***
Ещё пять ступенек. Сердце застучало у меня в горле, отчего я равномерно почувствовал, как лишился возможности дышать и задохнуться одновременно. Три ступеньки. Одна. Званый ужин, похоже, окончательно закончился, вылетая от невменяемости из моих воспоминаний почти сразу и оставив только гнетущее чувство пресмыкания, прилипшее к зубам вместо крошек. Мы спустились в банальное подвальное помещение, находящееся под монументальным роскошеством Хосокового дома, корнями уходящего глубоко и в политику и в землю. Тонкие двери растянулись по стенам, прилипнув к ним, словно маленькие язвы внутри стенок кишок. Надо отдать Хосоку должное, без всякого забавного безвкусия: коридор был хорошо освещен белесым больничным светом, от которого хотелось промыть себе глаза. Его силуэт безразлично раскачивался передо мной, словно, действительно, он был ничем большим, как сопровождающим, расходной фигурой, привязанной к этим ступенькам всем своим существом. Хосоку, стоит признать, шла его бесчеловечность, шла, как ничто другое, делая его хоть немного похожим на человека – вне этого контекста он походил органы, лишенные покрова из кожи. Мы остановились перед одной из затворок, на которую я продолжал отупело пялиться, пытаясь сожрать с кончика языка навязчивое иррациональное сочувствие, появившееся, видимо, на всякий случай, заранее. Правда, с такой трагедией неосознанно себя ассоциируешь, а потому не сопереживать невозможно. Ведь получается какая-то муть безысходности: родиться в клетке, а затем сломать её, чтобы оказаться в клетке, которая находиться в клетке. Чонгук остался в столовой, не шевельнув даже плечом и не выказав ни малейшего желания спуститься вместе со мной, просто слившись со стеной и приведя весь свой талант статичности в действие. От этого создавалось неприятное ощущение, что он прекрасно знал, что здесь находится, и не испытывал ни малейшего желания это видеть. Хосок подошёл ко мне, всем своим существом являя ауру близкого родственника тяжелобольного, был готов в любой момент положить мне руку на плечо, и заставить зависеть от его сочувстливой поддержки. Но вместо этого он протянул длинные жилистые пальцы к замку двери, и улыбка его тоже походила на ключ, который он держал в руках. Неужели его правда ему правда приносило такое удовольствие мое чувство вины? Не зря же он идёт на поводу моим прихотям человечности. Тут варианта два: либо Хосок, как любой озверевший от развлечений и денег, тиран, превратил свой террор в игру на инстинктах, либо, он таким образом вымещал сквозь меня чувства, в которых нуждался, но позволить себе не мог. Получается какая-то излишенность абсурда. Хотя, может, я и был прав. Может, он просто снимал с меня эту неуверенность, как сливки, превращая в очередную кормушку для ног. Хосок развернулся ко мне, его лицо походило на гладкое зеркало, плоскую поверхность, не выражающее абсолютно ничего. - Тэхен, - я вздрогнул, словно мое собственное имя разбодяжили в белом спирте, - Он не человек, держи это в голове. - Куколка? - бля, какой я вмазанный. Различить бы его речь с собственными внутренними монологами, вживляющими ему новые черты на лицо, как наросты. Хосок в ответ закатил глаза. - Да куколка, куколка, я тебе не про это говорю, - он изловчился и ухватил меня пальцами за подбородок, не давая шевелить головой. Окончательно, похоже, словил мое состояние, - Повтори за мной, Тэхен: он не человек. Начерта он разговаривал со мной, как с больным? - Он не человек, - собственный голос я расслышал будто все ещё с первого этажа, через толстые стены пахнущего подвала. - Умничка, - слова Хосока сочились неправильным придыханием, он готовил меня к прелюдии, - Ты все говоришь правильно, - подушечки его пальцев очертили мне скулы как-то задумчиво, так что я не смог уловить, разговаривает он со мной в большей степени словами или инстинктами. - Он не человек... - зачем-то повторил я ещё раз, хотя никто меня уже не просил. Он