Золотые мальчики

NC-17
Завершён
190
1
автор
Фэндом:
Размер:
358 страниц, 147 727 слов, 22 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
190 Нравится 304 Отзывы 38 В сборник

Часть 20

Настройки
Тишина давит, ядовито скользит по стенам и оседает на коже ожогом прожитых дней. Набабкин медленно отирает лицо руками, скрещивает пальцы в замок, и ладони грузно опадают на крышку деревянной столешницы. Кирилл прикрывает глаза, тяжело выдыхает и опускает подбородок на грудь, роняет вымученную улыбку и искоса смотрит на побелевшего, растерянного Ильзата, пригвожденного к кухонной мебели. За окном завывает ветер, хлопья крупного снега неторопливо падают оземь, а Кирилл поднимает глаза к потолку и трет ладонями щеки. Вспомнил. Распался и замер, вдруг осознав, а потом еще долго и трудно собирал себя по кусочкам. Набабкин делает паузу, и та липнет к Ильзату, испариной пробегая по коже, он вцепляется пальцами в стол у себя за спиной и не смеет смотреть на Кирилла. Слишком страшно и… слишком стыдно. Кирилл грузно встает, кругами проходит по комнате и застывает у окон. Двор купается в снегопаде, холоде и зиме. Улица дышит в лицо прозрением, градом сыпет на голову осознание: сколько же он пропустил. Сколько дней превратились в копии пятого октября, одинаково жалкие и невзрачные, прожиты без следа и утрачены. Набабкин отирает лоб, ероша пальцами отросшие волосы, прислоняется к стеклу и тягуче долго молчит, тянет из Ахметова жилы и думает, думает по десятому кругу, не понимая, почему все так вышло и стоит ли говорить. Он давится чувствами, поворачивается, вцепляясь в Ильзата замученным взглядом, жадно питается его страхом и думает вдруг, что скрывать это глупо, бессмысленно. Слишком многое потерял, а больше терять не намерен. — Знаешь, — Набабкин прерывает молчание, а Ахметов дергается от его голоса как от разряда тока, боится, давится неминуемым и мечтает пропасть и исчезнуть. Лишь бы только не слышать, не чувствовать. Ильзат даже прыскает, не в силах сдержаться, сам в ужасе от себя: столько ждал излечения, разговора, конца этой драмы, а сейчас будто лучше оглохнуть, лишь бы только не продолжать. — Это так странно. У Кирилла путаются мысли, он останавливается на полуслове и прикусывает губу, ерошит волосы на затылке и думает, думает, думает, как бы сказать, как озвучить все сразу, разъедаясь и плавясь противоречием и тоской. Это так тяжело, несуразно, что Набабкину трудно дышать. В таких ситуациях, наверно, принято чувствовать как-то иначе, утопать в непринятии и агрессии, прыская праведным гневом и ища все пути для возмездия. У Набабкина все не так, и от этого странно неловко. Он сжимает руки в кулак и вдруг думает, что, и правда, так много уже потерял, что стоять тут и думать — еще один способ бросить в урну спешащее время. Ну, вот так он почувствовал. Так он жил это время. Почему же сейчас надо что-то выдумывать и пытаться зарыть это в землю. — Это очень странно, наверно, — Кирилл замечает, как трясутся у Ильзата руки. Как он нервно кусает губы, боязливо отводит взгляд и осыпается себе под ноги самоедством и грузом вины. От такого Ильзата у Кирилла не остается сомнений, он хочет и может ему помочь, потому что так чувствует. И нет ни одной причины это скрывать. — Я вспомнил все. По крупицам. Знаешь, будто собирал каждый день пазл. Он поначалу не складывался, я путал детали, и картинка не собиралась в единое целое. А потом как в ускоренной съемке или в трейлере фильма: все самое сочное — перед глазами. Потом детали поменьше. А потом раз — и все улеглось. Кирилл не выдерживает, воздух будто душит его за шею, он растворяет форточку, впуская в комнату свежесть улицы и мороз, а потом делает пару шагов навстречу, отчего Ахметову становится трудно дышать. Набабкин останавливается в нескольких сантиметрах от него, убирает руки в карманы брюк, а потом достает их, облокачивается о столешницу по обе стороны от Ахметова, и от его