Holy Branches

R
Заморожен
103
4
Фэндом:
Размер:
528 страниц, 156 055 слов, 32 части
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
103 Нравится 139 Отзывы 31 В сборник

6 — The Light, The Fight, The Quietness

Настройки
      Ночью приходит понимание, почему жизнь без повязки — нечто большее, чем можно было себе представить. Она занимала маленькое место, небольшой участок, но минуту за минутой, день за днём навязывала податливому телу всё новые и новые привычки, пока наконец не оплела Ральфа липкой паутиной ложной безопасности: повязка защищала его и прятала, отражала тепло и потихоньку убивала, притворяясь новой частью тела.       И Джерри ампутировал её.       Ральф садится на кровати, не в силах больше терпеть. Как фантомная зубная боль, отсутствие повязки добирается до самой глубины и выскребает, выскабливает, вгрызается — он думает только об этом и ни о чём больше. Складывает руки на животе, пытается лечь обратно, подминает под себя одеяло, ежеминутно трёт выпирающую у запястья косточку (если делать так достаточно долго, одна боль затмит другую), сдаётся и поднимается вновь. Он тень теней, он видит себя посреди тёмной комнаты, горящего чернотой.       Веко больного глаза довольно просто притянуть вниз пальцами, второе закрывается само. Вот так. Знакомые ощущения — сидеть внутри своей головы и думать.       Полосы на спине начинают щипаться.       — Не трогай её.       Он проводит пальцами по шраму, который больше никогда не оросится солёной водой. Боль поёт на изнанке кожи, и мир внезапно громче, теснее, чем был: бог за несколько палат от него, на крыше — его пристанище, в губах — чистилище, ад закупорен в бутылке Хэнка, смерть вылетает из пистолета Руперта, сумасшествие плещется в глазах у Наполеона, и в итоге он видел всё, но по единому экземпляру. Что там, снаружи? Как много богов придумали себе люди? Как много боли рассыпали они по своим домам?       За размышлением Ральф понимает, что притягивало его в Джерри с самого начала — он пришёл из мира, который был ему неведом. Среди холодных тел от него тянуло жаром, умея грустить, он также часто улыбался, и он один мог уйти отсюда прочь, чтобы никогда-никогда не вернуться.       Порок страстей человеческих.       Свобода.       Несмотря на проникновенную речь Саймона, Ральф нисколько не сомневается, когда опускает босые ноги на прохладный пол — сегодня это то, в чём нуждается его мозг, изъеденный молью. Он накидывает одеяло на плечи, чтобы скинуть с них чертей, и погружается в неоновую субстанцию длинных палок-светильников, налепленных на окривевшие бока мрачного, сонного потолка.       Санитаров нет, как нет и их следов.       Шаг.       Второй.       Если кто-то встретится ему, он сумеет убедить, что вышел в туалет, он солжёт, он справится.       Нужная дверь, и никто ему не мешает.       — Джерри!       Ральф ожидает увидеть его спящим, но «сама непредсказуемость» сидит на подоконнике, скрестив ноги и зажав в руках фонарь, скорее всего, украденный у охранника. От звука человеческого голоса Джерри вздрагивает, разжимая пальцы.       — Чёрт возьми! — шипит он, пока зажжённый фонарь укатывается к кровати с такой скоростью, что его не получается рассмотреть как следует. Ральф слегка ёжится под колким взглядом, и проходит время, прежде чем его наконец-то признают. — Блин, чувак. Ты громкий.       — Прости.       Услышав это, Джерри смягчается, соскальзывает на пол с характерным шлепком, и его приближающийся шаг лёгкий, невесомый, как у крадущегося зверя: оттого и сердце колотится соответственно. Он проскакивает мимо, деловито выглядывает в коридор и, убедившись, что опасности нет, закрывает дверь, расслабленно выдыхая.       — Ничего… А мы что, пропустили твой кошмар? — на уставшем лице появляется виноватая улыбка, как будто Джерри только сейчас замечает, что Ральф бодрствует. Тот мотает головой. — Не спится?       Это чуть больше похоже на причину, но всё ещё далеко от правды.       — А Дж… А тебе?       — Нам нельзя спать.       — Почему?       Он молча поднимает фонарь с пола и гасит его яркий луч щелчком незаметной кнопки. Немного потерявшись от перемены освещения, Ральф приходит в себя, когда Джерри уже сидит на окне, прижимая колени к груди и почти прикасаясь к стеклу кончиком носа. Его поза выражает не столько любопытство, сколько полную зависимость от улицы: бок, вопреки безопасности, крепко прижат к самой дверце с волнообразными разводами от дешёвых моющих средств, оголённые ступни смотрят ногтями точно на верхушки деревьев, а взлохмаченные волосы — даже они, даже они! — вихрами тянутся туда, наружу, на свободу, как ураган пронёсся, пригибая их к левой стороне. Что говорить о глазах, жадно поблёскивающих в темноте — Джерри не может оторвать взгляда от улицы.       — Мы ждём, пока ночь заговорит.       — А она заговорит?       — Обязательно.       Ладонь в приглашающем жесте похлопывает подоконник. Ральф неуверенно пересекает комнату и усаживается на краешек, терзаясь подозрениями, что эта старая конструкция не выдержит двоих.       — А как ты поймёшь, что она заговорила? — спрашивает он, и края одеяла складываются вместе, как птичьи крылья.       Джерри усмехается и встряхивает фонариком: бам — луч рвётся в угол палаты, разгоняя пауков с паутины-общежития, капельки росы (на деле нестабильности водопроводной системы) блестят бусинами на её тонких нитях.       — Мы увидим свет.       Всё гаснет.       Джерри отворачивает голову к окну.       — Нам не впервой сбегать из подобных заведений — незачем строить планы изнутри, когда можно прибегнуть к союзнику наружнего мира.       — А как ты попал сюда?       Он лукаво щурится на сбивчивый вопрос, морщинки собираются в уголках глаз. Корпус склоняется вперёд. Ральфа переполняет ощущение, будто он спросил что-то неприличное.       — Скажи, — Джерри и не думает отвечать, — как прошло сегодня? С Саймоном?       — Не очень хорошо.       — Нам изобразить удивление?       — Нет, он… — Ральф пытается оживить в памяти камень вытянутых скул, пульсирующее в голове отчаяние; Саймон внушил ему вину без слов, без ругани — посмотрел на него и проклял безумием.       Разрываясь от противоречивых суждений, он пересказывает Джерри всё, как умеет, прерываясь, заикаясь, но стараясь передать бардак, творящийся в голове. Вопреки ожиданиям, он не перебивает, а молча слушает, поглаживая рёбрышки погашенного фонаря, не фыркая даже тогда, когда Ральф путается и начинает зачем-то описывать запах тыквы из той самой тарелки (что происходит трижды, совершенно случайно). Только вот, стоит наступить тишине, Джерри вставляет комментарий достаточно ёмкий и нецензурный для обученного избегать даже слово «чёрт» Ральфа.       — Нельзя так говорить, — неловко замечает он.       — Знаешь, как ещё нельзя говорить? Что преступление следует оставить. Что не стоит защищаться, что подставить другую щёку — отличный вариант, и кем этот санитар себя считает? Мессией? Послушай, это место утопает в грязи всё больше и больше, раз тут звучат такие речи. Собачья чушь.       Ральф молчит, всё ещё под впечатлением.       — Значит, ты не согласен с Саймоном?       — Пусть он делает что хочет, но тебя этому учить — поганое занятие. Одной щеки вполне достаточно.       Вполне достаточно.       — Эй.       Он поднимает голову.       — Хочешь подержать фонарик?       Ральф направляет его луч в чёрное небо: похоже на то, как воды океана схлёстываются вокруг весла. Наверное, похоже. Ральф не видел океана.       Джерри зависим от его улыбки.       Он говорит это вслух, вгоняя в краску, повторяет и подпирает голову рукой, совсем близко от него.       — Перестань.       — Сам пришёл. Мирись с последствиями.       Его взгляд становится хитрым, кисло-сладким на вкус, и приходится делать вид, что за окном очень интересно, чтобы не отвечать на очевидный вопрос. Но он склоняется ещё ближе, а уверенность в том, что это не нужно никому из них, быстро тает.       Правая сторона плавится от стекла, прожжённого конденсатом — ночи всё холоднее. Джерри приобнимает как раз то плечо, которое мёрзнет, отодвигает, и в его руках контроль, в то время как в глазах — беспорядочность; он продолжает улыбаться, прижимаясь губами к нервно подёргивающейся щеке, трётся об неё носом, совсем одомашненный зверь, говорит:       — Может, мы здесь по чьей-то наводке, живём кем-то написанной историей. Всё происходит, потому что происходит, сокрытое имеет права оставаться неизвестным, а несколько сюжетных линий идут параллельно, да ну и что? Мы здесь, потому что кто-то нашёл нас. Неужели это то, что ты хочешь знать?       — Нет.       — Чего ты хочешь?       Он не знает.       