сидел на полу, вытянув ноги перед собой так, словно делал незамысловатую гимнастику, только эта обыденная поза изламывалась, будто он оказался в ней из-за того, что ему перемололи хребет в пыль для приправы. Юнги, во всем его разодранном существе, не обернулся, даже когда дверь громко скрипнула, пропуская меня, и почти сразу захлопнулась - Хосок закрывал ее на ключ с другой стороны. Я старался заставить себя думать, что Юнги не поворачивается исключительно из своей язвительной обидчивой натуры, которая стала ясна из признания Чимина. Что его отвернутая спина - демонстрации презрения ко мне, омерзения, да хоть разложения, наплевать. Что он оглох, ослеп, онемел и не может различить меня за человека, не может даже опознать моего присутствия в комнате, что угодно, поебать. На самом деле, поворачиваться Юнги просто не было смысла. Комната целиком состояла из зеркал. Четыре стены были покрыты тонкой наполированной поверхностью, занимающей все пространство от пола до потолка. Словно один гигантский стеклянный куб, симуляция отрезанных век: в натяжной потолок было четко видно собственное отражение, а белесый, затёртый чем-то липким, паркет, зеркалил мое лицо неясным силуэтом. Ему было не спрятаться. Юнги сидел, уставившись через отражение мне в глаза ошалелым взглядом, вожрался в этот зрительный контакт, словно клещ, боясь оторваться даже на доли секунды. Вцепился в свою падающую гильотину зубами – чёрт, да разве не было бы лучше, переруби ему шею сразу же в салат. Его пальцы мелко задрожали, руки лежали на полу, и раздался дробный звук стучащих ногтей, словно он перебирал ими специально, хотя на деле его тело проживало отдельную от сознания жизнь. Пальцы больные, почти голые, со свисающими тут и там шмотками мяса, какие бывают не от ножевых царапин, а словно он перегрыз себе кожу на ладонях кусками, а выплюнуть все это дело смелости не хватило. Он выглядел так, словно пережевывал самого себя. - Аа... Его обезумевшие глаза били меня сквозь зеркало, почти как удар в челюсть, смешивающий зубы в единый коктейль, переливающийся в ротовой полости. А я просто стоял, неподвижный, глядя на него и от страха даже позабыв позаботиться о том, куда же делась вся моя мучительная эмпатия. Сквозь зеркало я заметил неестественную опухлость его лица, раздутого до беснующегося гиацинтового цвета. Казалось, он проплакал себе дорожки шрамов под глазами: кожу стянуло в мелкую пленку, натянутую так, будто ее вот-вот порвет болью во все стороны. Страх впечатался в его загривок неотъемлемой частью судьбы. Кажется, смысл этих слов можно было понять только глаза в глаза – он не человек, эти слова стоили извинений, но они были правдой. Он не человек, уже, кто угодно, но не человек. Возможно, для таких, как Юнги, быть брошенными, даже настолько бесчеловечно, в какой-то степени являлось спасением. За отсутствием мечты и стимула к её появлению, его существование сосредоточилось на жажде ненависти, становящейся все более ненасытной. Меня слегка согнуло от впечатления, что на равных человеческих правах он был бы просто не в состоянии выжить: некоторая кожа изначально обречена на то, чтобы носить только обноски. Внезапно он забормотал, всё также панически неотрывно вцепившись мне в глаза, и скребя ногтями по полу: - Если проснуться без приказа в три часа утра, то мое сознание невольно опустошается, понимаешь, спектр внимания смещается на то, чтобы выдавить способность к жизни через глаза... Через белки, она стекает из меня вместе с ними, и мне кажется, что мое лицо гноится этим взглядом, - Юнги пересекся с собственным отражением глазами буквально на секунду, выглядя как разрозненное лоскутное одеяло, - ...