нет. Саша беспомощно крутится на одном месте, в панике и испуге гуляя взглядом по тихой улице, пока не застывает, сжимая руки в кулак. Он видит его на крыше. Вернее, на крыше их двухэтажного старенького барака в свете луны и уличных фонарей он цепляется взглядом за силуэт, но этого должно быть достаточно, чтобы броситься со всех ног по скрипящей лестнице обшарпанного подъезда. Максименко замирает у него за спиной и не дышит. Он странно морщится и смотрит на Георгия расширенными глазами, протягивая руки вперед. Слова не лезут из горла, будто все каменеет и застывает, неспособное справиться с паникой. Редкие выдохи разрезают холодный воздух, и приглушенное шипение — все, что он сейчас способен выдавить из замершего туловища: — Джи… Джи? Он скользит по покрытию. Еле идет, как обученный зомби из фильма. — Джи. Гео. Эй. Он ласкает подошвой крышу, медленно, шаг за шагом, будто пробирается сквозь заслоны. — Джи? Эй-эй… Джи. Георгий не оборачивается, подходя ближе к краю. Где-то в отдалении, кажется, летит самолет. Джикия улыбается. Он разводит в стороны руки и наклоняется снова вперед. А потом складывается пополам, норовя прыгнуть вниз головой. И это… это просто немыслимо. — Джи? Джи, стой! Эй! Максименко будто в кошмаре. Его ноги не двигаются, замирая на месте, и он ненавидит собственное тело за ступор. Он искривляется в спазме рыдания, беспомощно протягивает к нему руку, и Джикия с воодушевлением отвечает: — Тут, и правда, красивый бассейн. Светится здорово. Поплаваем? Я первый, а ты за мной? — Нет! Нет-нет-нет-нет-нет. Подожди-подожди, — Максименко дышит так, будто бы пробежал стометровку впервые за всю свою жизнь. Он широко раскрывает рот, слезы ручьями льются у него по щекам. Он тянет к нему онемевшую руку, медленно, осторожно ступая вперед. — Стой-стой-стой. Давай вместе, хорошо? Вместе? Джикия смотрит на него с блаженной улыбкой. Шум воды гостиничного бассейна приятно ласкает слух. Он хочет было подшутить и все-таки нырнуть первым, но Рома так просит, что не дает устоять. Мужчина хватает его за запястье, и Максименко, будто вмиг оживая, со всей силой дергает его на себя. Георгий больно царапает колени о жесткую кладку крыши. Саша обнимает его за щеки, а потом за плечи уводит обратно, помогая тому соскочить с хлипких ступеней. Максименко чувствует тошноту, животный страх и ядовитую панику. Он насильно укладывает Георгия на постель, — тот, кажется, не задается вопросом, почему они вдруг снова оказались в его квартире, послушно придавливает головой взбитую подушку и прикрывает глаза. Максименко сидит на коленях у его изголовья и долго гладит по голове. Из окон доносится рев одинокой машины, лай парочки дворовых собак и шум долгой сигнализации на чьем-то автомобиле.Часть 17
16 февраля 2020 г., 20:21
Примечания:
* - Тима Белорусских - Мальчик бабл-гам
Прошу прощения за столь долгое отсутствие. Я просто как-то впала в творческий ступор, а потом вдруг обнаружила себя сначала в фанфике на несколько сотен страниц, затем в его продолжении, затем еще в одном на пятьсот страниц... И это забрало очень много моего времени, но вместе с тем подарило массу впечатлений и вдохновение.
Спасибо, что остаетесь со мной и продолжаете ждать продолжение! Эта история нуждается в моем отдыхе, ибо дается даже тяжелее, чем "Сломанные".