близости, его запаха у Ильзата кружится голова. Он так боится, так мечется, что Кириллу становится больно смотреть на него, осязать его муки и страх. Кирилл выдыхает ему на лицо, устало прикрывает глаза и осыпается предложениями, разрушая понурую комнату своим тихим размеренным голосом: — Все эти дни, недели, месяцы. Они — ничто. Знаешь, что ярче всего я вспомнил? Что больше прочувствовал? Все наши встречи. Они как ожоги на коже. Знаешь, что было больнее всего? Отчего мне порой не хотелось просыпаться на следующее утро? Так тупо, — он отстраняется от окаменевшего парня, больно кусает губу и отходит на безопасное расстояние, отворачиваясь, будто произнести это, глядя Ильзату в глаза, слишком сложно. Невыносимо. — Меня просто душило каждый раз осознание, что на утро я забуду тебя. Это. Так. Тупо. У меня в жизни полнейший ад, каждый день все заново, с чистого листа и без грамма памяти, а я перед сном ворочаюсь на кровати и бешусь от неспособности запомнить тебя. Постоянно думаю, как обидно, что ты встретился мне сейчас, когда я способен запомнить тебя лишь на день. И так было каждый раз, что мы встречались. После кино этих, бара, уличных посиделок. Каждый раз я думал, как было бы круто встретить тебя до аварии. Может быть, мы бы тогда обменялись номерами, и кто-то кому-то бы позвонил. Мы бы встретились снова — не каждый раз как в первый — а вторично. И, чем черт не шутит, может, у нас что-то бы получилось. Я каждый вечер ненавидел свою болезнь из-за того, что она не дает мне тебя запомнить. Такая глупость… Ильзат выдыхает с открытым ртом, делает шаг навстречу, а потом застывает, отходит назад и сверлит спину Кирилла, беззвучно водя пальцами по столешнице, вдыхает морозный уличный воздух и пытается все осознать. — Я каждый вечер проклинал того урода, который меня сбил. Потому что он сделал меня таким, он к черту сломал мне жизнь, а еще… Я из-за него тебя не помнил. И это сюрреализм, потому что я тебя проклинал и боялся забыть одновременно. — Кирилл мотает головой из сторону в сторону, подходит к окну и закрывает створку, прислоняется лбом с стеклу и долго молчит, вглядываясь в почерневшую улицу. Ильзат не спешит отвечать, растерянный, ошарашенный сказанным, а Набабкин вдруг продолжает, медленно развернувшись к нему лицом. — Не знаю. Я очень долго думал на самом деле, стоит ли это все говорить тебе. Я вспомнил все не сегодня и не вчера. Но эти твои визиты, это чувство вины, твои попытки все исправить… Твои чувства ко мне — я же все прекрасно видел, Боже, — меня убедили. Не оставили шанса. И я вдруг подумал, а почему я должен скрывать? Почему должен делать вид, что ненавижу тебя или еще что-либо в этом духе. Я просто хочу, чтоб ты знал, что я на самом деле чувствую. Потому что какой смысл скрывать? Знаешь, потеряв столько времени, начинаешь его ценить. И уже не понимаешь, как можно намеренно вредить себе недосказанностью или ложью. Я не злюсь на тебя. Я простил тебя. И я чувствую, что не хотел бы тебя отпускать. Если ты, получив прощение, не захочешь уйти, конечно. Ильзат молчит. Он чувствует себя странно, двояко и непонятно. Разрушенный до основания, он вдруг собирается заново и не знает, что делать в такой ситуации, что говорить и как быть. С Ахметова будто падают кандалы, он обретает свободу. Кажется, он начинает плакать — Ильзат не уверен, всего слишком много, и это все очень яркое, незнакомое, — он делает шаг навстречу и замирает у Набабкина за спиной, застывает в паре невероятно длинных сейчас сантиметров, а потом осторожно, трепетно и нелепо обхватывает его за талию. Руки дрожат, он боится прислониться или дернуться ненароком, будто до сих пор ожидает отстраненности или удара, но прикрывает глаза и прижимается мокрой щекой к чужому плечу, когда Кирилл бережно обхватывает его дрожащие руки. ***

Увидимся этой зимой. Я в сновидениях видел, но не тебя. Проснись со мной, я невесом. Давай коснемся друг друга не навсегда.

