ID работы: 7780771

Holy Branches

Слэш
R
В процессе
97
Размер:
планируется Макси, написано 528 страниц, 32 части
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
97 Нравится 135 Отзывы 30 В сборник Скачать

7 — Semi-Automatic (I'm double sided)

Настройки текста
      Он валяется поверх одеяла, когда это происходит — сон наяву имени Ральфа Сумасшедшего. Тени на потолке складываются в движущуюся картинку: первая лысая, вторая лохматая, и сперва они стоят друг от друга на расстоянии вытянутой руки по стойке смирно (чёрные халаты шевелятся от сквозняка), и лохматый делает шаг. Делает шаг. Делает шаг… Саймона втягивает в Маркуса, потому что тени не люди, и, когда одна тень касается другой, происходит не контакт — происходит слияние. Потеря самих себя. Теневая смесь.       Интересно, если сегодня потолок обвалится ему на голову, в некрологе напишут, что его убил союз двух санитаров?       Он пялится на театр теней с монашеским отвращением, как на иллюстрацию адских мук, вспоминает интонацию Саймона, его тупые шутки, глупый поцелуй, безалаберную вседозволенность, которую он подарил Маркусу, — всё идиотизм. Поворачивается на бок. Тени переезжают на материковую стену, к слову, Америка потонула в водах океана.       Просто ужасно.       Его уважение к Саймону растаяло, как лёд на костре, потому что только несведущий в мире человек мог связаться с Маркусом, человеком, который никогда не улыбается. Хотя Саймону он с удовольствием улыбнулся.       Он прикрывает веки. Тени пляшут где-то в междуречье двух тонких венок, которые он представлял так явно, что ощущал тепло от циркулирующей крови; Саймон и Маркус становятся волками: белым и чёрным, и чёрный хватает за шкирку белого, трясёт, рвёт, а тот знай себе радуется и гавкает, не понимая, в какой опасности. Верно, Саймон не виноват. Это Маркус. Плохое влияние.       Волки становятся синицей и коршуном, кроликом и медведем и многими прочими враждующими существами, а потом вдруг оборачиваются совсем новыми человеческими силуэтами. Одна из теней поворачивает к нему голову, и он видит, что у неё не хватает половины лица. Чудовище слева бросается ей на грудь и вырывает сердце когтистой лапой.       Ральф вскакивает, думая о Джерри.       Ему не стоило уходить от него тогда.       Коридор он пересекает, почти не думая, что скажет, распахивает дверь, ударяя ей о стену и не заботясь о том, как много людей услышат шум, и с полурыком бросает в пустоту:       — Джерри!       И никто не отвечает.       Волосы на затылке шевелятся, как наэлектризованные, и тени пляшут на стене — уже Инь и Янь, пожирающие своё единство. В голове одно: «Его здесь нет. Человек забрал его».       И всё.       Их расставание случается быстрее, чем он ожидал, и тяжелее в сотни раз, как будто голову засунули в жаровню и держат за волосы — огонь выест череп без остатка. Выплавит глаза. Он слепой. И несчастный.       Он опускается на пол, машинально подбирая под себя одеяло, и пытается справиться с криком, рвущимся наружу, и комната вокруг пустая, заполненная его душным отсутствием, прогоркло ложащимся на язык. Возможно, Джерри остался бы ещё, если бы не Ральф, который повёл себя как истеричный маленький ребёнок.       Я не хочу тебя видеть.       Он вспоминает его вытянувшееся в непонимании лицо, страшные глаза, запавшие за одну фразу, и молнию, рассёкшую левый плохим красным. Тогда он показался ему каменным, но он был разбит настолько, что Ральф больше не смог читать эмоции на мертвенно бледной коже, недвижимо застывшей перед ним, как на свежей чёрно-белой фотографии. Они могли разминуться парой секунд. Он мог уйти сразу после ссоры, когда Ральф жалел себя в своей комнате, как последний идиот. Он мог даже заглянуть к нему и увидеть сжавшееся под одеялом тело, протянуть руку и схватить воздух — и затем уйти, не попрощавшись.       