страшно Страшно - не то слово. Я привык к людям, несущим в себе из человеческого только оболочку, но его рана полностью заместила человека. Он был уже просто травмой, а не личностью. Страшно? Блять, ещё бы было страшно. Слёзы текли по шрамам на его, вздувшейся, как воздушный шарик, коже, пока Юнги слово в слово цитировал дневники Намджуна. И что мне ему теперь сказать? Завыть и заскрестись Хосоку под дверь я уже не мог, сам же рвался поговорить с этим обездоленным, да и не факт, что Господин там стоял и караулил. Сидит, наверное, уже в своей столовой и заливает в живот этот ебаный аллергенный кофе. Наверное, поэтому и у Юнги лицо тоже, словно его вскипятили на огне. Черт, о чем я только думаю, мне этот кипяток сейчас не поможет, разве что ожог заработать, а стены он переплавить в любом случае не в состоянии – я заметил, что его переломанный нос закровил. Его увечья мешали мне сосредоточиться. От шока мои ахиллесовы сухожилия будто расковыряли зубочисткой, я стоял, опираясь на свои вывернутые ребра, а не на ноги, зарываясь сам себе в голову от пугающего ощущения того, что остаточное действие наркоты только начало до меня доходить. Хотя, может, оно и к лучшему, его изрезанное отчаянием, от необходимости видеть себя в зеркалах, лицо, может быть всего лишь моим плохим воображением. Стекло перед глазами качнулось, словно его прощупали изнутри. Юнги смотрел на меня не отрываясь, бездушно, лишенный привилегии пристрастия, как на абстрактный посторонний предмет, он бы спрятал во мне свои глаза, будь я хоть развороченным в подслащённую кашу трупом. От этого я сам почувствовал себя, словно животное в загоне, испытывая чувство вины преимущественно от того, что по сути его не ощущал. Да как он вообще до сих пор был способен говорить: мне же видно, что его язык распух так, что едва ворочался в исцарапанной, воспалённой от воя глотке. И куда делась вся его обездоленность? Он походил на слизняка, катающегося по коробке в размер его тела, в шелухе собственной кожи – уже похороненный заживо, и с каждым движением, все глубже, ненамеренно вбивающий себе гвозди в гроб. - Тебя… - слова царапали мне небо, - выводят в туалет? Голос звучал в голове жестоким месивом насмешки. Юнги посмотрел мне в глаза без капли осознания, как на объект, на предмет, на произведение искусства. Я обвёл его зеркальную клетку взглядом, натыкаясь на два небольших тазика в углу, отвечавших на мой вопрос вполне ясно – из-за въебанности, видимо, я не чувствовал запахов вовсе, хотя может его и не кормили уже сутками, кто знает. Клетка из цикла – действительно, отличный подарок. Чем больше он смотрел на свое уродство, тем больше плакал, а чем больше плакал, тем уродливее становился, и чем больше смотрел на свое уродство, тем больше плакал опять. - Юнги… - буквы цеплялись за нёбо, врастали мне в зубы, смешиваясь с моим существом, и слова выходили каким-то покалеченным субпродуктом, мало похожим на сочувствие. Из уголков воспалённых глаз Юнги начали сочиться слезы – чёрт, наверное, от напряжения. Я неосознанно провёл руками по карманам, скользя, по ставшей какой-то маркой, ткани, пальцами, вот-вот готовый вцепиться в неё и вытянуть из себя кожу насквозь, а на деле просто ища телефон где-то у ремня. Страх лопнул в заглушенном то ли порошком, то ли моей собственной беспомощностью, сознании, как нарыв, равномерно растекаясь по всему организму, и мне стало жутко от того, что прямо сейчас меня станет тошнить им между пор. Сколько он здесь уже находится? День? Неделю? Его лицо напоминало обожженные стены, выкрашенные в красный цвет, чтобы скрыть перестрелку в комнате. Комната маленькая, узкая, как пищеварительный тракт, посреди которого он застрял, подвешенный на вынужденном осознании собственной ничтожности. Словно опять вернулся прямо к младенчеству, неспособный спрятаться нигде, кроме самого себя. - Юнги… - его лицо через зеркало отливало металлом. Мне бы выдавить из себя малейшую попытку прощения, я был готов упасть перед ним на колени и ободрать их в мясо, лишь бы доказать свою непричастность хотя бы на словах, я бы и сам был способен поверить в неё таким образом – правда, это всё осталось там, за дверью, застряло прямо в замочной скважине. Я