Золотые мальчики

NC-17
Завершён
190
1
автор
Фэндом:
Размер:
358 страниц, 147 727 слов, 22 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
190 Нравится 304 Отзывы 38 В сборник

Часть 19

Настройки
Сначала существует неловкость. Ваня нутром чувствует стену, прозрачные шоры, на которые натыкается день ото дня, но при всем желании не может зацепиться и отодвинуть преграду. Виктор рядом, в непосредственной близости, пахнет теплом и дышит родным и близким, окружает заботой и ложится бальзамом на душу, оставаясь при этом недосягаемым. Ваня льнет к нему, как к магниту, идеально спаянный, будто сделанный под него, трогает за плечо и дышит горячим воздухом, мягко поводя носом по шее или щеке. Он хочет его как воздух, как что-то настолько закономерное и жизненно важное, что кажется глупым даже объяснять себе подобный позыв — настолько он кажется естественным и понятным. Виктор светится негой, мягкостью и уютом, при этом каждый раз ненавязчиво отстраняется и старается сесть подальше, будто оттягивает момент, событие или действие, которое не вяжется сейчас с его внутренней тягой и не коррелируется с Ваниным аппетитом. Впрочем, Облякову хватает нескольких дней, чтоб понять его нерешительность. Это странно и дико, но он чувствует себя более зрелым, рассудительным и ведущим в их зачавшихся отношениях. Вечер мерцает в окнах яркими фонарями, штора дергается под порывами ветра, дышащими из приоткрытой фрамуги, а Витя покорно и с благодарностью принимает из Ваниных рук чашку приготовленного какао. Ваня садится рядом, утирая пенку с его приоткрытых губ, не сдержавшись, облизывает собственный палец, и от этого интимного действия у Гончаренко мутнеет взгляд. Ваня целует его в плечо, трется щекой о кофту, преданно и нежно заглядывая в глаза, невесомо целует в шею и мурлычет как мягкий кот: — Мы не будем спешить, делать что-либо, к чему ты не готов. Вообще ничего не будет, чего ты не захочешь, слышишь? — он берет его за руку и целует в ладонь, тут же мимолетно касаясь губами подушечки каждого пальца. От его нежности и любви у мужчины кружится голова, и реальность плывет перед взором. — Не нервничай, ладно? Я подожду сколько нужно. Пока ты не привыкнешь ко мне. К нам. Так что не переживай ни о чем, договорились? Он берет его лицо в теплые ладони, и Виктор зачарованно согласно кивает, растворяясь в своем человеке, обожает его в этот момент за понятливость, чувственность, проницательность и терпение. Гончаренко тонет в таком восторге, что, кажется, будто все это — долгий сон. Не бывает так в жизни: потерять все и снова найти. А потом они будто сходят с ума. Не могут напиться друг другом, мягкостью и любовью, пропитавшей дом до низов. Они вместе готовят в кухне, заканчивают ремонт. Не желая без особой надобности тратить деньги, вернувшиеся к Виктору после судебных тяжб, остаются в квартире Вани и меняют ее под себя. Светлый, уютный дом так не походит на прошлую свою версию, что Обляков не сразу привыкает с порога шагать в новый мир — в мир его не-одиночества. Виктору нравится читать по утрам, и Ваня подходит сзади с порцией выпечки и чашечкой кофе, отвлекая мужчину ароматом и поцелуем в плечо. Они, будто сиамские близнецы, вместе идут за покупками, развешивают после стирки белье, смотрят фильмы, беседуют на диване и — Боже — любят друг друга без памяти. Однажды под вечер Ваня приходит довольный, раскрасневшийся и сытый желанием доставить Виктору удовольствие. Возится у двери и, наконец, находит в портфеле аккуратно сложенные билеты в театр. Гончаренко притягивает его в объятия, вчитываясь в название спектакля, на который, и правда, очень хотел попасть. Он с удовольствием трется носом о чужую макушку и воркует, перебирая волоски у него за ухом: — Не знал, что ты любишь театр. Ваня светится радостью, какой-то родной улыбкой и ставшей привычной нежностью. Гладит Виктора по щеке и шепчет в самые губы: — Я тебя люблю. А, значит, хочу разделять и твои интересы. И настолько это признание звучит как само собой разумеющееся, как истина в последней инстанции, аксиома, чуждая к доказательствам, что Виктор впервые по-настоящему проникается им и смотрит чуть по-другому, как на единственное, что вообще в этом мире достойно такой любви. Он притягивает его к себе, кладет ладонь на затылок и впервые по-взрослому, жарко и жадно целует в мягкий и податливый рот.

***

Жалюзи танцуют под порывами ветра, скользящими в приоткрытую форточку. Саша глубже кутается в больничное одеяло, утопая носом в белье, плавно съезжает с постели и бредет к подоконнику, кутаясь в кокон от холода. На улице гром, привычный уже в последнее время, шарит по небу, и несколько сильных раскатов ударяют над головой. Саша облокачивается о стену, скользит пальцами по взметающимся полосам жалюзи, колкий воздух кашляет в поясницу, и улица отдается в ушах гулкой сиреной машин. Палатная скука царапает мозг, окуная в ленивую негу, мысли тянутся как желе, застревая во времени, и сегодняшний день идентичен вчерашнему, неделя плывет за неделей мирным сопением в простынях и чтением. Чтением! Будто тяжелая штора лениво скользит по гардине, ранее воруя у комнаты солнечный свет, впускает его в помещение, медленно, осторожно заставляя поверить, не теряясь в сомнениях и молитвах, ощутить и окрепнуть от чувства прилившего счастья. Головин оглядывается, жадно вбирает цвета, заглушая чернильную кляксу пятнами радужных брызг, выплывает из тягучей субстанции, сдавливающей плотностью и тоской, распрямляется и шагает, видя под собой пол, по привычке елозит по стенам. Больничные будни плывут перед взором белесыми пятнами: визиты врачей и уколы, приемы лекарств и осмотр, красивые планы и смелые порывы представить, что все еще будет после курса всех процедур. Он ежится от прохлады и вскоре возвращается в койку, утопая ногами в тепле. Сбоку все также танцуют светлые жалюзи, и вопли машинных сирен привычно влетают в окно. Каждый раз с тихой дрожью и трепетом он открывает планшет, скользит взглядом по жирному шрифту, любовно и невесомо гладит пальцем чуть теплый экран. Неизменно вгрызается в текст, жадно гуляет по строчкам, будто это — опять откровение, всплеск эмоций и вдох без натуг. Телевизор напротив кровати бесшумно транслирует кляксы, лелея глаза очертаниями передач и кино, и — нечетно, в тумане — он ласкает глазами эту узкую плазму, с содроганием и чувством восторга внушая себе: это все настоящее. Кончилось и пропало, перемололось и стерлось к чертям его жуткое, злое проклятие. Он хищно исследует лица врачей, глотает чужие костюмы, полдня сидит в коридорах и смотрит на мир, щупает зрением пациентов и чужие эмоции, пламенным шариком оседающие в его голове. Будто изголодавшийся путник, набредший на залежи пищи, не в силах насыться и воззриться на что-то одно, хватает всего понемногу и мечтает объять необъятное. Эйфория живет при солнечном свете, будто кормится жизнью, теплом. Ночь терзает кошмарами, оседает на плечи бетонными плитами и привычно толкает во тьму: густую, плотную, непролазную. Она так жадно обвивает его за шею, что Сашка кричит, сжимая в кулаках простынь, просыпается