А может, он зашёл позже, когда он спал, сел у его кровати, сказал свои последние слова. Может, поддавшись искушению, он поцеловал его в щёку, не разбудив, и именно поэтому Ральф перевернулся, даже во сне прячась, — и тогда так они расстались.       Но Ральф бы не хотел расставаться никак.       Он раздавленный, прижатый к полу в чужой палате, и правый с виноватым теперь не имеют никакого значения, потому что он готов извиниться ни за что, если это вернёт Джерри сюда, когда он так в нём нуждается. Он вновь не думает, что скажет — он будет молчать, пускай РА9 читает мысли, раз может всё.       Саймон рассказывал ему про героев на молитвенном поприще, что днями и ночами не двигались с места, обращаясь к Богу. Ральф не знает, не видел ни одного, но готов встретить их судьбу самостоятельно прямо там, где он сейчас, у чуть подсвеченного подоконника и запотевшего окна, и пусть РА9 (или Зевс, или кто другой) попробует не услышать его вой. Он заслуживает быть услышанным.       Саймон найдёт его завтра, потащит вон, а он прикоснётся к полу и застынет на месте, ровным голосом проговаривая ему в лицо:       — Иди к Маркусу.       Он будет спокоен, как дерево с толстыми и крепкими корнями, как безразмерный лопух, как Саймон, столкнувшийся с Маркусом в коридоре, станет примером для подражания, но даже так не вернёт Джерри, потому что Джерри — человек, а не божественное создание.       Так что он не спокоен.       Он собирается свернуться на полу и пролежать в позе засушенной креветки до самого утра, пока не понимает: «О Господи, крыша!», вспрыгивает, игнорируя волну, поднимающуюся в животе (и это не тёплое счастье, это рвота, желчь, и они вырвутся наружу, если ничего не выйдет), забирается рукой под кровать, достаёт ключи и бежит со скоростью, которая напоминает ему многое. В частности, отца. Шрамы на спине отдаются жалобным зудом.       Ночью пробираться на крышу ещё незаконнее. Что с ним сделают, если поймают? Не будет ничего хуже того, что уже случилось, и это его новая философия, философия Ральфа Сумасшедшего, забирающегося по лестнице наверх, где дерево пахнет сыростью и гнилью, где крик половиц разрывает перепонки, где, может быть, ещё осталось что-то живое среди серости и белости, от которых он устал.       Он выпрямляется и завязывает одеяло на груди в широкий узел.       Волна в животе вздымается ещё раз — он видит Джерри, сидящего на крыше, и Джерри, живой, настоящий, не смотрит на него, запрокидывая голову к черноте звёздного неба, держась на руке, заведённой за спину, перекатывая в свободной ладони выключенный фонарь. Выдох Ральфа слышен по всей округе. Он, как и думал, не знает, что сказать.       — Если хочешь ударить, давай сейчас. Когда врасплох, получается больнее.       Он прикладывает ко рту чуть согнутые пальцы — никакого тепла.       Джерри садится ровнее. Обвиняющий взгляд Ральф чувствует явно, это как луч прожектора или горячий лазер, он проходится по нему бестактно, жёстко, будто знает, сколько ошибок на его счету за сегодняшний день. Тихо. Слишком тихо. Ральф обязан заговорить первым, не так, как он ожидал.       — Ральф думал, что Джерри ушёл.       — Радовался?       — Нет.       — Можешь снять одеяло, сегодня последний тёплый день.       Он не слушается. Ему кажется, Джерри отчасти понимает, почему.       — Подойдёшь?       — Наверное.       Вздыхает, как столетний старик, перещёлкивает фонариком в небесную глубину, лениво и кощунственно пренебрегая разговорами со Вселенной, и во всех его чертах — мысль и болезнь. Ральф злился на него — до тех пор, пока в глаза не увидел; отчасти это была и жалость, но он проникся к нему тёплым чувством, тянущей привычкой, видя следы собственных слов в его хмуро сведённых бровях. В одну из кратковременных вспышек света выходит заметить и брошенный блокнот, раскинувший бумажние крылья у ступней. Рисунок в нём непонятен, витиеват, но, очевидно, объёмен, будто бы зарисовка планетарного движения, о котором Ральф ничего не знал.       — Н-на, — Джерри отвлекает его, когда расстояние между ними сокращается достаточно. Костяшки соединённых пальцев касаются подбородка, и подобная позиция уже знакома — в день их знакомства, когда ему вздумалось проверить ещё неслучившуюся верность и только зарождавшееся доверие. — Попробуй.       Ральф мешкается, но схватывает губами тонкий предмет, зная, что Джерри сейчас беззлобно ухмыляется. В первый раз (он назвал тогда нового знакомца хорьком, бездумно соотнеся некоторые его повадки с животными) случайный контакт пальцев и рта можно было назвать действительно случайным, но теперь сомнений нет, и в том, как пальцы с зажившими давно мозолями гладят его нижнюю губу, есть задумка. И он не боится её, раскусывая узкую трубку. Крепкая горечь заполняет рот — он старается на ней не концентрироваться.       — Что это? Ну и гадость, — не сдержавшись, сплёвывает в сторону, слыша смешки и быстрый щелчок.       — Штука в том, чтобы ты сам угадал.       — Ральф точно не знает.       — Зря так уверен. Ответ: ёлка!       — Не может быть, — но, произнося это, он явно ловит аромат хвои изо рта. — Запах Ральфу нравится больше, чем вкус.       — Не спорим. Садись.       Когда Ральф исполняет «приказ», он хмыкает, во-первых, замечая крошечное расстояние между ними, во-вторых, говоря не без толики обиды:       — Не хочешь нас видеть?       Ральф — везунчик, потому что темнота скрывает заалевшие от стыда уши.       — Не это хотел сказать, — потерянно бормочет, бросая косые взгляды в сторону чёрного силуэта, — совсем не это.       — Знаешь, — он наклоняется вперёд, соединяя ладони так, что у бёдер расстояние остаётся прежним, но отстранённость заполняет миллиметры свободного пространства, — ты единственное, что держит нас здесь. С первого дня держит.       Ральф слышит в груди очень странное чувство, что лопаются маленькие пузыри или рвётся бумага, и оно, лёгкое и незначительное, заставляет его на мгновение забыться и уйти в себя; расстояние становится ещё больше, больнее. Он виновато ёрзает на месте.       — Почему ты не спал? — меняет тему Джерри, равнодушно перебрасывая фонарик из руки в руку. — Нет, не отвечай, предположение: какой-то назойливый, влезший не в своё дело человек помешал тебе, потому что заявился не к тому, не туда и вообще лучше бы его никогда не было.       К своему удивлению, Ральф кивает. Джерри пристально смотрит на него, ожидая объяснений.       — Ну, — нервно проговаривает он, — не то чтобы никогда не было. Но было бы лучше, если бы он был где-нибудь подальше.       — Правда?       — Ральф думает, Маркуса иногда слишком много. Пусть его будет слишком много не здесь.       Джерри молчит — секунду, две, — и вдруг безэмоционально произносит:       — Ты умеешь потрепать нервы, чёрт тебя дери.       — Что?       — Просто подумалось… Неважно. Чем тебе Маркус не угодил? В свободное время крутится вокруг тебя? Вокруг нас-то не выходит, — на последних словах серый в темноте рот самодовольно кривится, как если бы кто-то потянул один небольшой рычажок.       — Не вокруг Ральфа, вокруг Саймона.       — Саймона? — в голосе звучит недоумение. — У него на это полное право, разве нет?       — Саймон — мой санитар.       — Да, но Маркус — его парень.       От неожиданности Ральф давится воздухом — в нервно сузившееся горло скользнула узкая, покрытая слизью рыба и уверенно устремилась к недовольно булькнувшему желудку и кишкам; он действительно воспринимает эту новость как сырую вонючую рыбу, обмотанную тиной и прогнившими сетями рыбаков, как последнюю гадость, и даже край крыши подступает к нему ближе, дескать, на случай, если решишь спрыгнуть с меня. Почему так — он не знает.       Джерри обращает внимание на его молчание, хоть и не видит побелевшего вмиг лица.       — Ты не знал? Это же было очевидно.       Тишина.       — Они живут вместе.       — Это предательство.       — Разве Саймон что-то тебе должен? Значит, не предательство, — лаконично заключает Джерри, внешне нейтральный, но скованный едва уловимой сухостью, словно чешуйки отставшей краски на старинной картине. — А ты здорово прикипел к нему.       — Ральф здесь столько же, сколько Саймон здесь.       — Ну, наверное, он был здесь и раньше.       — Ральф не знает этого. Но Саймон хороший — это Маркус плохой.       — Хм, — и больше он ничего не говорит.       «Обиделся?»       — Ральф может наговорить много глупостей. Не надо на него сердиться.       — В том, что ты говоришь, нет никакой силы, только действия имеют значение.       — И что Ральф делает?       — Пока непонятно, — честно признаётся Джерри. — Ты противоречивый.       — Почему?       — Мы видим в тебе жажду к свободе, но также желание остаться там, где ты есть. В твоей голове — светлый разум, но иногда ты веришь тому, что тебе говорят, и сегодня — сейчас — ты на крыше, с нами, — он будто хочет сам себе это напомнить, — но говоришь об одном только Саймоне.       — Ох.       — Ты боишься боли, но причиняешь её себе, потому что… Я не знаю.       С тяжёлым вздохом он ложится на спину, и Ральф устраивается рядом, молча складывая руки на груди. Свет фонарика устремляется в тучи.       — Мы будто стараемся изучать звёзды в самую облачную ночь.       — Завтра может быть лучше. Тучи никогда не приходят навсегда, Ральф знает.       — Ты правильно знаешь. Ты молодец.       Уши вновь опаляются смущением. Кэра обходилась с ним ласково, тёплые слова не были новы для слуха, но Джерри говорил совершенно иначе — в мягкой похвале печаль, похожая на холодные чёрные воды (совсем как те, что разлились на их головами), прощание, забитое второстепенными буквами. Ральф жмурится и, слепо нашаривая рукой, находит запястье Джерри, обвитое приятной тканью пижамы. Тот моментально сжимает его леденеющую ладонь.       Ему кажется, РА9 сейчас не существует, и только они с Джерри, они одни под тёмным океаном, где глубоко, на самом дне, горят звёзды, вкопанные в илистую твердь, как перламутровые морские ракушки. Волна проходит с одного края на другой, и ветер шевелит лохматые пряди. Зажившие шрамы ласкает ночная прохлада.       — Нам всё ещё хочется, чтобы ты пошёл с нами.       Ральф кусает щёку изнутри.       — Знаем, Саймон дорог тебе, и вряд ли вы встретитесь вновь, но… Тебе не кажется, что он для тебя важнее, чем ты для него?       — Саймон хороший.       — Мы знаем.       Но только Ральф знает по-настоящему, и он повторяет с большим упорством, сердито нахмуривая брови и встряхивая руку Джерри, словно она во всём виновата:       — Саймон хороший!       Слова эхом проносятся в голове: «Саймон хороший, Саймон хороший», как мантра, «Саймон хороший», как-то, что заставит его жить, «Саймон хороший» — последняя надежда в непроглядном отчаянии, «Саймон хороший» — пока он не совсем смирился с фактом, что санитар — просто санитар и не ставит его выше всей остальной своей жизни.       Саймон хороший, и Ральф особо не задумывался о его существовании за пределами больницы: как он заваривает себе чай, расчёсывает волосы, широким жестом дёргает занавески в разные стороны, может, молится, может, мычит приевшуюся мелодию оперы (обязательно оперы) себе под нос. А может, он, едва проснувшись, прижимается к спине обнажённого мужчины и шепчет ему на ухо: «Доброе утро», в который раз добавляя в конце слащаво-приторное: «Я тебя люблю» — кукла без капли человечности, робот, отвратительного вида маргинал; Саймон из фантазии слишком искусственный — Ральф отплёвывается резиной и пластиком.       — Он хороший… Просто Маркус портит его.       Джерри молчит, похоже, обдумывая сказанное.       — Когда они научили тебя понятиям «чужое» и «своё», они и подумать не могли, что именно это приведёт к опаснейшей болезни нашего времени.       — Какой?       Он не отвечает, прочёсывая седым лучом кустистые тучи. Вправо, влево, чуть вверху — получается круг вокруг того места, где Луна обычно мерцает бледным глазом, будто он пытается вызволить её из вражеского плена, но раз за разом терпит поражение.       — Думая о том, как мы уйдём, ты предполагаешь для нас вечное одиночество, не так ли, Ральф?       Ральф непонимающе мычит.       — Если мы возьмём кого-то за руку? Чужака? — рассуждает Джерри с интересом, который предполагает сказку, а не реально-гипотетическую ситуацию. — Если мы его обнимем, даже крепче, чем тебя? А если того больше? — он перекатывается на бок, расцепляя их пальцы и выключая фонарь. Две яркие точки горят в темноте, выдавание местонахождение глаз, и Ральф действительно чувствует себя загнанным в угол. — Можешь представить, что у Саймона, помимо тебя, есть ещё пациенты?       — Зачем ты спрашиваешь?       — Затем, что ты страшный собственник, Ральф.       Он содрогается от осуждающего смысла, коим наполнены эти гадкие слова, но про себя не отрицает, не опровергает ни одно из них — единственная мысль о том, что Саймон живёт жизнью, в которой место находится и другим, незнакомым людям, убивает его. Он почти готов смириться с тем, что да, он собственник, но Джерри хмыкает, празднуя победу — это и есть спусковой клапан.       — Неправда, — шипит Ральф, резко садясь, а затем и поднимаясь на ноги, и весь пышет от праведного гнева, нецелесообразность которого понимает в глубине своей истрёпанной противоречивыми суждениями души.       Джерри, оставшийся позади, спокойно интересуется:       — Ты хочешь уйти?       Ральф мешкает, но отвечает честно:       — Не совсем.       — Хорошо. Потому что это не делает тебя плохим, пока ты только думаешь.       — Тебе-то легко говорить!       — О? — даже без взгляда на его лицо он знает, что быстрая улыбка — улыбка-вызов, — пробегает по губам, вспыхивая в широких зрачках, глубоких до безумия. — По-твоему, я ни о чём таком не думаю?       Одного вопроса достаточно, чтобы посеять сомнения, и Джерри смеётся — над своим всемогуществом, очевидно.       — Знаешь, мы всегда думали, что два сознания — они здесь, — он указывает на висок, продолжая хихикать как бы про себя. — Но они и в тебе тоже.       — Что? Нет, это…       — Давно заметно. Ты поэтому тянешься и к нам, и к Саймону?       — Нет. Ральф один.       — Может, мне тоже хочется в это верить.       Ральф незамедлительно возвращается на своё законное место: рядом с Джерри, слушая его размышления и кивая иногда; ноги переплетены, и, легко, до щекотки касаясь щиколотки, он спрашивает молча: «Почему ты хочешь остаться здесь?» И в этот раз не находится никакого ответа.       Разве что, он дикий собственник.

***

      Пружинистый шаг, приближающийся к его постели, и он старательно инициирует глубокий сон и детскую невинность, которая, как ему кажется, царит на его лице, пока он спит. Саймон останавливается у кровати, похоже, задерживая дыхание — только бы не засмеяться, не улыбнуться сейчас (совсем без причины), и Ральф не впервые замечает за собой, что смех — первая реакция, которая лезет в голову, когда от паники уже никуда не деться.       Он думает, что Саймон заметил его непривычно громкое для спящего дыхание, но тот касается его плеча:       — Просыпайся, — не подозревая, что он давно не спит.       Ральф не умеет притворяться, а Саймон не умеет докапываться до сути. Он открывает глаза, как делают совы — быстро, по-хищнически вперяясь взглядом в потенциальную жертву: улыбка всё такая же спокойная, а глаза проницательные и светлые, будто грех не нашёл в них отпечатка. «Как он может лгать?» — думает Ральф, высматривая грязь на белой коже, жилу, пульсирующую угольной водой, пылающие отпечатки ладоней Дьявола — хоть что-то! — но не находит ничего, кроме слегка загнутого рукава на почти мраморной кисти.       Затем он ищет муку — раз Саймон не предавался греху, то он в рабстве. Он смотрит ему прямо в глаза, не мигая, пытаясь воссоздать в себе то, что санитар делал для него: понимание и готовность выслушать, но получаются скорее рвотные потуги (в носу взрывается желчь). Саймон удивлённо останавливает ладонь на его щеке, как будто впервые видит:       — Ральф, что случилось?       