Подошвы грузных ботинок проваливаются в хрупком снегу, колючие хлопья медленно оседают на плечи, ветер крадется под воротник и елозит по теплой коже. Утро встречает трепетом тишины и холодом, опоясывает тоской и придавливает к земле силой проклятой ремиссии. Очищенный от обмана и брошенный на съедение реальности, его разум ударяется о бесконечные дни и проваливается в глубокую яму, откуда Джикия так долго и тщетно пытался, наконец, выбраться. Он опускается на низкую лавку, придавливая свежевыпавший снег, обхватывает голову онемевшими пальцами и долго сидит неподвижно. Мысли подобны желейной массе, Георгий плавает в них, с трудом перебирая ногами, застывает и хочет завыть — настолько реальность оказывается чуждой, ненужной и дикой. Он ненавидит эту больницу, лечение, терапию, дергает кончики отросших волос и не знает, как жить с этим дальше. Зачем с этим жить. Медленно поднимается на ноги, бродит по большому двору и не может поверить, что все это и правда с ним происходит. Георгий иногда думает, что Рома — всего лишь сон, но тот, после которого совсем не хочется просыпаться. Невыносимо открыть глаза, столкнуться с привычной серостью и признать, наконец, что вечно спать невозможно. Он давится миром, опавшим к его ногам, ломает себя лечением и день ото дня умирает, излечиваясь. Дальше — дом на окраине города, шум трамваев за пыльными окнами и бесконечное одиночество, от которого невозможно уйти. Он сжимает руки в кулак и каждый раз, сидя в палате, поглощая пищу за завтраком, засыпая в больничной койке, шагая по этому дворику, сожалеет о том, что реальность его настигла, задушила своей непреложностью и лишила способности жить. Он хотел бы закрыть глаза, а открыть их в той самой неге. В мире не-одиночества, где придуманный им же фантом позволял ему жить и дышать без надежды на умерщвление. Джикия каждый раз дергается как от удара, вспоминая вдруг в минуты таких раздумий, что Рома стал осязаемым, живым, настоящим — насколько это возможно, — и что кто-то посмел так просто втереться к нему в доверие, прокравшись в очаг сумасшествия, притвориться плодом воображения и почему-то… сделать его счастливым? Искалечить совсем? Почему? Джикия давится непринятием, отсутствием разъяснений и задушенной искрой, без которой все сразу померкло. Он режется о реальность и не может ответить, для чего этот кто-то таким образом с ним поступил. Странный сосед по лестничной клетке так долго притворялся его призрачным Ромой, расцвечивая увядшую жизнь красками забытья… для чего? Ветер холодит щеки, одаривая кожу морозным румянцем, вплетается в волосы на непокрытой макушке и застывает в ушах отголоском пришедшей тоски. Джикия останавливается, как в замедленной съемке медленно оборачивается и не контролирует ни выражения своего лица, ни оживших эмоций, удивлением и ужасом застывших на похудевшем лице. Он может только застыть каменным изваянием и не мигая смотреть на Сашу, который, замерев в десятке шагов, не решается подойти ближе. Внутри у Джикии — ураган, всепоглощающее безумие и неверие в реальность происходящего. Пережитое Рома кажется сейчас более осязаемым, настоящим и достоверным, нежели человек, стоящий напротив и — неужели, правда? — притворявшийся кем-то другим. Как вспышки и молнии, перед глазами проносятся десятки их совместных моментов, отчего кружится голова и становится трудно дышать. У Джикии в голове — ворох смазанных мыслей, их совместные ужины, разговоры у моря, поцелуи, желание жить. Перед взором — объятия и их близость в совместной постели, их признания, их… любовь? Джикия ухмыляется, шатаясь как пьяный, нервно трет нос покрасневшими пальцами и отходит на шаг назад. Поверить в это, увидев Сашу вживую, кажется совсем невозможным. Ну, не может это быть правдой. Этот парень не мог столько времени притворяться его же фантазией, чтобы просто… Зачем ему это? Для Георгия все это лишено всякого смысла, он ворочает головой, грузно шагая назад, улыбается ненормальности, что творится вокруг, и не может поверить, что все это происходит с ним, сейчас и на самом деле. Максименко не сможет вспомнить, как оказался с Георгием в теплой комнате у камина. Помещение баюкает сливочным