Он повторяет то, что запомнил на крыше, подключает все тактильные сенсоры, и микросхемы прогорают от высокого напряжения в перетёртых проводах, спроси его, что происходит, последует ответ: «Диагностика не работает». Пока в костях просыпается пластик, что-то машинное, роботическое зажимает перекрёсты мышц, он впервые позволяет себе задуматься — а почему он это чувствует? На его руках была кровь, и боль пронзала его тело. И всё же мельчайшие механизмы отзываются внутри, когда Джерри отвечает на неумелый, неловкий, до безумия отчаянный поцелуй.       Ему страшно, что это окажется какой-то шуткой, огромной, развёрнутой на целое представление пантомимой, которую Джерри жестоко проворачивает с ним, но он не может; в голове на два экрана разделяются сообщения об ошибках и человеческие сомнения, а фонарь, как жезл, как императорский скипетр, зажат в их руках: у Ральфа, что у исхлёстанного ливнем растения, дрожат пальцы, будто пропускают невидимые ледяные капли по суставам, по тонким синим сеточкам (проводам?), а Джерри (РА9?) бесстрашен, силён и нашёптывает, не размыкая губ:       — Ты перестанешь бояться.       И пальцы перестают дрожать.       До синевы жмурясь, пропуская разноцветные всполохи через безнадёжное бельмо, Ральф видит, как растёт от пола до потолка высокая фигура с покатыми плечами, как ожившая скала, сточенный камень, чёрная и страшная, обмотанная тряпками, бинтами, клейкой лентой, удерживающей вместе расшатанные пластины машины — РА9 приближается к Джерри: ни глаз, ни лица, только большие, удушающе сильные кисти рук, ветви священно-проклятого дерева.       Джерри отстраняется. Видение рассыпано под светом фонаря.       Ральф молчит, скромно поглаживая кнопку выключения, и пытается выровнять биение сердечного механизма. Его эмоциональную кашу не разобрать ни одному терапевту, и гнилые зёрна давно перемешаны с малочисленными плодородными.       — Ты в порядке?       Он слабо кивает.       — Если тебя пугает всё это, то лучше не…       — Джерри не пугает Ральфа.       — А что пугает?       РА9.       Джерри хмурится, будто только что подумал о том же, хмурится и говорит:       — Ты придёшь завтра.       Он не спрашивает.       Он повелевает, как сделал бы РА9, и Ральф не сопротивляется: укрытая одеялом фигура действительно появляется в коридоре, минуя взгляды санитаров, и на следующий день, и на последующий, и Джерри всегда ждёт его на подоконнике, перекатывая из ладони в ладонь неперегорающий фонарь. Они молчат больше, чем разговаривают, иногда целуются, если Ральф склоняется первым; Джерри не делает ничего.       Может, фигура в чёрном существовала на самом деле.       Может, её холод преследовал Джерри в кошмарах вперемешку с утоплением, лёгкими, полными агонии и грязной воды. «Антисанитария — моя любимая».       В Комнате Джерри появляется через день, всегда в шапке, всегда с карандашом в руках; он рисует круги и заключает их в квадраты, затем пытается нарисовать змея, но и тот закручивается в кольцо, но и тот задыхается в коробке. Что-то меняется. Ночь не говорит, но в темноту Джерри смотрит даже пристальней, чем прежде — коробка больницы терзает и его.       Ральф растерян, стоя под попеременно то тёплыми, то холодными струями душа; он не знает, сколько прошло дней, сколько раз он ловил на своём шраме чужие взгляды и уходил в себя, чтобы не обидить Саймона и данный им завет.       Но он не помнит и Саймона.       Ночь не говорит, и санитары молчат тоже. Кэра молчит привычно, ставя укол и теперь ещё иногда просматривая зажившую щёку быстрым взглядом, не дотрагиваясь и не касаясь, думая, что это привилегия Саймона — никто не знает, что на самом деле это привилегия Джерри.       Джерри в жизни Ральфа больше, чем самого Ральфа. Идеология РА9 занимает все его мысли, порождая новые и новые вопросы, но ответов, кроме «Подержи фонарь», «Что ты делал сегодня?», «Не бойся, Он не причинит тебе вреда», не появляется.       — Эй, — сквозь потоки воды продирается чей-то голос. Ральф подскакивает, закручивает все вентили, заворачивается в кокон полотенца; он знает, что через запертую дверь не войдёт никто, даже санитар, но всё равно в страхе забивается в угол.       — Что тебе нужно от Ральфа?       — Н-ничего, просто подай мне мой камешек, я забыл.       «Почему бы не забрать его позже», — с раздражением скрипит в зубах, но Ральф находит на прибитой к отделанной кафелем стене полке гладкую гальку и подходит к двери, попутно накидывая на себя ещё одно полотенце, лишь бы скрыть от света торчащие рёбра и сгорбленную спину с цепью выпирающих позвонков.       Щеколда отодвигается.       — Держи.       Он держит ладонь у щели, чтобы непутёвый Невинный мог забрать свой камень, но что-то в его «спасибо» отдаёт знакомым привкусом испанского стыда и вины.       — Ральф узнал тебя. Ты Наполеон?       — Что?       Он ещё больше убеждается.       — Наполеон пытался снять с Саймона штаны.       — Правда?       — Ага, — они не смотрят друг другу в глаза, лиц не видят, Ральф елозит виском по закруглённому дверному косяку. — Прости его, что так вышло.       — Кого?       — Ральфа.       Наполеон стоит, наверняка сжимая в руке свой камешек — многим Невинным свойственно присваивать что-то с прогулки, — стоит молча.       — Извини, я тебя не помню, Ральф.       Он удаляется.       В его речи не было ни французских слов, ни акцента. Феномен раздвоения личности — синдром Наполеона Бонапарта в клинической фазе.       Ральф понимает, что стал придавать памяти куда большее значение с тех пор, как появился Джерри. Страх забыть его после того, как он уйдёт в следующее путешествие вместе с РА9, выливается на спину вместе с водой и обжигает до терпкого покалывания в бело-красных линиях.       Наполеон не помнит их последнюю встречу.       Ральф помнит каждую её секунду, каждое изменение в лице Джерри.       Отжимая в руке влажную прядь волос, он растерян куда больше, чем обычно, и ненавидит душ несколько сильнее, думает, что нужно бы спросить у Саймона.       Спросить у Джерри.       У РА9.       Ральф молчит.

***

      — Ральф видел странный сон сегодня.       — Кошмар?       Джерри в той же позе, что и несколько дней назад, просматривает улицу с заметным напряжением, задавая вопрос, он только бросает короткий взгляд в его сторону, а затем вновь всматривается в темноту с надеждой, что хотя бы сегодня ночь заговорит.       — Нет. Там была маленькая девочка. Друг Ральфа.       — А чем сон странный?       — У Ральфа ведь нет друзей.       Джерри снова смотрит на него — с подозрением:       — Думаешь, воспоминание из прошлой жизни?       — Может быть.       — Ничего себе! — присвистывает Джерри. Его реакцию Ральф несколько иначе представлял. — Дети крутые. Мы подрабатывали в парке, когда было подходящее время, пиратская бухта, бла-бла-бла… Тебе бы понравилось на «Острове» — у нас был попугай.       — А людей много приходило?       — Целая куча.       — Тогда бы не понравилось.       Джерри смеётся, да и Ральф не сдерживает улыбки. Весь день его волновало выплывшее из ниоткуда воспоминание, а сейчас он думает об одних лишь пиратах и детях, окруживших аттракционы.       — Кому-нибудь ещё рассказывал?       — Не-а.       — Даже Саймону?       Саймон — начало всему. Новая жизнь рождена из благосклонности, терпения, Библии в бледных ладонях, выверенных действиях и днях, похожих друг на дружку, выращена на игле еловой ветви жалкой бактерией, изнеженной солнцем и защитными повязками, процедурами, мантрами во имя забвения, и всем-всем, что было ему близко. Раньше.       Саймон неминуемо отдалялся от него. Ральф рассказывал ему каждую мелочь, интересовался ответами на детские вопросы, вроде «Почему небо голубое?», и получал не менее детские ответы: «Потому что таким оно создано», но однажды появилась мелочь, о которой он умолчал, а за ней потянулись и другие мелочи. Мелочь за мелочью — и он лгал Саймону бесстыдно, и большие голубые глаза уже не казались глубокими и добрыми; Саймон был олицетворением Бога, и отныне Бог осуждал его.       — Особенно Саймону.       — А чем лучше «чужак, который делает больно»?       Ральф заливается краской, услышав собственные слова в исполнении Джерри. Он произнёс их чересчур спокойно, даже насмешливо, что сделало значение хуже во сто крат.       — Джерри не чужак.       — Приятно слышать.       — Нет, правда. Ральфу жаль, что он это сказал. И за другое тоже жаль. Очень.       — Ты ударил не слабее, чем били нас, не сильнее, чем били тебя, не оставил ни синяков, ни ран, ни укусов. Всё в порядке. Можешь забыть об этом.       — Ральф больше не хочет ничего забывать.       Джерри одобрительно усмехается.       Ральф думает о том, действительно ли худшие повреждения — это обыкновенные раны и укусы, оставленные на виду?       Он спрашивает:       — Чей укус самый страшный?       Джерри думает недолго, как будто ответ был готов давным-давно:       — Человеческий.       — Почему?       — А тебя когда-нибудь кусал человек?       