в слезах посреди полутемной палаты. Паника не дает трезво мыслить, клацает пастью у уха и внушает крамольную мысль о всевластии тьмы. Он боится раскрыть глаза, будто прежнее ничего может снова вернуться, судорожно вдыхает одеревеневшим ртом и пытается взять себя в руки. Только отдышавшись, кое-как подползя к окну и немного придя в себя, он врезается взглядом во двор, усеянный яркими фонарями. Это так удручает, так сбивает с режима и калечит нутро, что он вовсе перестает отключать верхний свет, и полночи не может заснуть под холодным бесчувствием неприятно гудящих ламп. Утра также встречают неласково: каждый раз при своем пробуждении он лежит, стиснув руки в кулак, жадно хватает ртом воздух и с нажимом считает до трех, силясь разомкнуть веки и не впадать при этом в панику от боязни утопнуть в так знакомой и пагубной темени. Это все еще трудно: ощущать себя… снова живым, не бродить в пустоте, а прозреть и увидеть себя в отражении, будто заново изучая, вчитываясь в свое же лицо. Яркий всплеск ожидания жизни, так внезапно утраченной, ворошит восприятие, осыпая предвкушением и чарующим трепетом. Очень скоро он выйдет на волю, в пелену суеты и забот, завершит академический отпуск и, возможно, вернется в ВУЗ, погрузится в конспекты и продолжит все то, чего лишился под колесами быстрой машины. И, быть может, забудет как страшный сон месяцы оглушительного отчаяния, где он скитался в пустоте и безумии, хаотично и нервно ощупывая шершавые стены в попытке не лишиться опоры, с каждым днем ускользавшей совсем. Черчесова в своей палате он встречает кивком головы, не выказывает неудовольствия и лишь приподнимает спинку кровати, позволяя себе расположиться на койке сидя. Мужчина отводит взгляд, избегает перекрестия глаз и мнется у входной двери, с щелчком затворившейся у него за спиной. Он медленно и явно не слишком решительно проходит вглубь помещения, замирает по центру и в конечном итоге садится напротив койки на почтительном расстоянии. Долго молчат, кишат в недосказанности, и если Станислав Саламович плавится в чувстве вины, Саша просто ждет завершения напряженности. Он не злится, не хочет ответов. Они были получены и обдуманы в течение долгих похожих дней. Нет агрессии и уныния, раздражения и тоски, будто сгинули в темноте, отступившей в тот самый миг, когда Сашка снова зряче взглянул на мир и увидел чуть больше, чем хотел изначально видеть. Черчесов закрывает лицо руками, долго щурится, раскатывая на языке зачатки признаний, или снова решает соврать — Саша точно не знает. Он машет рукой и отворачивается к окну, ближе к подбородку притягивая теплое одеяло. — Да я знаю все. С Денисом уже обсудили. Черчесов приходит часто. Он появляется утром, принося с собой запах дождя и порцию мандаринов, долго сидит у постели, безжизненно склонив голову, и редко прорывается несколькими словами, зачем-то гулко и медленно наносит на Сашу подробности чужой жизни и подоплеку чужого зверства, рассыпая слова как бисер по чистому полу. Саша каждый раз слушает, не спеша отвечать: он вообще не уверен, что сказал хоть однажды между паузами в длительном монологе. Несусветная грусть оплетает все тело, упирается в душу и оттуда стреляет в упор. Это глупо и дико. И так не должно быть. Ни с кем. Лишь однажды в особенно затянувшейся паузе Саша спрашивает, теребя пальцами краешек простыни, зачесывая назад прядку отросшей челки: — А бабушка Дениса? Эта история вовсе не лучше, она режет и давит, скользит по нутру и врезается холодом. Головин замерзает и глубже кутается в кокон из покрывала, долго вслушиваясь в приглушенный рассказ, давится тоской и скорбной червоточиной в сердце: так не должно быть. Никогда и ни с кем. Черчесову трудно вещать, он звучно выдыхает и подходит к окну, высовываясь по пояс, облокачивается о подоконник и долго следит за дорогой, по которой медленно и лениво катятся редкие для этого времени суток автомобили. История растягивается на несколько дней, каждый раз Станислав Саламович начинает с другого: кусочничает, повествуя то о детстве Дениса, то о молодости, то о гнили и похоти, то о вязкой тоске. Но зачем-то всегда продолжает, затыкая себя, заставляя покинуть Сашку, возвращается снова, впервые за столько лет обретя собеседника… слушателя. У него на душе там много, больно, мерзко, тягуче, гадко, что слова стекают наружу тонкими струйками водопада, очищая нутро и постепенно, не сразу позволяя почувствовать жизнь, как очиститься. Сашка будто отирает его от налипшей грязи, безмолвно скользит по телу, слыша, и этого оказывается достаточно, чтобы снова пойти вперед и внушить себе веру в лучшее. Этот парень заставляет его увидеть свет, точно так же, как сам увидел. — Его бабушка слишком богата, чтобы отец Дениса, слепив себя на ее состоянии, так просто его упустил. Он дозирует порции, и из редких пазлов спустя время Сашка сам собирает картинку: грустную и невзрачную, как и жизнь самого Дениса. Так не должно быть. Ни с кем. — Она несколько лет назад написала завещание на Дениса. В тайне, конечно, но что значит тайна для адвоката с его-то связями в кругах разнородных юристов. Сашка каждый раз трогает горло, будто кто-то мешает вдохнуть, дергается на постели и бездумно чистит крупные апельсины, складывая голые фрукты в небольшой пластиковой посуде. Комната наполняется ярким запахом цитрусовых. — Завещание можно оспорить. Все при желании можно оспорить, если иметь достаточно власти и финансовых аргументов. Пока есть человек, его можно признать недееспособным, не отдающим себе отчета. И тогда, конечно, имущество по закону завещают наследники первой очереди, а не внуки, — при упоминании слова «закон» Черчесов обычно дергается, как от удара плетью. Он тяжело смотрит в ярко освещенный выбеленный потолок, а потом долго вглядывается в свои мозолистые ладони. — Когда человек стареет и теряет прежнюю хватку, а прежние доверенные лица тянутся за новой кормежкой, его легко обмануть, легко упрятать туда, где легко сделать из человека разобранное по частям… ничто. Черчесов уходит на полуслове, будто теряет заряд, потухает и ступает наружу, сжимая подмышкой толстую папку бумаг. Иногда, принося новый пакет с апельсинами, он привычно садится напротив и вступает без предисловий. Как поставленная на паузу композиция при нажатии кнопки воспроизводится с определенного фрагмента. Сашка все также слушает молча, медленно очищая ароматные апельсины. — Я работал при ней много кем, образование позволяло, да и она не была против моей многозадачности. Но я не смог помешать. Знаешь, это как лавина или цунами: ты можешь выставить руки и попытаться, но — черт возьми — разве это имеет смысл? А чтобы запастить необходимым арсеналом, нужно время. И деньги. И силы. Начальник охраны, — Черчесов морщится как от зубной боли, делает пару глотков из картонной чашки кофе с логотипом кофейни. По комнате расплывается пряный запах. — Я столько сделал для него грязной работы, чтобы, когда грянет гром, удержаться на месте. Знаешь, добиться доверия и остаться поблизости от его дел. И с Денисом. Эти командировки все — предлог для возможности найти