светом, тень от настольной лампы мягко струится по стенам, и о том, что это все еще та же больница, напоминает разве что медицинский халат, кем-то аккуратно сложенный и оставленный на диване поодаль. Саша кусает губы, сидит, вжавшись в обивку кресла, так отчаянно желая сделаться меньше и незаметнее, что Георгий, сам пребывающий в полной прострации и неверии, ненароком отмечает для себя, как трясутся кончики его пальцев и какие болезненно бледные у него щеки. Мысли безобразно неповоротливы, настенные часы давят отсчетом времени, и Джикия то моргает, пытаясь прийти в себя, то снова погружается в омут воспоминаний, пытаясь еще раз уложить в голове этот злосчастный абсурд. Он так жадно впивается в Сашу усталым, потухшим взглядом, что Максименко хочет провалиться сквозь землю или умереть в муках, лишь бы только этот человек не страдал по его вине. Георгий педантично, с точностью до деталей восстанавливает в сознании образ недавнего Ромы, рисует перед собой его смуглое улыбчивое лицо, карие глаза, темные волосы, а потом ужасается, как вообще парень, сидящий сейчас напротив, смог его обмануть. У Максименко и Ромы ведь ничего общего. Георгий отирает нос тремя пальцами, шире расставляет ноги, откидывается о спинку кресла и поднимает лицо к потолку, всматриваясь в незатейливые узоры. Он долго не решается, будто звук его голоса способен раздавить что-то хрупкое и невзрачное в этой комнате, что дает им возможность вот так сидеть рядом и ждать в безумии напряжения, кто не выдержит и прервет тишину. Джикия плавится ломотой, боязливостью и волнением, но все же тихо, надломлено разрезает горячий воздух своим полушепотом: — Почему? — односложно, выстрадано, нелепо. Саша дергается как от пощечины, хотя ждал именно такого вопроса, но все равно будто в ступоре, боязливо отводит взгляд и зажмуривается, вжимаясь в мягкое кресло. — Зачем? Саша вдруг обхватывает голову, будто его опоясывает внезапный приступ мигрени, заходится грузным дыханием и выговаривает в ладони, заслонивши лицо руками: — Я жалею… о, Господи, — он плавится тишиной, напряжением и чувством вины, будто горит ненавистью к себе, как наяву ощущая, будто кожа скворчит от ожогов. — Не знаю, как правильно выразиться. Так, чтобы ты понял. Я… Он застывает на полуслове, встает и отходит поодаль, не в силах выдержать его взгляд, готов обвалиться всей тяжестью Джикии под ноги и ползать перед ним на коленях, а вместо этого стоит за спиной и наблюдает, как дрожат его плечи. — Я не жалею ни об одной секунде, проведенной с тобой. До тебя я как будто не жил. Все было тупым и ненужным, будто день за днем просто выбрасывал, комкал и ничего не хотел. Было невыносимо. Я боялся того, кто я есть. И за это меня предавали, шантажировали. Грозили рассказать всем, — он замолкает, ненавидя себя за то, что произносит совсем не то, что хотелось бы, что нужно было бы сказать в эти минуты, давится воздухом и неуклюже опять продолжает. — Это неважно все. Все это совсем неважно сейчас. Но я так жалею — я, сука, так жалею, — что решил притворяться. Я каждый раз проклинаю тот день, когда увидел тебя таким: обнимающим воздух, ждущим воздух. Ты так хотел этого Рому. А я так хотел тебя. Мне бы действовать от своего имени, мне бы прийти к тебе как есть и попробовать. Но мне так страшно было, что все вскроется, что кто-то узнает. И притвориться казалось хорошей идеей: ты поверил, ты принял меня за него, ты его видел во мне, а я был с тобой. И это казалось хорошей идеей, черт. Джикия отирает лицо, А Максименко давится своим голосом, нелепыми предложениями и бессвязным наплывом слов, ломается в этой комнате, обходит Георгия и все-таки медленно опускается перед ним на колени, обхватывает вспотевшими ладонями свои ноги и опускает глаза. — Я не знал тогда, что это все выльется во что-то большее. Что я по-настоящему, понимаешь, что просто подыхать по тебе буду, боже, — он бегло отирает лицо, ерошит светлые волосы, пока Джикия в какой-то прострации с трудом слушает его несвязную речь. — Я знал, что это ни к чему хорошему не приведет. Знал, что тебе может стать только хуже. Что с каждым днем все труднее будет признаться. И я хотел сказать… Я хотел сказать, но