Он беспомощно морщит лоб, садясь перед ним. Маркусу следует начать над ним смеяться: над тем, какой он глупый, неумелый — их просто не сравнить! — и Саймон сделал выбор в пользу большего, остался там, где получал в полной мере заслуженное счастье.       Он вспоминает давний разговор, плотно прилегающую повязку — за ней он не видел правды — и плавающую в воздухе вату, оживляет нежные касания рук, жгучую усталость, но доверие, доверие в мелочах… Слова — короткие, но смелые, и их говорит Саймон: его губы тонкие, выпитые без остатка до бледности, а в уголках улыбка; без повязки он видит, что не запомнил бы неважное, ненужное. Видит также, что Саймон сильно изменился: измождённое лицо, впалые щёки, как будто Маркус забрал всю энергию себе.       Ральф думает, что нет, нет и нет — нельзя добровольно выбрать жизнь в которой тебе причиняют боль. Дорогой ему человек в опасности, но сам её не осознаёт. Маркус — опасность.       Маркус — паразит, кровососущее насекомое, раздавить в два счёта, но попробуй поймай… Растереть красным пятном между пальцев.       Джерри говорит: «Попробуй», поднимая на руке кровь.       И омерзение искажает его черты: он прикрывает глаза, пытаясь сдержать внутри свирепое чувство, но оно зубная боль, оно свербит, скрежещет, и имени ему нет — Ральф не знает, как можно обозвать такую сильную, нестерпимую пытку; по привычке он держит Саймона за руку, словно боится упасть, но в этот раз прикосновение ощутимо обжигает. Он не бледный. Он металл, доведённый до белого каления.       — Саймон, — выдавливает, проглатывая рвущийся наружу стон. Холодные пальцы беспокойно сжимаются на коже. Больно. — Неужели Ральф такой жалкий?       — Что? — удивлённое, а затем подозрительное лицо Саймона расплывается в синем тумане. — Кто тебе это сказал?       — Никто.       — Ральф, если ты скажешь, я не посчитаю тебя кляузником, понятно?       — Но никто не говорил, правда, — он выставляет руки в защитном жесте, и Саймон немного успокаивается, опуская их на свои колени с привычным: «Тише», напоминая, что не причинит вреда. — Просто есть вещи — плохие вещи — о которых Ральф не может сказать.       — Плохие вещи? — Саймон вновь хмурится. — Почему ты не можешь сказать о них? — он думает. — Они касаются кого-то другого? Не тебя?       Против воли, отвечая на прямой вопрос, Ральф делает резкий кивок и поджимает губы, как будто движение задело в нём какой-то особенно чувствительный нерв. Он повторяет про себя: «Саймон», раз за разом: «Зачем всё надо было скрывать?»       — Кто это? Кэра? Джош? — он начинает играть с ним в угадайку, делая нарочито мягкий голос, и упоминает психиатра, которого Ральф, честно, считал за чужака. — Ладно. Кто-то из новых? Из врачей? Джейсон, Гарри? Маркус?       Все органы скручивает крепким спазмом: он проходит от онемевшего желудка до сжимающихся лёгких, как цунами поднимается, готовясь захлестнуть берег. Ральф сжимает зубы, жмурится — и кивает.       Саймон молчит.       Молчит.       — Скажи мне.       — Маркус и Норт.       Его вид не изменился бы для чужаков, смотрящих на окаменевшее лицо сквозь пальцы, но для Ральфа на нём сменяется тысячи кадров с разными эмоциями: от недоверия до страха, будто кинопроектор — крути ручку, пока плечо не отвалится, ври, пока мерно поскрипывает челюсть.       — Скажи, — голос звучит тише, тяжелее, и он жаждет подробностей, подсаживаясь ближе.       — Ральф не… не уверен в том, что он видел, — говорит Ральф, зная, что не видел ничего.       Джерри сказал, в нём два сознания.       — Маркус был близко, и Ральф смотрел из-за угла, да, смотрел из-за угла, и он вёл себя странно, и это…       — Что именно произошло?       