остался наедине со своим предательством, сам практически голый в детской прихоти ободрать кожу со всего его тела. Возможно, в этом и был смысл его аттракциона взаперти. - Больно… - я вздрогнул, - Мне больно, Тэхён. Впервые его голос не звучал так, словно он цитировал останки чужих слов, окрасивших его подсознание. Юнги всхлипнул, прилипнув ко мне взглядом через зеркало, выцарапывая себе в полу дыры, лишь бы остаться на месте и не упасть в эти отражения с головой. Его верхняя губа мелко задергалась, словно его тело не было способно переварить просьбы о помощи. - Я… я пойду, я, наверное, пойду… - его глаза сужались от откровенной выбеленной боли. - Больно! – голос Юнги звучал так, словно отдавался от бетонных стен камеры хранения. Мои глаза заметались по комнате, разбивая эту картину человеческой собственности на осколки – кто я, блять, такой, чтобы жалеть неприкаянных? Кожа бледная, под рубашкой засосы за купленное раболепие, а бабки на счету покрыты коркой грязной крови. На сочувствие я не имею право банально из уважения к человечеству, да и к человеку в отдельности. - Отвернись, Юнги, - голос забился об стены, как производственная переработка, вытекая из моей глотки со словами, вовсе не подобающими ситуации. Чёрт его знает. Разве он не должен был съехать с катушек уже окончательно, чтобы перестать распознавать в других лица, отличные от его собственного приговора? Может, он просто принял меня за очередное свое отражение, грозящее ему самоличной смертью, вот и пытается избавиться от гнета своей неизбежной ненавистью. Чёрт его знает, в этой куче мяса, покрытой коркой кожи, я едва мог разглядеть чужие глаза из-за собственного страха. Это была не угроза, а предостережение – он и не человек вовсе. Только, чтобы разбить всю мою правду, было достаточно всего одного слова: - Тэхен… - Выпусти меня! От удара ногой по двери, зеркала на стенах покрылись мелкой дрожью, вот-вот разобьются, склеивая нас с этой игрушкой в одно целое под горой осколков. Лицо Юнги медленно мимикрировало, словно кожу ему растягивали изнутри мелкие насекомые, его выражение ожило плохим предчувствием. Боже, пусть ударится этим выражением об пол, загасит свое планомерное уничтожение так. Да хоть накормит ногти глазницами – мне плевать, пусть самостоятельно вывернет себя до конца, если так больно существовать в промежуточном состоянии. - Выпусти, бля, меня! Открой дверь! Юнги развернулся, подогнув локти и начиная по короткой дистанции комнаты ползти ко мне, опираясь грудной клеткой об пол, словно червяк. - Выпускай! Сука! Сознание зашлось в тупом страхе, я почувствовал ту грань отвращения к себе, которой мне удавалось избегать ещё со школы – с тех пор, как обнаружил, что насилием можно вымещать собственную пустоту. Эта маленькая брошенка на полу походила на скомканную кучу органов, ползущую к моим ногам, словно вот-вот обовьет их, лишив меня возможности передвигаться. Будто шмоток уже подсохшего мяса, присланный мне в конверте в качестве сделки о верности. Я бы хотел, чтобы мне было стыдно. Он разлагался на моих глазах, усевшись прямо у меня на зрачке – хотел бы я этого? Блять, да я об этом мечтал. - Больно! – его ладошка стукнула по полу, забренчав, будто уронили чайную ложечку на паркет, перекатываясь с ребра на ребро. Я вжался спиной в дверь, похоже, чувствуя ручку где-то под поясницей и боясь протянуть к ней руку. Словно в загоне с загнанным животным, когда одно лишнее движение может стоить жизни вам обоим. Изогнутое тело Юнги подползало ко мне все ближе, по полу, в тех местах, где он проползал, от содранных коленок оставались отпечатки сукровицы, он весь гноил и издыхался, как вековая опухоль. Меня размазало по гладкой стене, на которой не было никакой ручки и в помине – едва заметный проем в двери, открыть который изнутри было едва ли возможно – такое же зеркало, как и вся комната. Он подполз к носкам моих ботинок, маленький обездоленный ребенок, переживающий