каждый раз боялся все разрушить. Я хотел, чтоб это длилось еще какое-то время, потому что жить без тебя… Это невыносимо с тех пор, как я узнал, каково жить с тобой. Джикию ломает неверие, сказанное никак не клеится, не ложится в единый пазл, но назойливо лезет в душу и будоражит до одури. Его прошибает холодный пот, Георгий трудно соображает, медленно ворочает мыслями в голове и с садистской последовательностью и точностью вспоминает, что вообще-то его никогда не любили. Не принимали. Не холили. Взращенный под крылом дедушки — единственного, кто относился к нему по-доброму и, правда, овеял теплом, — он не был признан другими, не привык быть желанным и совсем не умел быть востребованным. Георгий мучился жизнью, задыхался ее ненужностью, отстраненностью мира и ощущал себя чужеродным объектом во вселенных вторых половин. Все любили. Вокруг царил дух романтики, дружбы, принадлежности, обоюдности. А ему иногда казалось, что если эти самые вторые половины и существуют на самом деле, то его или затерялась в пространстве и времени, или вовсе не появилась. Будто он — исключение, снятый с производства бракованный образец, для которого не было пары. А теперь вдруг ему говорят, что им жили, что он был нужен, желанен настолько, что красивый парень сейчас сидит перед ним на коленях и рассыпается чувствами. Это сюрреализм, в который непросто поверить. Джикии кажется нереальным, что Максименко и есть его Рома. Что это правда и наяву: он был счастлив с кем-то не в своих голодных фантазиях, а действительно и почти что по-настоящему. Джикия ухмыляется, мотает головой из стороны в сторону и не верит, что может быть нужен кому-то так сильно, способен понравиться так остро и безнадежно, что парень подле него разрывается от отчаяния. — Ты понимаешь, как это выглядит? — Джикия цепляется пальцами в подлокотники, чувствуя себя несуразно большим, уставшим и неуклюжим. Он пытается найти противоречия и новый обман, но Саша так смотрит, так безвольно сидит у его ног побитой собакой, так безоговорочно признается в этом абсурде, что у Георгия кружится голова. Он чувствует себя беспомощным, тряпичным и неживым. — Я не могу при всем желании поверить, осознать, понимаешь? Что все время это был ты. Все время это был ты. Саша кивает как заведенный, меняет эмоции и осыпается сожалением, бессилием и чувством вины, не веря в хороший исход, не надеясь на лучшее. — Я ненавижу себя за то, что все испортил с самого начала. Что изначально не дал нам шанса. Поступил как мудак. Я и есть последний мудак, — он закрывает лицо руками, измученно выдыхает и спотыкается о слова. — Я ненавижу себя за то, что довел тебя до такого состояния. Я постоянно прокручиваю все, что было между нами. Просто поминутно, в деталях. И я ненавижу себя за то, что все разрушил, даже не дав по-настоящему начаться. Я не имею права даже просить прощения у тебя. Но мне безумно жаль. Мне безумно жаль, что я не попробовал по-другому. И все испортил к чертовой матери. Каждым словом он будто вколачивает в себя новый гвоздь, оседает на теплом полу и давится сожалением, безнадежностью и тоской. Для Максименко все кончено. Для Джикии все кончено. Их больше нет, их и не было никогда по сути, а все пережитое будет ранить воспоминаниями и невозможностью повторить. И это не просто ранит — это приносит невыносимую боль, от которой становится тошно. Джикия давится воздухом, в голове листаются мысли как кадры из кинофильма: их ужины, завтраки и обеды, объятия в забытьи, красивые виды у моря, смятые простыни в полутьме и признания полушепотом, задушенная любовь и невыносимая нежность. Георгий прыскает, отворачивается и думает, что дожить до утра уже будет огромным прорывом. Он сжимает руки в кулак, тут же обмякает на кресле и смотрит сквозь Максименко, чувствуя усталость и полную опустошенность. Цедит без эмоций, с легким вопросом, подбирая под себя ноги: — Уходи? — и это так больно, так нелепо и дико, что он бы хотел лечь сегодня на больничную койку, укутаться одеялом и никогда, никогда не проснуться. Потому что дальше — двухэтажный барак на окраине города, шум трамваев за старыми окнами, запах прелости и одиночество. Возвращение в никуда.