выход и хоть как-то помочь… Я пытаюсь. Он отирает лицо, хлопает ладонями по коленям и снова уходит на полуслове, не дойдя до конца. За ним по помещению тянется шлейф запаха крепкого табака и терпкого кофе. — Она не заслуживает. Денис не заслуживает, — Головин в такие моменты и сам снова думает, что так не должно быть. Ни с кем. — Я не знаю. Это как идти против ветра, но… они не заслуживают такого. И я пытаюсь, черт возьми, не дать этому кошмару продолжиться. В день выписки Сашки Черчесов неизменно появляется на пороге его палаты. Головин молча кивает ему в знак приветствия и протягивает небольшую спортивную сумку с немногочисленными вещами. Уже в машине, медленно выезжая с парковки, Станислав Саламович с чувством произносит впервые за время их односторонней по большей части коммуникации: — Ты прости меня, Саша, — улицы по-прежнему утопают в дожде, и пока они проезжают злополучный пешеходный переход, Сашу передергивает от спазма тошноты. — За все прости меня. Я не буду способствовать избеганию для Дениса наказания, в конце концов, это его решение. Но я сделаю все возможное, чтобы он получил минимальный возможный срок. Сашка уверен, что о подпольной деятельности Станислава Саламовича по вызволению бабушки Денис не догадывается и легко объясняет засекреченность этих потуг нежеланием крушить его зародившиеся бы при таком раскладе надежды: Черышев только-только набрел на свет, не хотелось бы снова окунать его с головой во фрустрацию. Сашка долго сидит в машине, пока Черчесов скрывается за дверьми крупного супермаркета, задумчиво перебирает собственную кипу бумаг и вдавливается затылком в сидение, устало прикрывая глаза. Впереди у него вся жизнь. Зрячая жизнь, полученная обратно после долгого и мучительного скитания в оглушающей пустоте, и ему вдруг хочется прожить ее с чувством, с эмоцией, чтоб впитать в себя бурю и родить океан — без остатка отдаться соблазну утопиться в цветастой свободе без намека на темный, мертвый, злой и кладбищенский свет. Нет агрессии, неприязни, есть усталая нега и желание жить полноценно, без растрат на ненужное зло. В кружке звучно гуляет ложка, стуча по стенкам и разгоняя по остывающему напитку растворившийся рафинад. Саша подпирает подбородок ладонью, с ленцой наблюдая, как Черчесов возится в кухне: наполняет пустующий холодильник и счищает застаревшую грязь. Дом оживает, расцветает и тонет в освещении нескольких лампочек каждая по сто ватт. Саша желает насытиться: как после голодания на воде многие упиваются сладким, он после паузы в темноте с жадностью восторгается светом. — Ты прости меня, Саш, — Станислав Саламович повторяется, грузно садится на табурет и смотрит поверх плеча Саши замутненным, уставшим взглядом. Головин пару раз моргает, отирая рот тыльной стороной ладони, откладывает ложку на стол и смотрит внимательно, будто вглубь, придвигая к Черчесову блюдце с пирожными. Тот скользит ладонями по столешнице, крутит небольшой чашкой. Помещение наполняется мягким запахом его кофе. — С самого начала врать было нехорошо. Чудовищно. Все с самого начала было чудовищным. Сашка мотает головой, будто желает отделаться от назойливой муки, открещивается от прошлого и долго молчит, кивая собственным мыслям. Он ухмыляется и барабанит пальцами по столу, откидывается на спинку стула и долго не говорит, прежде чем все же ответить, лениво ероша пальцами спутанные пряди волос: — Не будем. И… Я простил уже. Правда. Черышев лезет под кожу, ползет по спине и загривку, тихо шуршит в волосах и врезается в душу своим… изменением, явным отчаянием и жалкой потугой отлепить от себя весь налет. Это читалось в его издевательском голосе — вначале Сашке казалось, что у таких людей просто не должно быть столь ангельских голосов. Голосе, до подробностей узнанном им до интонаций и выдохов между каждым из сказанных слов. Денис медленно, будто лениво изменял его тембр и напор. Истекающий желчью, а потом недоверием к собственной траектории выбранного пути, его голос сочился надломом, а порвался в палате этим самым последним «Пока?», от которого Сашку пробрало до костей неявной и скрытой потугой Дениса задержаться и дать себе шанс. Денис нуждался. В поддержке ли, в жалости, в толчке в спину, в стимуле жить. Он нуждался, и это огромными буквами было выбито на его лбу, это таяло на губах и купалось в глубинах взгляда. Это было в нем, и Сашке совсем не хотелось воспользоваться его изменением, чтоб сломать до конца. Так не должно быть. Ни с кем. И никто не имеет права так поступать с человеком. С плохим человеком — тем более. Ведь люди — Сашка наивно продолжает верить в это как в истину в последней инстанции — могут меняться, надо только их подтолкнуть в правильном направлении. Утопая в болоте, Черышев вдруг застыл у самого дна и в попытке вернуться зацепился за Сашку как за последнюю соломинку на пути к погружению вглубь. Он прошил его тягой к жизни обычных… хороших людей, будто слабо, испуганно и с немалым сомнением захотел выбраться на свободу и стряхнуть с себя затхлую грязь. Это читалось в его взгляде, и будь Сашка проклят, если он ошибся в немом посыле этих странно глубоких глаз. Это было в нем. И Сашка сумел разглядеть. Расследование тянется долго, углубляя в допросы и тягучие показания. Сашка слоняется по коридорам казенных зданий, часами просиживает у кабинетов, перемежая неприятное время прогулками по летнему парку и попытками восстановиться в покинутом ВУЗе. Жизнь продолжается. Она стучится в нутро пестрыми клумбами и людными улицами, электронными книгами и кино, будто дышится легче, и, застыв посреди тротуара, Саша впервые за долгое время позволяет себе вдохнуть полной грудью без боязни закрыв глаза. В зале суда Черышев напоминает ему цыпленка, вдруг лишенного скорлупы. Он долго жил в другом мире — своем извращенном, чудовищном мире бордовых утех и испачканных чувств. И теперь, вылупившись из тесного плена яйца, обнаружив, что мир — что-то большее, со светлыми пятнами и людьми без прогнившего дна, Денис задыхается без опоры, норовя то ли спрятаться в скорлупу, то ли все же найти соломинку и вцепиться в нее что есть силы. Он ловит Сашку глазами, будто топит в себе, а потом отворачивается, щуря глаза. Смотрит на него как на солнце, укрываясь от тьмы, в то же время не в силах концентрировать взгляд бесконечно. Кажется, он боится, что светило под нажимом его гнилого, ядовитого естества укроется за крышами зданий и обрушит на жизнь черно-бордовый кошмар, который теперь не кажется исцеляющим. Он кажется постыдной ошибкой, от которой хочется согнуться напополам и выплеснуть желчь, задыхаясь. Приговор кажется… не таким уж суровым: небольшой срок в застенках колонии местного поселения. Черчесов стоит поодаль, виновато опустив голову, а Головин… Сашка не чувствует злобы, несправедливости. Он ловит глазами Дениса и, подумав еще, чуть заметно кивает. Будто солнце, знаменуя закат, проваливается в пропасть за крышами, а потом вновь ласкает собой. Головин не знает, чего обещает, но выходит из зала суда с новым приливом сил. В сентябре университет раскрывает перед ним свои гостеприимные двери.