Прикасается… Он прикасается — к губам, шее, языку; он знает его тайны, чувствует — двойственность. Ему известно, о чём он думал, когда видел его впервые, а о чём — в последнюю встречу; куда тянулись его руки, какого цвета бурлила кровь. РА9 помнит его прошлое, Джерри тщательно это скрывает.       — Покажи мне, — когда понимает, что Ральф не говорит ни слова. Сам того не зная, он даёт ему путь беспрепятственной клеветы.       Саймон не прикасается иначе как к волосам и рукам, холодный и отстранённый. Он ничего о нём не знает. Не знает ничего, включая ложь и выдумки.       Он крепко хватается за ворот его халата, дыша тяжело, с сиплым присвистом, исподлобья рассматривая приевшуюся картинку ошалелым взглядом — это какой-то приступ, новое наваждение, потому что он ничего не чувствует, но хочет того же и для него; будучи больным, он жаждет наводнить болезнью толпы.       Стальная клетка компульсии.       Робот не скажет, не сделает нового, его гениальность в рамках программы, очерчена линией, которую не преступить — Ральф не может перестать быть эгоистом.       Чужая жизнь разрушается у него на глазах — он опускает веки.       От шока Саймон немеет настолько, что даже не вздрагивает, когда Ральф прижимается губами к его: именно прижимается, не пытаясь сделать сверх. Через горячечный, болезненный прищур, ощутимое раздражение и сухость: взгляд у Саймона мертвенно стекленеет, а кулаки сжимаются на одеяле до ещё худшей белизны; конечно, он ничем не отвечает, и прикосновение к шершавой полоске сжатых губ ничего не даёт.       Ральф не любил его, но хотел забрать — как вещь, попавшую не в те руки.       Кожа покрывается коркой мрамора.       В затянутых паутиной механизмах — пустота.       Саймон не отстраняется, не подаёт виду, что расстояние между ними внушает ему спокойствие — потому что спокойствия нет, — и когда он смотрит на него прямым взглядом, то стекло никуда не уходит — это была не задумчивая дымка и не тень сомнений.       Он не вытирает слёзы.       Такой Саймон — настоящий нонсенс. Саймон, оплот уверенности и знания, растерян и разбит, и Ральф (его эгоизм и сумасшествие) тому виной. Столько раз он рвал рукава, царапал кожу до крови, рычал на него, бросался вещами, но никогда не видел покорности, никогда не видел, что он готов сдаться.       Сейчас он просто его довёл.       Саймон быстро моргает — несколько раз, будто просыпаясь ото сна, — и натянуто улыбается ему, в упор не замечая предательства, и от того Ральф переживает долгое, тяжёлое удушье: вдыхая, он получает каплю кислорода, с выдохом же по-собачьему скулит, но это реакция тела, не разума. Разум пуст, не напуган, не расстроен (выжат и высушен).       — Понятно, — сломавшимся голосом заключает Саймон, неестественно хмыкая. Он попросил показать ему и зря, зря это сделал. — Конечно, всё так и есть.       Ральф вновь скулит, и он впервые его замечает.       — Иди сюда, — распахивает объятья, и тело действует отдельно от разума, падая на протянутые руки; Ральф не достоин касаться его больше. Но Саймон об этом не знает. Его дыхание становится неритмичным, агоническим, как у больного астмой, он весь дрожит, удерживая себя от того, чтобы стиснуть до перелома чужую грудную клетку, сложить её гармошкой и закричать.       Ральфу известно, что, скажи подобное (тем более, покажи) кто другой, Саймон бы не поверил так сразу, но из его рта он принимает всё без сомнения — раньше он никогда не лгал. За доверие он расплачивается человеком.       Он заставил его считать, что Маркус — изменник, и тело просит хоть какой-нибудь кары за столь тяжкую клевету, дрожит, холодеет, ощутимо ломается в суставах, буквально вскакивает, стоит Саймону уйти.       Джерри спрашивал у него: «Зачем?»       Ральфу нечего ответить: его рука сама движется, сама разбивает до крови большой палец, сдирает заусенец до фаланги, и, лишь почувствов боль, он наконец может её остановить: другой рукой обхватывает кисть и стряхивает багровеющие капли, шипя на них и шмыгая носом.       В своём разуме он срывает голос.