Рот наполняется предвестием-сомнением: оно похоже на растопленное масло, переливающееся внизу зубов, и чем дольше язык касается его, тем сильнее ощущение немоты и немощи; Ральф пытается прижать бесполезный орган к нёбу и, наверное, выглядит глуповатым. А Джерри, диковато сверкая глазами, одним махом оказывается рядом с ним, и его губы — вечная полуулыбка сумасшедшего. Он облизывается. Голод скатывается по стенкам желудка.       — Скажи нам, Ральф, тебя когда-нибудь кусал человек?       Когда он говорит, за окном бушует настоящий ураган. Мохнатые деревья качают головами в сотни раз быстрее, и природа беснуется, пока никто не смотрит, и носятся страшные звери по усыпанной опилками земле.       Когда он замолкает, безмолвие душит и улицу: каждая ветвь, каждая иголочка застывает в ожидании новой бури. Ральф замирает тоже, как взнеженный неведеньем цветок, и удивлённо распахивает глаза, стоит Джерри усмехнуться ему в шею, опаляя кожу — будто красный расползается по голове.       — Не бойся нас.       Одна ветка чуть вздрагивает. Ральф делает глубокий вдох…       Джерри опускает его плечи, по привычке подтянувшиеся к голове, касается кожи губами, позволяя жару расслабить напряжённую мышцу, — и вот тогда он чувствует тот самый человеческий укус. Он не цепкий, как у сторожевой собаки, не оставляющий рваную рану (лучше сказать, вовсе не оставляющий ран), от него не хочется плакать и закрываться, не хочется бежать, потому что это всё ещё Джерри, Джерри, который касался его руками, касался фломастером, касался взглядом, мыслями — и зубы не страшнее всего предшествующего. В страшном человеческом укусе нежность и неразличимая эмоция, от которой секунду — всего секунду, — Ральф уверен, что жив.       Он обнимает спину Джерри руками и представляет, что сейчас клыки пронзят его горло. С поразительным спокойствием. Агнец на заклание.       Чувствительная кожа между зубами, горячий язык касается её, и, вопреки всему, что было раньше, Ральф готов к тому, чтобы Джерри укусил его до крови. Но Джерри — нет. Он отпускает его быстро, касаясь лёгкой метки, которой не предстоит дожить до завтра.       Шумный вздох ему в ухо — и очарования больше, чем разочарования.       — Почему ты сказал, что это больно?       — Разве так? — Джерри ведёт носом к линии челюсти, будто волк, ищущий лучшее место для быстрого убийства. — Ты сам придумал это.       — А что тогда страшного?       — Человеческие укусы никогда не заживают, Ральф.       — Ох.       Он молчит. Дыхание Джерри ниже, чем обычно. Веки тяжелеют.       — Можешь сделать это снова?       Он знает, что вопрос-просьба только распалит зверя, поэтому не удивляется, что следующий укус сильнее предыдущего и куда нетерпеливее. Его руки, сомкнутые в замок, мелко дрожат, звуки тонут на глубине связок. «Только бы молчать».       Повторяет про себя раз, два. На третий раз срывается — Джерри без задних мыслей проводит языком по ямочке за ухом. Нервные окончания отдаются молнией, он чувствует пробегающее по всему телу напряжение — от ног до самого затылка, вибрирующая волна, издаёт мимолётный звук сквозь крепко сжатые зубы и слышит в ответ неразборчивое бормотание. «Прекрасен», — совершенно точно понимает он.       — Джерри? — не слишком ровно произносит Ральф, облизывая сухим языком корочку губ. Ему стыдно, ему дышать нечем, но ему хочется остаться в этой минуте навсегда. Противоречия через край. — Джерри.       Он согласно поднимается к его лицу, точно такой же, жарко дышащий и бесконечно одичавший. Их поцелуй — выжженная пустыня вплоть до тех пор, когда Джерри настойчиво нажимает пальцами на щёку. Случайно или нет, на израненную. Так Ральф оказывается посвящён в понятие «с языком».       Странно.       Голова опустошена. Не существует ничего, кроме сейчас. Умирает смущение, разбиваются вдребезги все неработающие диагностики и алгоритмы, он полностью, бесповоротно опьянён происходящим. Жизнь. Кипящая, нестатичная жизнь в его разнузданных клетках. Господи, насколько он жив, когда соприкасаются на уровне животов их руки, когда Джерри придавливает его к прохладной стенке (сперва кажется — доминирует, развлекается, затем — защищает), когда сердце бахает в ушах, и тело соткано из вулканической материи, взрывной, пылающей, страшной. Гул нарастает всё сильнее, сильнее, Джерри отпускает руки, по-собственнически сжимает бедро.       И молча отстраняется.       Со всей жестокой резкостью.       