***

Сегодня ты сотрешь меня из памяти. Мне как-то завидно, что я забыл тебя забыть, Ведь все неправильно.*

Двухэтажный коттедж с панорамными окнами, словно живой саркофаг, разъедает унынием, нежилым равнодушием и желанием выбраться из холодящей нутро тоски. Ильзат чувствует себя опустевшим, будто сдувшийся шарик, скользит по гостиным, безыдейно трогает мебель, и диванная роскошь мягкостью гладит ладонь. Сухие утра в смятой постели не дают оптимизм, пасмурная погода как грустный пейзаж лезет в широкие окна, и зеленый газон у крыльца хлюпает под шагами. Узкие тропки усеяны мелкой щебенкой, хруст звучной поступи мешается с залпом дождя. Ветреный мир за городом гнездится в душе надеждой. Ильзат день за днем мечется в доме, устало глядит в потолок. Вспышки телеэкрана мерцают в зашторенных комнатах, и свое же дыхание заглушает шумы передач. Он утопает в мягких подушках кресел, наставляя на телевизор стакан с нетронутым алкоголем, маслянистая жидкость лениво ползет по стеклу. Каждый глоток как нож застревает в сердце, не помогает забыться, не улучшает настрой. Тогда Ахметов отставляет стакан на журнальный столик, долго сидит неподвижно, сцепляя ладони в замок у себя на коленях, а потом заменяет выбранный градус крепким кофе или зеленым чаем. Он устал. Опустел. Нежилой полумрак большого коттеджа лезет под кожу желанием выйти вон, его толстые окна выворачивают нутро, застывают на языке невысказанной молитвой, и вид на соседний дом каждый день не дает покоя. Он часто застывает у панорамы, прислоняется лбом к окну, поднимает руки над головой, оставляя на стекле неприглядные следы от ладоней, и смотрит, смотрит на соседнее здание, где обычно мерцает свет. Там мельтешат силуэты: то Карпин бродит у окон с небольшой чашкой кофе, то Норманн — нанятый Ильзатом охранник — заглядывает на завтрак, и Валерий Георгиевич благосклонно делится с ним едой. Но Ильзат ждет другого, с жадностью льнет к стеклу, и стоит Набабкину показаться в поле зрения, как Ильзат замирает, каменным изваянием приклеиваясь к окну, чувствуя себя ватным, зависимым, липко лелеет взглядом и хочет казаться ближе, но просто стоит на месте, больно врезаясь пальцами в запотевшее было окно. Надежда не покидает. Капля меда, застряв в бочке с дегтем, позволяет дышать, подниматься с кровати и заваривать чай, хлопать себя по щекам и бодриться, окунаясь в теплую воду джакузи, после стоять под душем и выходить в прохладную кухню, заполняя желудок легким завтраком без прикрас. Он ждет вечера как второго пришествия: болезненно озирается на часы и будто привязанный к лошади волочится за ней по земле, стесав кожу о камни, сгнивает внутри от тоски и все же глотает веру, как путник в пустыне — влагу. Карпин нечасто позволяет им видеться, резко и холодно реагируя на потуги быть ближе. Сидя вечерами в его гостиной, Валерий Георгиевич лениво тянет коньяк и, отставив бокал на тумбочку, часто закидывает ногу на ногу, сцепляя пальцы в замок. Полумрак помещения разряжает мерцающий телевизор, мужчина без интереса всматривается в экран, а потом глядит на Ильзата как на глупого блохастого пса. Устало отерев щеки, снова сделав глоток, Карпин обычно в такие моменты не сдерживается, начинает привычное наступление, и Ахметов каждый раз чувствует себя виноватым: — Прекрати висеть на собственных окнах как огромная муха: это, знаешь ли, видно и отвлекает. Я сказал тебе сразу, если его состояние будет позволять, дам тебе отмашку, и ты придешь к нам. Но не надо круглосуточно так явно изображать маньяка с замашками сталкера. А то твое психическое здоровье тоже вызовет у меня вопросы, — он обычно не ждет ответа, поднимается с кресла и делает напоследок глоток, еще раз бросив взгляд на мерцающий телевизор. — Нужно время. Не неделя, не месяц, судя по запустению у него в голове. Просто имей терпение. Ильзат не встает провожать, лишь согласно кивает, пустым взглядом скользя по стене. За Карпиным с привычным щелчком закрывается грузная дверь. Ахметов сжимает руку в кулак и внушает себе не делать глупостей и, правда, не походить на одержимого маньяка. Но все, что он может, это ждать проклятой смс и надеяться, что сегодня Карпин пустит его за порог и позволит увидеть Кирилла воочию, а не путем изнурительной слежки и ловли чужих силуэтов. Сутки тянутся вечностью, ночи — хаос без сна. Ильзат тенью бродит по комнатам, замирая то в спальне, то застыв над бильярдным столом. Будто выкрали сердце, размололи в муку и вернули обратно почерневший, затухший песок. Он несколько раз упрямо душит порыв, одергивает себя, кутается в кровать и прячется в душевой. Но это выше его, как ломка, нуждаемость, тяга, с которой не может справиться опустевший и слабый разум. Он сдается, повержено скользит к панорамным окнам — камню его преткновения, — утыкается лбом в стекло и привычно оставляет разводы от вспотевших дрожащих рук. Напротив мерцает свет, ярко контрастируя с царящей в его доме теменью, и снова мельтешат силуэты: утренний Карпин, скучающий Норманн и редкий Набабкин, который если и попадается на глаза, то только под вечер, к ужину, будто Валерий Георгиевич намеренно держит его на стороне дома, сокрытой от жадных глаз. Ильзата будто замкнуло, он так и застыл, увязнув в другом человеке. Его тянет туда как магнитом, мохнатой лапой толкает в спину и мешает здраво соображать. Он хочет в соседний дом, к жертве, потерявшей себя у него под колесами. Ильзат думает иногда, что врезался в него дважды: сначала на мокрой дороге, погрязшей в дожде и грязи, а потом еще раз — с разбега прямо в душу попал. А теперь будто в раз опустел. Вокруг коттеджа — цветущий участок, серпантин каменистых тропинок и заросли аккуратных кустов, периметр огибает высокий кирпичный забор. Массивные кованые ворота горделиво выходят на улицу, а небольшая калитка, скрытая тенью листвы, соединяет его угодья с вожделенным соседним участком. Ильзат часто касается ручки этой маленькой двери, проворачивает замок и делает шаг навстречу, замирая на полпути: Норманн хорошо выполняет работу, и как Карпин не может ускользнуть от его неусыпного взора, так и Ахметов шагает назад, дожидаться отмашки о встрече. Ильзат ждет разрешения, и жизнь в ожидании оглушает его по ночам. Он грузно падает на постель. Прохладные простыни призывно скользят по коже, в нос ударяет запах свежести порошка, сильный ветер колотит в окна, и по стеклам медленно плывут ручейки заунывного ливня. Ильзат гаснет вместе с погодой, замерзает в необжитой комнате, несмотря на тепло покрывал. Он живет лишь одним предвкушением, ворочается в коконе одеяла, пряча руку под огромной подушкой, в сотый раз проверяет смартфон и опять не смыкает глаз, чтобы только под утро провалиться в короткий сон. Он мечтает