Увидимся этой зимой. Я не хотел слышать снова слова прощания. И в какой раз уже я не твой? *

***

Птица в клетке не знает, что умеет летать.**

Комната давится отсветом уличных фонарей, тусклая лампа лижет тетради и книги, приглушенный звук телевизора отвлекает от дел, и Головин откладывает ручку, устало потирая глаза. Он отстраняется от стола, бредет по темному коридору и застывает на кухне, долго и безыдейно рассматривая полки в полупустом холодильнике. Жизнь не приносит радости. Обретенное зрение, конечно, до сих пор дает силы вставать по утрам и делать что-то полезное, нужное, должное, но… Сашка все больше и больше задумывается о том, хочет ли он заниматься этим и дальше. Должен ли он идти по пути, который указала далекая ему мать, тратить время, силы и зрение на изучение выбранного ею же направления подготовки, получать нужное ей образование и прожигать свою жизнь за занятием, ставшим рутинным и скучным. Иногда Саша замирает, задумавшись, отстраняется на занятии или застывает по пути в университет, вдруг отчетливо понимая, что не знает уже, кем он сам хочет быть или что хочет делать. Кто он, что ему важно, для чего он встает по утрам и чему посвятит свою жизнь. Нелюбимой профессии? Нелюбимому бизнесу, у руля которого так отчаянно хочет со временем видеть его мать? В такие моменты он замученно улыбается, медленно бродит по улицам, коридорам, перебирает комнаты собственной светлой квартирки и не понимает, зачем он обрел второй шанс. Чтобы жить по чужому замыслу, не просто игнорируя вовсе свои желания, а просто не зная уже, чего именно он бы хотел. Все его хобби и увлечения были всегда несерьезными, глупыми, бесперспективными в глазах всезнающей матери. Недовольно вздыхая, она с пренебрежением слушала о его успехах в футболе или удачной колонке в школьной газете, обидно и болезненно для Саши махала рукой и каждый раз вторила про необходимость быть серьезным, заниматься правильным делом и прекратить этот бред. Ей же нужен наследник, а не спортсмен или школьный писака. Это отнимает драгоценное время, силы растрачиваются зазря, и реально полезные вещи остаются поодаль, отчего Саша рискует не добиться успеха. Но Саше кажется, что следуя ее прихотям, он, в конце концов, себя потерял. Встает по утрам и идет по накатанной: ВУЗ, занятия, чтение выбранных мамой книг, мониторинг того, что неважно, ненужно, достало. Он барахтается как в сетке, заплетается еще больше и не помнит уже, не знает, что такое идти за мечтой, быть собой или просто делать то, чего хочется. Сашка с ухмылкой иногда думает, что так долго следовал чужим желаниям и так четко подделал жизнь под эфемерное «надо», что перестал себя чувствовать, и не может уже понять, отличить, где он сам, настоящий. Где его желания, увлечения, чего бы ему хотелось и что бы принесло удовольствие. Он все чаще впадает в уныние, то намеренный идти дальше по накатанному пути, то застывает среди дороги и прожигает дни за просмотром сериалов и фильмов, поеданием чего-нибудь вредного и стиранием самого себя в порошок нерешительности, апатии. Ее приезд знаменует переломный момент. Сашка сидит на диване посреди зала и долго всматривается в лицо матери, овеянное придирчивостью, желанием взять ситуацию под контроль и проверить, насколько четко выполняются ее указания. Сашку вдруг прошибает холодный пот, он смотрит на свою мать и видит в ней чужого, постороннего человека. Не вслушиваясь в ее менторский тон — кажется, женщина наставляет его работать усерднее и меньше заниматься ерундой, так популярной сейчас среди людей его возраста, — он вдруг ясно и отчетливо понимает, глядя на нее исподлобья, что она ничего, ровным счетом ничего для него не значит. Он давится грустной улыбкой и не видит смысла даже устроить скандал, выплеснуть все обиды, рассказав ей про аварию и слепоту, личный ад за задворками жизни. Он качает головой и думает вдруг, что не хочет ее посвящать в свою жизнь. Обвинять ее в чем-то бессмысленно. И затерянные в груди фразы по типу: «Где ты была?», «Ты так редко появляешься в моей жизни, что пропустила, как я чуть не