Ральф растерян. В демонически чёрных глазах Джерри отражается далёкий свет.       Он медлит секунду, не больше, и то из-за фонарика, вдруг закувыркавшегося скользким угрём на вспотевшей ладони, медлит, чтобы тут же нагнать, торопливо щёлкая кнопкой выключения, ритмичным Морзе высвечивая чужой силуэт за стеклом. Его внимание переключается туда. Будто ничего и не было.       Но оно было.       Ночь заговорила, а Ральф окончательно онемел. Враз на него обрушились и ушедшие сомнения, и страхи, и ненужная вина, голову заполонили образы, которые больше не надеялся увидеть. И за всё вышеперечисленное он возненавидел себя, сейчас же и на месте.       Щелчок, щелчок. Джерри разговаривает с ночью на своём языке.       Ральф зажимает ладонью нос и рот («Кругом яд»), забивается в угол, жмурится — почему и не видит, как удлиняются тени на скулах помрачневшего друга. Не видит, как белеют пальцы, сжимающие фонарь, с трудом сдерживая рвущуюся наружу горечь.       Он не видит, с каким нежеланием Джерри перещёлкивает нужные комбинации.       Как облегчённо заканчивает разговор.       С каким отчаянием смотрит в его сторону.       — Ральф?       Он сильнее прижимает ладонь к лицу. Два пальца прикасаются к запястью.       — Ральф, поговори с нами.       Может, ему хочется сблевать.       Джерри садится ближе, обхватывает его плечи:       — Ральф.       Встряхивает.       — Ральф!       Ральф всхлипывает, открывая глаза. Серое лицо Джерри прямо перед ним, и всё рассыпается в прах.       — Ты уйдёшь, — слабым голосом говорит он. Тот медлит, прежде чем это прокомментировать.       — Мы попросили больше времени.       — Этот человек заберёт тебя.       — Не сегодня.       — Ты бросишь Ральфа.       — Послушай…       — Ты бросишь меня!       Джерри отшатывается назад, будто Ральф ударил его в грудь кулаком.       — Я не хочу тебя видеть.       Слова рвут его на части. То, что Джерри не препятствует ему, когда он уходит — только ещё один крюк.       Всё молчит.       Ральф падает на кровать совсем больным и зарывается лицом в подушку.       Он не спросил, сколько времени дал Человек.       Он не узнал, сколько ещё ночей они смогут сидеть вот так, друг напротив друга.       Не убедился, что хотя бы завтра увидит его.       Ткань подушки влажнеет за считанные секунды от осознания всей безнадёги, и спина сотрясается в беззвучных рыданиях. Он не может думать о том, что было пару минут назад, не может уделять внимание остаточному жару в районе шеи, не может допускать мыслей том, чтобы вернуться.       Но человеческие укусы не заживают никогда.       Он засыпает на животе, как последний грешник.

***

      Саймон будит его: рукой по одеялу и тихо, ласково: «Проснись». Первое, что Ральф чувствует, размыкая веки, — едва уловимый запах солнца от светлых и сегодня слегка взъерошенных волос. Запах улыбки. «Он не злится», — думает Ральф, пряча руки под подушку — в нём ещё жива горечь от того, что побег Джерри оказался не выдумкой, а грядущим вскоре событием.       Джерри покинет его.       А Саймон, от которого он отдалялся и отдалялся, останется рядом.       Ральф поднимает взгляд: санитар смотрит на него как на заплутавшего непутёвого ребёнка и молчит, пока плечи поднимаются и опускаются в своём ритме. Скрытую тревогу он улавливает быстро, «думательная» морщина становится глубже, хватка на одеяле — резче, покровительственней, что-то успевает громыхнуть во всём теле безмолвно, как мгновенный механизм, и Ральф подбирается к нему ближе, укладываясь головой на колени и потерянным взглядом упираясь в плинтуса. Он ещё не хнычет, но Саймон уже говорит:       — Тише, — как если бы он в голос рыдал.       Что интересно — именно после слова «тише» Ральфа прорывает. Он прячет глаза в штанине и начинает долго, болезненно сотрясаться под ладонью Саймона. Он чувствует горячие капли на своей щеке и жар, окутавший всё горло, но не позволяет ни писку, ни всхлипу вырываться за сжатые зубы. Иногда ему приходится оскалиться, как озлобленной кошке, чтобы просто сделать вдох, но не больше, а перед глазами только белое-белое-белое, потому что белое — это когда нет Джерри.       Джерри не носил халатов, не седел, да и бледнел с поразительной редкостью, был ярким, живым, таким чужим на фоне стен. Белое-белое-белое — это снег, в котором всё умирает. Белое-белое-белое — это кошмар и чистый саймонов халат, пахнущий таблетками и непроходящей хворью, душащий солнце, душащий простую грёбанную жизнь, которой у него не было.       