войти в чужой дом, посмотреть на Кирилла воочию, протянуть ему руку и увидеть в глазах узнавание. Кто бы раньше сказал, что, врезавшись в человека, можно вплавить в него себя, Ильзат бы посмеялся над глупостью, а сейчас эмпирическим методом доказал это все на себе. Будто сместился центр тяжести, законы физики перестали существовать: вопреки догмам и парадигмам он вращается вокруг Набабкина — личного источника света, — обжигаясь его нездоровьем. Ильзат дуреет от чувства тоски, каждый день ждет отмашки, и вожделенная встреча то маячит перед глазами, то снова вдруг сходит на нет. Дни вяло скользят за днями. Сутки тянутся как желе, лениво щелкает стрелками время, давит на мозг отсчетом до их… знакомства. Очередного приветствия, рукопожатия, при котором Ахметов снова как в первый раз назовет ему свое имя. Иногда телефон, всегда находящийся под рукой, тревожно сигналит входящим. Валерий Георгиевич односложно решает: «Можно», смс врезается в мозг, вышибая из легких выдох. В такие дни Ахметов не знает, как дотянуть до вечера, не ползая по стенам и не прилепляясь к окну. Пережив бесконечную паузу, он выступает из дома. Полумрак и прохлада делят царство с дождливой тоской. Шагая по влажной траве, он находит тропинку, мелкий щебень шуршит под подошвой. Ильзат наощупь скользит по калитке, привычно дергает ручку и с замиранием сердца ступает на соседний участок. Он увидит его, почувствует запах, коснется ладони, проведет с ним пару часов и уверится в оптимизме, ненадолго заполнив надеждой тоскливую пропасть в душе. Карпин открывает не сразу, заставляя Ильзата помокнуть у них на пороге. Яркий свет ударяет в глаза, и уже закрывая зонт, оставляя его в прихожей, парень с жадностью ищет Кирилла, как голодный мечтает вкусить вожделенную порцию хлеба. — Давай сразу же повторим: без глупостей, — всякий раз поминает Карпин, пропуская его вперед. Ильзат кивает в знак согласия, тлея нетерпением и позывом сейчас же столкнуться с Кириллом, обогреть себя его близостью и побыть хоть немного там, где навечно застрял он сам, вдруг пропав в чужом человеке. Несмотря на вожделенное счастье, это всякий раз грустно, болезненно. Разбирает до дрожи тоска, и уверенность в завтрашнем дне без проклятого пятого октября уже не так цепко держит его за локти. Больно при встрече в первый раз пожимать Кириллу ладонь, пока Карпин лениво представляет его Набабкину кем угодно, каждый раз выдумывая что-нибудь новое: — Это мой знакомый. Ильзат. Он зашел за документам. Кстати, можешь пройти на чай, мы как раз собирались. Или: — Кирилл, познакомься, мой бывший ученик Ильзат, пришел посоветоваться по поводу сложного пациента. Но это способно подождать. Думаю, мы все трое могли бы сначала поужинать. Или просто без дополнительной чуши: — А, Ильзат? Проходи, мы как раз собирались ужинать. Ильзата не волнуют такие изыски или, наоборот, усталая простота: Карпин может представлять его как угодно, как кого-то, кто завтра же все равно выветрится у Кирилла из памяти и снова протянет руку, опять представляясь: — Ильзат. В то, что Кирилл его вспомнит, однажды взглянет и не прошьет безразличием, Ильзат верит всем сердцем. Иначе смысла бы не имел этот дом, обманный путь доставки сюда Кирилла и свобода Валерия Георгиевича, который с нажимом и чуть заметной усмешкой в конце таких встреч обязательно повторяет: — Терпение. Когда Ильзат допускается в дом, Набабкин всецело приветлив: Карпин умеет выбирать подходящее время, и их общение не наталкивается на стену из чужого желания поскорее подняться по лестнице и скрыться в спальне на втором этаже. Они начинают втроем: совместный ужин в гостиной навивает им общие темы, в комнате царят уют и тепло, приглушенная музыка из колонок приятно ласкает слух, и послевкусие заново отыгранного знакомства тонет в возможности остаться с ним тет-а-тет. Карпин умеет вовремя исчезать, тихо скользит за дверь, и в воцарившемся единении Ильзат тянется к Кириллу как к целебному воздуху, панацее, лечебной траве. Ахметов жадно глотает каждое его слово, жест и движение рук. Он знает его привычки, вклиниваясь в уклад, сластит чай по вкусу и варит хороший кофе, угощает любимой сладостью или просто искрится шуткой, упиваясь чужой улыбкой. Их совместное время — целебное зелье, ненадолго ложится на раны и затягивает порезы, чтобы наутро после болезненного пробуждения в необжитой комнате стеклянного коттеджа напротив он снова почувствовал привычную пустоту и начал отсчет до следующего такого визита. Они вместе пьют чай или кофе: Кирилл каждый раз пользуется облюбованной кружкой, и Ахметов постепенно и сам начинает ассоциировать ее именно с ним. Набабкину нравится поедать вафли, поэтапно срывая каждый тоненький слой, и время от времени Ахметов приносит ему слоистые лакомства, только чтобы с улыбкой наблюдать за странным приемом пищи. Ильзат в курсе, какое кино предложить, когда стоит перебраться в соседнюю комнату и усесться на длинный диван, разорвав существующий полумрак заставкой на телевизоре. Кирилл любит попкорн, и Ахметов приносит сырный, ему нравится ретро-музыка, и Ильзат создает подборку в собственной социальной сети. Набабкина привлекает футбол, он впадает в азарт в видеоиграх, и оба время от времени смотрят центральный матч или до позднего часа соревнуются с джойстиками в руках. Ахметов обожает его заливистый смех, его запах, его жизнерадостность и попытки найти смысл в кругосветном ничто. Утром Кирилл забудет — пока что опять забудет, — но вечером этот потрясающий человек может шутить, игриво толкать его в бок, предлагая реванш, или с пеной у рта спорить о книге, о фильме. Он живет, несмотря ни на что: просыпается в чужом доме, натыкается на чужого мужчину и стойко проходит лечение, таит в себе надежду запомнить, а забыв, начинает опять. Их тянет друг к другу. Неестественно, нездорово и пылко каждый раз будто сталкивает лбами и не сможет разъединить, кажется, даже взрывом цунами. Ильзат улавливает его дрожь, стоит им сесть чуть ближе, видит чувственный изгиб губ и готов поклясться, что их мысли синхронны, притяжение сдвоено и горит одинаково у каждого в голове. Он хотел бы его себе. Не столько в плане интимной близости, сколько всего, целиком и полностью — окончательно, навсегда. Просто потому что так совпало, так выпало и сошлось судьбоносностью, не угаснув никак. Они явно во вкусе друг друга, и никакая забывчивость, никакой новый день и пятое октября не могут это испортить, выпотрошить и вставить на место тяги механический пиетет. Набабкин иногда увлеченно что-то рассказывает, на часах бьет одиннадцатый, а он говорит без устали, жадно впиваясь взглядом, а потом между делом, между словами и улыбками вдруг произносит на выдохе, как током сбивая с ног: — Ты