умер», «Ты не была со мной в самый тяжелый момент моей жизни, ты никогда не была со мной, так какое право имеешь так требовать» тонут, так и не получив выхода в свет. Он не видит смысла с ней спорить, не хочет противодействовать, воевать. Сидя перед ней на диване, он вдруг хочет просто абстрагироваться от нее и впервые в жизни попробовать пощупать себя по-настоящему, дать себе шанс, и правда, начать все сначала, отыскать себя и понять, для чего он живет эту жизнь. Эта женщина утонченная, красивая, умная. Она всегда идеально выглядит, одетая в вещи люксовых брендов с идеально подобранным макияжем, сложной укладкой, на каблуках. От нее дорого пахнет элитным парфюмом, украшения обрамляют лицо, красиво лежат на коже или блестят на пальцах с опрятным маникюром. Она никогда не повышает голос, всегда выверена, спокойна и холодна. Снежная королева, что никогда не была для него родным человеком и вряд ли способна стать полноценной матерью. Сашка бы хотел расти в более скромных условиях, не иметь дорогих гаджетов или престижного образования, он хотел бы, чтоб от его матери пахло теплом и уютом, а после трудного дня она хотя бы раз накормила его чем-нибудь вкусным. Сидя перед ней на диване, он впервые в жизни принимает решение, и правда, начать с нуля, борясь со страхом всего лишиться, потеряться и ничего не найти. Он хочет попробовать, потому что жить так, по чужим правилам и без должного вовлечения, оказывается хуже, чем рисковать и ставить все на кон. Снег начинает таять от весеннего солнца, а под ботинками появляются первые проталины, когда он забирает документы из университета и съезжает с ее квартиры. Впереди — неизвестность. Зрячая жизнь с миллионом дорог и развилок: можно пробовать, оступаться, злиться, негодовать, томиться в затянувшемся поиске, но снова и снова пробовать. Так ему кажется правильным, так ему хочется. И Головин, пожалуй, впервые в жизни, и правда, следует за собой. Весна плавно шагает в лето, время медленно листает дни и недели, а потом ускоряется, залпом глотая месяцы. Неуклонно перемежает сезоны, и за небольшим решетчатым окном Черышев видит то лето, то осень, то зиму, то проталины в сжатом снеге, то июльский погожий день, то апатию обветшалых деревьев, то буран посреди двора. Он проскальзывает сквозь годы, дни ползут чарующе медленно, растворяя в серости будней режим, труд и чтение книг. Перелистывая страницы, он часто не видит текст, гулко бродит по собственной памяти и ни разу не сожалеет, что так резко свернул в эту сторону. Эти месяцы тут — избавление, как возможность очиститься от ненавистных бордовых клякс, бесконечных одинаковых вечеров, проведенных не там и не так. Он тяжело выдыхает, шагая кругами на кратких прогулках, много думает о прошедшем за завтраком и обедом, в суматохе трудовых будней или во время законного отдыха, листает страницы потертых книг, не вчитываясь в сюжеты, потирает осунувшееся лицо… И однажды себя прощает. Потому что затем — или застрять в самоедстве, разъедая нутро прошедшим, или позволить себе принять все как есть, извлечь из случившегося уроки и позволить себе идти дальше. На свободу с чистой совестью Денис выходит ранней весной. За спиной захлопываются ворота, грохотом озаряя начало чего-то нового. Черышев стоит посреди улицы со спортивной сумкой в руках и долго всматривается в постаревшего Станислава Саламовича, который с легкой усталой улыбкой ждет его у машины. Едут молча. Денис не интересуется направлением. Долго думая, что будет делать и с чего начнет новую жизнь, оказавшись сейчас на свободе, он не может решить, прийти к выводу и определиться с маршрутом. Лишь послушно и тихо застывает на заднем сидении, пока за окнами внедорожника скользят до сих пор заснеженные поля и оттаявшие кустарники. Черчесов останавливается у ворот загородного коттеджа. Тяжелые ворота впускают их внутрь, и выходя из машины, Денис цепляется онемевшими пальцами за дверь автотранспорта, наблюдая, как, сидя на инвалидной коляске, с теплой улыбкой к нему приближается бабушка.
Примечания:
190 Нравится 304 Отзывы 38 В сборник
Отзывы (8)