Саймон поднимает к нему запястье в наручнике из белого-белого-белого, не зная, как травит этим Ральфа, и тот и любит его, и ненавидит, а ещё больше боится. Боится, что и он когда-нибудь уйдёт.       — Маленький. — Он закусывает губу от сквозящей в голосе нежности, продолжая трястись от чудовища, рвущего грудь на части. Нет, Ральфа никогда не называли «маленьким». Может, он им никогда не был: родился стариком-маразматиком и молодел, молодел, молодел… — Скажи мне, что с тобой?       — Не знаю, — он отвечает.       — Это из-за повязки? Всё хорошо, если из-за неё.       — Не из-за неё.       — Кто-то тебя обидел?       — Нет. Просто стало темно, и Ральф испугался.       — Темно?       Он молчит, ожидая, пока Саймон сам поймёт, о чём он, и предсказуемо слышит длинное «ах» и:       — Точно. Темно.       Он не сомневается, что Саймон разгадал: темно — сложно, плохо, непонятно. В темноте не видно выхода и входа, в темноте страшнее, чем на свету, и ночью всё немного хуже.       Он надеется, что Саймон разгадал.       — Как ты?       С секунду ему хочется вывалить запутанную историю про РА9, Джерри и Человека с Фонариком, про Руперта и голубей, про встречу с отцом в нарисованном мире, про первый неловкий поцелуй и то, что он не готов отпустить настолько близко подпущенное. Барьер между ними гудит низким красным, нули и единицы танцуют в свете программных ошибок, почти всё, но:       — Диагностика не работает.       И он не может сказать ничего другого.       — Не бросайте Ральфа. Никто не бросайте.       Саймон кивает.       — Я не брошу тебя.       Но он бросает.       Убирает шприц, выходит за дверь, говоря, что Кэра немного задержится из-за личных проблем, и бросает. Все обещания длиной с одну истерику.       Только в этот раз Ральф не встаёт у окна рядом с ёлкой.       Он следует за Саймоном.       Если бы его спросили: «Зачем?», он бы ответил: «Не знаю», но Саймон вышел — мышцы скрутило, и это всё. Он не мог оставаться больше. Взыграли и подозрение, и привязанность, и скука. Пусть он уйдёт с Саймоном в запретный врачебный мир и его отругают, зато он не будет в палате или Комнате просиживать пижаму.       Как туда пройти?       Для начала, игнорировать надпись «Только персонал» на бежевой двери. Она была заперта всегда и открывалась ключом-картой — этот процесс Ральф заставал не в первый раз: железная рука пружиной толкала дверь, а затем, как вежливый швейцар, держала ещё немного, чтобы у проходящего человека было время вынуть карту.       Саймон уже скрылся, а проход до сих пор открыт — иными словами, момент, в который Ральф обычно трусил и давал заднюю. Но, — либо Джерри научил его творить безбашенные штуки, либо «быть не в духе» синоним к «рисковать» — не важно, — сегодня он хватается за уезжающую вперёд дверь и скользит в узкий коридорчик, сам не зная, что ищет, втайне надеясь найти сокрытое от непосвящённых полотно с ответами на все вопросы, схемой, как избежать ада, алгоритмом решения самых сложных проблем и прочими важными вещами.       После тяжёлых испытаний некоторые люди теряют интерес к жизни. Ральф не потерял. Ральф — ребёнок, как считает Саймон, и отчасти он прав, потому что видеть то, как фигура в объёмном одеяле крадётся по белой кишке (белое — значит, Джерри здесь не будет), без смеха нельзя. Если не брать во внимание, что это шпионаж.       «Это шпионаж, и это плохо», — думает Ральф про себя и жмёт плечами в знак раскаяния. Но назад не поворачивает.       Где-то за поворотом хлопает дверь. «Саймон ушёл», — он полагает так, пока не слышит голос Маркуса — они втроём в маленьком коридоре, и Ральфу впервые страшно, что он сюда полез.       А Маркус бормочет с нескрываемым раздражением (три постулата ужасной жизни):       — Кофе такой, что умереть можно.       Он пьёт его без сливок.       — С кухни воняет дохлятиной.       Потому что там стоят мышеловки, Ральф знает.       — Я поговорю с кем-нибудь, — Саймон.       — Да в гробу я видал эти разговоры, — последнее, что говорит Маркус. Последний постулат.       — Слишком много смерти в твоих словах.       — Разве?       Ральф становится ближе к углу, потому что он заинтересован в подслушивании чужих разговоров, особенно если эти два человека, в его представлении, слишком разные, чтобы найти общие темы для беседы. Как специально, пока он шагает, ни Саймон, ни Маркус не произносят и малюсенького жалкого словечка. Удивительно, что его не замечают.       — Зачем ты испортил отчёты Джейсона? — немного напоминает ту манеру разговора, которую Саймон использует с Ральфом — мягко, не обвиняя, задать вопрос ни хороший, ни плохой, лишь поинтересоваться произошедшим.       — Это был не я, — выдерживает паузу, прерываемую шорохом одежды. — Хорошо, я.       — Он что-то сказал про Карла?       — «Мазня манфредовская».       — Господи.       — Да, и я использовал старую краску, чтобы доказать, что мазня на самом деле выглядит не так.       — Маркус, это ребячество.       — А что не ребячество? Ходить к Хэнку и плакаться: «Эй, накажите вон того, он меня обижает»?       — Маркус.       — Не ребячество ли своим маленьким умом созерцать только самый уголок картины, прислонившись к нему лбом, и, выкручивая пальцем у себя в заднице, делать какие-то выводы о том, как поработал художник и что вложил? Не ребячество полагать, что создать переходную палитру только из оттенков синего — дело, подвластное ребёнку? А выразить любовь одним цветом? Удовольствие — фигурой? Этот человек создавал искусство…       — ...не для того, чтобы ты потом закрашивал чьи-то отчёты в жажде мести.       — Да что ты?       И оба срываются на молчание — страшное, уродливое, будто звук вдруг вылетел в трубу, провалился куда-то и больше его никогда не станет. Тихо настолько, что в ухе начинает звенеть маленьким комариком — Ральф жмёт кулак к холодной мочке.       — Прости, — первым сдаётся Маркус, а Саймон не выглядит готовым держать на него обиду.       — Ты всегда можешь поговорить со мной.       — Я знаю. Просто на тебя и так слишком много свалилось: будто все стремятся обратиться за помощью именно к Саймону Всемогущему.       — Комплимент?       — Вежливое замечание.       Саймон смеётся из-за серьёзных интонаций Маркуса, и, Господи Боже, Ральф, кажется, слышит низкий смешок от человека, который никогда не улыбается. Дрожь проходит по его рукам. Он почти решает рассказать столь уникальную новость Джерри, а потом вспоминает, что их последняя встреча прошла не слишком хорошо.       — Тогда поторопись, а то ведь Хэнк не станет ждать.       — О, а я надеялся, что ты ко мне шёл.       — Правильно надеялся. Не улыбайся.       Саймон говорит это спокойно, не зная, что где-то за углом Ральф чуть не поперхнулся воздухом, потому что улыбающийся Маркус — сверх меры.       — Я так снимаю стресс.       Шорох одежды.       — Ты именно так снимаешь стресс?       — После всех этих серых рож я просто не могу не признать, что ты самое симпатичное, что случалось с этой клиникой.       Ральф вздрагивает. Голос Маркуса навевает на него жуть, а слова, которые он говорит, и того хуже. Саймон должен ответить ему более чем жёстко, но его ответ настолько пространный и спокойный, будто Маркус не позволил себе только что невесть что:       — В рабочее время твои руки только на поясе и больше нигде.       — Рабочее время будет длиться вечность, — вздыхает Маркус. Ральф пытается сопоставить, что значила предыдущая реплика Саймона, но его знаний недостаточно, чтобы понять. Всё это похоже на какую-то дурацкую игру.       — Но тебе ведь лучше?       — По мне не видно, что я в полном порядке?       — По тебе видно, что ты отчаянно пытаешься быть в порядке.       — Звучит жалко, — он усмехается замечанию. Ральф вновь жалеет, что залез сюда, когда слышит что-то знакомое. Он не понимает, что это, пока Маркус не объясняет вслух. — Ты поцеловал меня из жалости?       — Нет, чтобы тебе было о чём поразмыслить, пока я у Хэнка.       — Мы можем пойти вместе.       — Чтобы?       — Чтобы я тихонько стянул его пиво.       — Ужасно. Но ему пойдёт на пользу.       Дверь закрывается.       Ральф думает: «Саймон поцеловал Маркуса».       Выходит прочь из запретной зоны, еле переставляя ватные ноги.       Думает: «Как это работает?»       А ему-то какое дело?       В Комнате Наполеон смотрит на него взглядом полного непонимания и спрашивает:       — Мы знакомы? — когда Ральф садится рядом. Но тот подаёт ему лист с новой раскраской и отворачивается.       По какой-то причине, он чувствует себя окончательно и бесповоротно брошенным, и испуганно переходящий на другое место Наполеон не делает его положение лучше. Впрочем, он нужен был ему лишь затем, чтобы понять: сейчас он невыносимо хочет забрать себе его беспамятство. ___
103 Нравится 139 Отзывы 31 В сборник
Отзывы (1)