такой замечательный. О, Ильзат знает какой он, видит свою изнанку, сгнившую до кости. Жмурится в такие моменты и старается проявить силу воли, не растечься под ногами любимого им человека, тянет к нему ладонь и быстро сплетает пальцы, дышит ему на губы и всматривается в глаза. Он не знает, что можно ответить, слова путаются на языке, а чувство вины, сожаление, невозможность все изменить выворачивают наружу всю горечь, всю тоску и уныние. — Ты мне нравишься. Кирилл, — мой Кирилл. — Очень нравишься. Ильзат не чувствует в себе сил покидать этот дом, будто падать с оазиса в водопад бесконечных пустынь. Разъединять контакт — как убийство и смерть в огне. Ахметов чувствует, что еще немного этого сюрреализма, и он просто сломается окончательно, перегорит как игрушка без батарейки или роутер без сети. Он как падает каждый день, приземляясь на камни, калечит тело и поднимается, чудом не повредив позвонки. Но больше всего Ахметов ненавидит прощание, каждый раз оглушительно ударяющее под дых. Провожая его в прихожей, Кирилл сочится тоской, и их общие чувства перемешиваются, сливаются и затапливают собой попытку стерпеть, притвориться. Набабкин думает, что его нездоровье — это повод выйти в окно. Он тянется к Ильзату как к драгоценности, способной спасти его от голода и нищеты, боясь представить, что наутро проклятый разум забудет этого чуткого паренька, и Кирилл захлебнется в мире пятого октября, не имея возможности даже вспомнить его лицо. Ильзат судорожно предполагает, сколько дней проведет в одиночестве, прежде чем затихший смартфон засветится смс-разрешением ступить на порог, коснуться Набабкина и опять в сотый раз познакомиться. Хватаясь за ручку двери и стоя вполоборота, Ахметов в такие моменты с кривой усмешкой себе под нос спрашивает без особой надежды, впрочем тут же подняв на Кирилла умоляющие глаза: — До завтра? Кирилл застывает, Ильзат видит, как судорожно сжимаются его руки в кулак, как в тонкую ниточку складываются напряженные губы. Им обоим так плохо, так пусто, так обреченно, что впору завыть в безысходности и побиться о стену лбом. Ахметов видит, с каким трудом Набабкин берет себя в руки, как остро и натужно старается породить надежду и уверить то ли себя, то ли Ильзата в том, что потом говорит: — Я надеюсь. Или: — Мне хотелось бы. Или: — Да? Наверно. Ильзат, — он катает на языке это имя, будто старается выжечь его в голове, приклеить к нёбу, не забыть, не забыть, не забыть. — До завтра? Ильзат только кивает, безжизненно ступая за дверь. Ночной воздух гуляет под кофтой, дождь струится по крышке зонта. Ожившим трупом он долго бредет по тропке к калитке, затаившейся среди кустов, дергает за ручку и проходит к себе. В доме напротив выключается свет, а Ильзат, стоя у панорамного окна в собственной темной комнате, уже мысленно начинает отсчитывать время до новой встречи. Может, завтра? Но завтра — очередное знакомство, их первое рукопожатие, пара слов ни о чем и тягучая нежность, понимание тяги и прощание у двери. Завтра — пятое октября. Иногда Ахметов срывается. Всего становится слишком много, набирается снежный ком, и сдерживать чувство вины становится невыносимо. Кирилл придвигается ближе, телевизор мерцает титрами фильма, на журнальном столике покоится блюдо с попкорном, а его руки у Ильзата на бедрах — как взрыв без намека на счастье и хороший конец. — Ильзат, ты такой замечательный. Ильзат вовсе не замечательный, он здесь волк в овечьей шкуре, и себя становится крайне много, хочется превратиться в комок и спрятаться под диваном. Кирилл хочет его, смотрит с жадностью, грустью и горечью, то боясь подпустить, то решаясь урвать хоть чуть-чуть, а Ахметов горит невпопад. Ахметов гладит его предплечья, медленно опускаясь на корточки. Ковер трется об угол коленей. Он снизу заглядывает в глаза, как нашкодивший пес, горит в вине, сожалении, совершенно не веря в хороший исход — не лечения, — в хороший исход для них. Он опускает голову, просто потому что не может смотреть, кладет руки себе на колени, и прежде чем Карпин выставит его из дома и после долго не позовет, в ярости ругая за создание стресса и порчу лечения, шепчет в попытке зарыть себя в пол и сейчас провалиться сквозь землю: — Это я тебя сбил. Черт возьми. Это я. Господи, я. Мне так жаль. Я же тебя… — в грудной клетке зудит, сжимается, болезненно давит и лопается, под кожей такая тоска, что жить — никакой мочи. Ильзат жмурится, часто моргает, стягивая пальцы в кулак, тут же обмякает безвольной ватой и тихо шепчет опять. — Это просто невыносимо. Кирилл, Кирилл, пожалуйста, Кирилл… Он будто тонет в ледяной проруби, хватает его за джинсы, не видит, не слышит от собственной крови в ушах, и, оказываясь на улице, выброшенный Карпиным за дверь, в бессилии отирает лицо, опускается на мокрую траву и понимает: опять облажался, не выдержал, все разрушил. После ждет. Не решаясь просить, ходит в доме неприкаянной тенью, неустанно сверлит телефон, ненавидит себя за безволие и ошибку, всматриваясь через панорамные окна в намертво зашторенный вожделенный коттедж напротив. А потом все опять повторяется: бесконечные дни в пустоте, долгожданные встречи под вечер, их сухие рукопожатия, вереница знакомств и бесед. И прощания, эти чертовы смерти-прощания с неизменным, застывшим горечью на языке: — До завтра? И с ответным таким же мертвым, но приправленным каплей надежды, испуга и веры: — Да? Мне хотелось бы. Очень. До завтра? Череда бесконечных недель мельтешит перед взором, дом пугает тоской, тишиной, отчаянием, нежеланием жить и паникой. Ильзат отчетливо понимает, что сходит с ума, медленно, выверено закапывает себя в землю и все чаще срывается, ползая перед Набабкиным на коленях. — Тебе надо уехать, — говорит как-то Карпин, сидя у него в гостиной и привычно наставляя на экран телевизора стакан с золотистым виски. — Твой цербер — Норманн — в любом случае не даст мне сбежать, если ты этого так боишься. Но тебе, я повторяю еще раз, нужно уехать и собрать себя в кучу. Ильзат тщетно старается отвлечься, ощущая себя в этом доме как в тюрьме, как в аду. Наконец, он с трудом заставляет себя переключиться на давно замолчавшего друга, и пару дней напряженно вслушивается в продолжительные гудки исходящего вызова. Когда Максименко не отвечает девятый день к ряду, Ахметов набирает его родным, а когда мать Саши не дает ему вразумительного ответа, он с тяжелым сердцем набирает уже отцу. Саша долго не может прийти в себя, меряет шагами комнаты отцовского дома, бессильно валится на постель и накрывает голову огромной подушкой. Первый день расставания как удар. Послевкусие загорается, трескаясь пламенем, слизывает заживо кожу, не дает отойти и привыкнуть к мысли об одиночестве в безысходности. Хочется