в этой комнате весь свой ужас утробы заново, вынужденный бесконечно рождаться и бесконечно ненавидеть себя за то, что появился на этот свет. Ободранные шмотками пальцы Юнги легли мне кончиками на запачкавшуюся в этой комнате обувь, он прильнул к ним всем существом так доверительно, словно держал меня за руку. Его щёка коснулась пола, казалось, он собирался уснуть в этом коленнопреклонстве, обвив мои щиколотки так, словно это были объятия. В этом, наверное, и заключается парадокс сублимарной жестокости: мне не было бы так страшно, если бы он стал грызть мне стопы в этот момент. Плохой человек? Чёрт, Чимин прав – я скорее продукт с истёкшим сроком годности. Юнги прильнул губами к моим ногам, чуть ли не выцеловывая их – пальцы ног непроизвольно дернулись этому действию навстречу. Его взгляд прилип к моему лицу, топясь в оглушительной ненависти. Я не знаю, пытался ли он таким образом отомстить мне лишь потому, что я был первым, кого он за долгое время увидел, или его слова вызревали обращением конкретно ко мне. Перезрелые, уже просроченные: - Тэхён, - его глаза показались мне чем-то пугающе человеческим, - Когда мы пойдем домой?***
На втором этаже дома звук влип в стены, терпеливо дожидаясь от этой темноты утра. Я шагнул, аккуратно, боялся проломить насквозь толстый пол, слишком уж привык тесниться на чужих макушках, переминаясь там с ноги на ногу. Тишина снова ударила по ушам, запетлившееся вокруг горла молчание поддушивало меня, походя по симптоматике на легкое отравление. Где-то рядом комната, в которой я должен спать. Выпустила меня Хосокова прислужка, посланная, видимо, на мой крик, и открывшая в тот момент, когда Юнги начал грызть мне носки ботинок, слишком, видимо, слабый, чтобы хотя бы замахнуться для того, чтобы ударить меня. Служанка, открывшая зеркальную дверь, прищемила Юнги, потратившему все свои силы на то, чтобы доползти до меня, палец, пока её закрывала, и по лицу её при этом прошла мелкая рябь, от которой сморщился носик, словно она понюхала воду из лужи. Всё-таки, у всех подопечных Господина было нечто общее в лице: беспристрастное отвращение, словно их обязанности выше понимания, а потому даже пытаться оспаривать их бесполезно. В доме стало уже темно, тихо, словно ничего и не происходило и он был пустой коробкой для людей, в которой я ожидаемо оказался заперт, то ли с приглашением, то ли принуждением оставаться на ночь. Наверное, так называют ситуации, в которых ноги ведут людей к карнизам окон верхних этажей и тостеру в ванной. За это я и ненавижу себя, и всегда, похоже, буду ненавидеть – за эту тягу идти туда, куда скажут, даже если сам я хочу дойти только до табуретки с петлей на люстре. Придётся извиниться за крики перед Хосоком завтра, при его-то злопамятности, он и так с трудом это стерпит. Да даже если он и не подслушивал, я всё равно, наверное, извинюсь. У меня было два способа успокаиваться, две бессмысленные, заученные ещё от родителей фразы, которые я вминал себе в голову в зависимости от ситуации: либо это можно пережить, либо хуже уже точно не будет. Увиденное не переваривалось, и мне захотелось слить это в кого-то, кто точно проглотит, не разобравшись, перелом это или поцелуй. Хосок, видимо, выделил мне всё ту же гостевую комнату, в которой я ночевал в первый раз, также весь измазанный чужой кровью. Похоже, он тыкал меня в эти лужи, словно неразумного котенка, сам же заставляя оставлять их раз за разом, лишь бы иметь возможность схватить меня за шкирку в любой момент. У двери я остановился, разглядывая, поначалу, без особого интереса, как на моей кровати, свернувшись в комок, спал Гуки, непринужденно расслабленный, все ещё в одежде, словно уснул здесь не специально. Сердце стукнуло у горла, и я почувствовал, как белки потяжелели и глаза стало тяжело держать. Хуже не может быть? Я захожу в комнату, и вижу то, что всё это время так бездумно боялся увидеть: Чонгук засыпает в обнимку с оружием в руках.