гнаться туда, застыть под воротами и ждать неподвижно неделю, месяцы, год, чтоб однажды шагнуть в палату, и, припав к его койке, попробовать объяснить. Он не знает, что скажет, как вообще оправдается и имеет ли право надеяться найти правильные слова. Все, что было, — чудовищно, замерзает внутри и опять разгорается до кипящей субстанции, отчего невозможно встать и начать снова жить. Максименко тошнит от себя же. Он склоняется к полу, грузно, с хрустом падает навзничь и долго водит руками по ворсистым коврам. Потолок дышит светом, за окном брызжет дождь, а в душе столько пакости, столько злости и скорби, что, кажется, конец света для него лично сегодня уже наступил. Мама ходит за ним по пятам как наседка, варит кофе и жарит яичницу, хотя отродясь не готовила и не думала начинать. Она не выпускает его из виду, нехотя душит заботой, и вскоре под ее трепетом ему трудно становится жить. Саша беззвучно кивает на утешения, покорно принимая из ее рук тарелку подгоревшей еды. Сок струится в нутро как смертельнейший яд, пища застревает на полпути в горле, и он спешно бежит в туалет. Мир рушился довольно долгое время — Саша сам же его ломал, — но сегодня он будто шире раскрывает глаза и видит весь масштаб катастрофы: ничего не осталось. Кругом — выжженная земля, а он сам стоит у истока загубленного им счастья, не успев его толком испить, насладиться им, поберечь. Мама трогает его за руку. Максименко тяжело фокусирует взгляд, и когда женщина придвигается к нему ближе, он лишь глубже прячется в пледе, как в бреду вслушиваясь в ее напряженный голос. — Саш… — женщина делает паузу, будто подбирает слова, иные застревают на выдохе, другие — совсем не те. Она хлопает его по запястью, мягко сминает пальцы и невесомо целует в щеку, стараясь продолжить, не отпугнув. — У врача есть твой номер. Он обязательно сообщит, когда ты сможешь прийти и… проведать его. Дальше Саша не слушает. Он откидывается на спину, а когда за мамой закрывается дверь, смыкает тяжелые веки и долго пытается согнать с себя муть, оцепенение и горечь потери. Он должен придумать, что скажет Георгию, включить в себе мысли о лучшем и как-то продолжить жить, но недели путаются и гаснут, и хорошее не наступает. Черт возьми, он его не достоин и не смеет права вообще настраиваться на возможность все начать заново, просто потому что после стольких ошибок чистых листов не осталось. Возвращаться в их личный рай как взбираться на гильотину. Саша долго, мучительно прячется в родительском доме, оттягивая момент, утопает в заботе матери и неприветливых взглядах отца, тяжело дышит и мечтает, застыв под подушкой, вдруг проснуться с пустой головой. Он не чувствует в себе сил вернуться, но притяжение, ломка и череда ярких вспышек воспоминаний лезут под кожу и рвутся в ночи. Саше снится их счастье, и от фантомных прикосновений, отголосков чужого имени, моря ассоциаций в обугленной памяти он просто не может сдержаться. Невзирая на уговоры матери и попытки остановить, сглатывает, вертя в руке тяжелой связкой ключей, как привязанное животное тянется за веревкой и поспешно выезжает на трассу, перед этим обещая звонить. Все его прошлое умирает, как отсеянный бред, вымещается их недолгим совместным, от потери которого трудно вставать по утрам. Его жизнь — в этом доме на окраине города с деревянной лестницей между низкими этажами и шумом трамваев за небольшими окнами. Пол скрипит под ногами, в кармане звякает связка чужих ключей. Саша долго не двигается, застывает на лестничной клетке, приковав немигающий взгляд к закрытой двери. Не чувствуя в себе силы, грузно опускается по стене и долго сидит на корточках, спрятав голову в кольце рук. Наконец, замок поддается, и он входит в потухший дом, хватаясь за горло, будто из помещения выкачали весь воздух, а ядовитая смесь обожгла ему внутренности. Квартира разорена. Медленно остывают накопленные тут чувства, сгнивают и мутируют под натиском пустоты и пропажи. Джикии нет. Нет его голоса, сиротливым эхом сочащегося по комнатам, нет мимолетной неги и забытья в коконе одеял. Максименко встречает разодранный в клочья рай. Как съемочная площадка, лишенная декораций, превращается в неприметный ангар, так и дом без его человека одиноким ничто залазит в грудную клетку. Он собирает прошлое по кускам. Оно, пущенное на лоскуты, хранится в забытой чашке на тумбочке у кровати, в спортивной сумке, застывшей здесь после юга. В комнате его ждет замершая постель, смятые простыни и скомканное в углу одеяло. Саша чувствует себя неживым, с животным воем опускается на подушку, жадно впиваясь в выветрившийся запах чужих волос. Они были здесь счастливы. Черт возьми, они были здесь, и этот самый матрац до сих пор хранит на себе их близость. На плите в кухне полупустой чайник, в холодильнике испортившиеся блины и баночка джема. У раковины яркая тряпка, которой какое-то время назад после завтрака они сметали крошки с обеденного слова. На полке — чужая кружка и его собственная посуда, которую Джикия без слов всегда отдавал ему. Саша долго сидит у стола на стуле, который совсем недавно придвигал вплотную к соседнему табурету и кормил Георгия с ложки. Комната дышит фантомным ароматом горячего чая и только что снятых блинов. Максименко отирает лоб вспотевшей ладонью и, тяжело поднимаясь, нетвердо стоит на ногах. На балконе все тот же диван. За окнами — шум трамваев, в углу — инвентарь для уборки. Саша садится, подминая под себя ноги, тяжело опускает подбородок на грудь и помнит до интонации в голосе каждый их диалог, каждое их касание, поцелуй и улыбку, вырванную под эгидой притворства и бесконечной лжи. Здесь Джикия признавался ему в мечте о совместной поездке, здесь он описывал его внешность и звал чужим именем, опустошая и тут же заполняя до краев живой, но слепой любовью. Саша ходит по кладбищу. Кругом обрывки и отблески былого соблазна, их фанатичной близости и неусыпной тоски. Отсюда сбежать бы, закрыться на семь замков, но он остается, жмется в углы и день ото дня посыпает голову пеплом. Возводя взгляд к потолку и притянув колени к груди, грустно и тихо воет. О побеге и мыслей нет. Отнюдь, его тянет ближе, в апогей их единства, эпицентр кромешной тоски. Эскалация боли, каждодневная судорога и голод забирают все его силы. Он не держится на ногах, еле бродит по комнатам и бросается на кровать, чтобы снова впустить в себя запах чужих волос, уже выветрившийся из чрезмерно измятой постели. Жгучее солнце совсем не походит на то. Когда пару недель спустя он не выдерживает и улетает на юг, поспешно бронируя номер в том самом доме, море встречает его таким же спокойствием, равнодушием к людской суете и тихими бризами. Но погода куда теплее: кожу сжирает полдень под жгучим небом, и нет той самой прохлады по вечерам. Саша сам составил программу смерти: выжженная земля, квартира с остатком чувств, их коттедж у морского шума и гремящая, злая тоска. Он медленно бродит в комнатах их отеля, скользит ладонью по простыне широкой кровати, та отдает ароматом недавней стирки. Обедает в ресторанах, где они вместе сидели лицом к лицу у окон с видом на море, арендует машину и повторяет маршруты с точностью до мили, до ярда, выходит у берега и долго стоит на месте их фотографий. Максименко накреняется, стоя под острым углом, норовит каждый миг замертво рухнуть оземь. Дорога смерти окончилась в этом номере и угасла, разорив его душу и жизнь. Ничего не осталось. Телефон то и дело бормочет входящими от ненужных сейчас людей, а смс-разрешения на визит, наверное, ждать еще долго. Он пропускает все лишнее, бесцветно отслеживает оповещения, отзывается на беспокойство мамы односложным: «Все хорошо», а потом заряжает смартфон, чтоб всегда быть на связи, и день за днем утопает в номере их отеля. Когда Ильзат неожиданно оказывается в поле зрения, Саша стоит спиной к тому самому искрящемуся бассейну, выставляет в стороны руки, и, устало прикрыв глаза, падает в воду, медленно погружаясь на дно. Нехотя выплывает. Позже он сидит на постели, безыдейно вертя в руках картонным стаканом кофе. Ильзат поспешно складывает его вещи в сумку и сам отирает друга мягкими полотенцами, насильно вставляет в джинсы, сует голову в горловину футболки и не дает возразить. В какой-то момент Ахметов садится перед Сашей на корточки и цепко берет его лицо в хватку прохладных рук. — Ты сейчас возьмешь себя в руки и сядешь со мной в самолет. Потом мы уедем туда, где вдвоем переждем… все это. Постараемся не свихнуться и, в конце концов, не дать друг другу зарыть себя заживо в землю. Уже сидя с Ахметовым на заднем сидении такси, Максименко, флегматично осушая стаканчик кофе, смотрит в вечернее южное небо и спрашивает без особого интереса, не повернув головы: — Ну, и как ты меня нашел? Я своим ничего не сказал. Ответа вообще-то не требуется. Саша и сам догадывается, просто желает как-то разбавить паузу и вытянуть себя из обвала. Ильзат на это лишь фыркает, подпирает подбородок ладонью и скучающе отвечает: — Ты же знаешь, кто мой отец. Родной город встречает серостью и разжиженной грязью. До пригорода они добираются на такси, к тому времени Максименко успевает заснуть на переднем сидении. Когда они останавливаются у кирпичного забора и расплачиваются с водителем, Саша протирает кулаками глаза и неуклюже вываливается наружу. Ворота отворяет скучающий с сигаретой Матиас Норманн и на короткий вопрос Ильзата отвечает, что все хорошо. Хорошего, впрочем, мало. Ильзат будто снова вливается в омут, выныривая лишь в случае смс. Соседний дом по-прежнему притягивает его внимание, и Саше диких усилий стоит отлепить его от окна. Они находят в доме большой бассейн, тренажерный зал и кинотеатр. Ильзат утопает в спорте, будто желая заморить себя голодом и упасть замертво на дорожке, трясущимися руками изредка тянется к бутылке с холодной водой. Максименко впивается в фильмы как в возможность сбежать от себя. Замирая в широких креслах, вяло следит за сюжетом, так и не притрагиваясь к попкорну. Часто по вечерам они проводят время в бассейне, потягивая из высоких бокалов терпкий дорогой алкоголь. Осиротевшая земля у коттеджа покрывается шапкой снега, дом облепляют иней и мерзлота. Ильзат часто сидит в позе лотоса у окна, прислонившись лбом к ледяному сейчас стеклу и, дыша на поверхность, уныло вычерчивает пальцем незамысловатый узор. Максименко, усевшись в кресло, долго всматривается в соседний дом. В связи с ранним вечером свет зажигают раньше, и в кухне напротив четко видится силуэт. Ильзат вздрагивает от сигнала смартфона, подрывается и поспешно приводит себя в порядок. Уже одевшись и немного придя в себя, появляется на пороге, чуть заметно дрожит и в волнении комкает воротник пальто. Саша хмыкает, жестом желая ему удачи, и сам достает телефон, как только внизу щелкает замок двери. На экране его смартфона четко видится смс, от которой Максименко хочет одновременно расшибиться о стену и зажать себе голову, чтоб не лопнуть: «Александр, здравствуйте. Это Юрий Павлович Семин, лечащий врач Георгия Джикии. Завтра после обеда вы можете подъехать в клинику». Ахметов привычно моет посуду. Из приемника тянет музыкой прошлых лет, желтый свет ненавязчиво лижет стены. За окном завывает вьюга, в комнате застыл аромат хорошего кофе, у стола за его спиной Кирилл медленно перебирает оставшиеся конфеты, уютно и ненавязчиво шурша разноцветными фантиками. Этот трепет теплого единения у домашнего очага вынимает из парня душу: так хорошо и плохо одновременно не может быть вечно, иначе можно сломаться, не выдержать и расколоться под натиском биполярности. Он отирает руки кухонным полотенцем, чувствуя, как сильно и нездорово в который раз за последнее время его накрывает собранный снежный ком. Ожидание, попытка удержать веру и надежду на лучшие, бесконечные знакомства и признания в полутьме, расставания с мольбой в голосе и отчаяние на утро, заверения Карпина и его ленивый цинизм — все достало, выжало и отбросило из воды задыхаться на грязной суше. Ильзат разворачивается к Набабкину вполоборота, тот кидает на него беглый взгляд, тут же снова возвращаясь к своему незатейливому занятию. От шума собственной крови в ушах Ильзат уже не слышит приглушенную музыку, и сдержать себя кажется невозможным: — Кирилл, я, — он теряется, отирает лицо, не замечая, как мужчина, зарывшись ладонью в глубокую тарелку конфет, находит там самую крупную и ухмыляется краем губ. — Это я тебя… Он как-то рассеянно замирает, когда Набабкин жестом просит молчать, разворачивает обертку и откусывает немного, возводя на Ильзата уверенные и живые глаза. Он расслабленно приваливается боком к столу и выдыхает. — Да-да, знаю. Это ты сбил меня тогда на дороге. Ты говорил это там, в подъезде моего дома. Потом в гостинице. А потом много раз уже тут. Ильзат сразу теряет лицо. Он за пару мгновений так меняется в выражениях, что Кирилл с любопытством считывает каждое из них: шок, панику, неверие, растерянность, страх, горечь, боль и отчаяние, радость, трепет и грусть. Ахметов хватается за столешницу, будто боится упасть, впиваясь в Набабкина взглядом, до крови прикусывает губу и не сразу может выдавить из себя пару разбредшихся слов: — Ты… ты, — он вяло указывает на него пальцем, второй рукой до побелевших костяшек впиваясь в злосчастный стол, а потом заканчивает уже без вопросительной интонации. — Ты все вспомнил. Набабкин сдержанно улыбается и молча кивает в ответ.
Примечания:
190 Нравится 304 Отзывы 38 В сборник
Отзывы (19)