***

      — Глотай.       Джерри вжимает ладонь в его рот, потому что он уже не слушается своего хозяина, и предлагает минералку, игнорируя жалостливые потуги сказать: «Не нужно». На сухую таблетка проходит туго, царапает глотку, кажется, раз застревает, но всё равно неизбежно проваливается куда-то туда, к желудку, оставляя за собой выдавленный след.       Дрожащий вздох.       — Правильно, дыши, — Джерри кивает, обвивая его рукой, чтобы лучше чувствовать сердцебиение, совсем не брезгуя вспотевшей пижамой. Ральф невольно прислоняется к нему, полный отвращения и самоненависти.       — Что это?       Неправильно задавать вопросы после того, как согласился на что-то, но Джерри ничего не говорит по этому поводу.       — Просто успокоительное. Ничего не бойся.       Он не боится — он согласен на яд.       — Зачем Ральф это сделал? — Совсем бледный, прикрывает глаза. — Зачем я это сделал?       Они сидят на крыше, в своём негласном убежище, всё время после того, как Ральф пришёл сюда с кровоточащей рукой. Джерри медленно потирает ноющее плечо.       — Всё в порядке. Всё хорошо.       — Но зачем…       — Помолчи.       Он приспускает одеяло со спины, зная, что свежий воздух отрезвит его. Ральф действительно замолкает.       — Не важно, зачем, но ты это сделал, и последствия теперь необратимы. Вопрос только в том, собираешься ли ты пустить всё на самотёк или попытаешься исправить ошибки?       — Исправить? — испуганный писк вырывается из его рта. — Исправить как?       — Скажи правду.       — Ни за что.       Джерри смотрит на него с выражением смирения и горя — такая комбинация не внушает ничего, кроме жалости. Ральф протягивает руку — он отстраняет её, качая головой и мимолётно гладя подрагивающие пальцы (особая осторожность проявляется в нём тогда, когда он касается ранки на большом).       — Ты не понимаешь, как трудно будет затем, — говоря это, он не забывает бросить в его сторону полный осуждения взгляд.       — Может, он даже не узнает, — вырывается у Ральфа, и уши тут же загораются огнём. Джерри хмурится.       — Узнает.       — Но…       — Ты скажешь ему. Не выдержишь — и скажешь.       Ральф открывает и закрывает рот, словно выброшенная на берег рыба, и Джерри, похоже, прав.       Он обнимает его крепче.

***

      Как оторванный от вредных книг внешнего мира, Ральф на самом деле не знал, что такое дыба, и связывал её скорее с тем, что может делать стоящая на задних копытах лошадь, но незнание лишь мешало ему понять, что он чувствует, не отделяя самого чувства: забранные за спину руки, выгнутая спина, стянутые судорогой мышцы и суставы на грани вывиха, глаза в глаза со своим палачом, схватившимся за рычаг. Висеть в таком положении без того больно, но напряжение в пальцах истязателя намекает на худшую муку.       Джерри пообещал ему, что не уйдёт и поможет, а сам провёл к той двери, за которую Ральф заглянул лишь однажды — и остался недоволен увиденным. Сегодня там будет что-то иное, так же пестрящее уродством, и встретиться с этим — согласиться на операцию на живом теле и с бодрствующим разумом. Болезнь вины разъедает его мясо. Он хватается за ручку.       — Ты не пойдёшь? — с надеждой спрашивает Ральф.       — Я буду здесь, но заходить вдвоём грозит…       — Мне страшно.       Джерри останавливается, совершенно разрушенно сжимая рукава.       — Если что-то пойдёт не так — ты знаешь, мы заберём тебя.       Ральф кивает, облизывая губы, — на большее он и не надеялся. Джерри коротко целует его в висок.       За дверью он ожидал встретить что угодно: крики, запах крови, драку; но только не тишину и почти неслышный голос Саймона, говорящий:       — Я не верю тебе.       И затем ещё больше тишины, усталости, заполнившей костные трещины.       Ральф ненавидел Маркуса — отравленный стыдом, он уже не скрывает от себя тяжкий грех, — но, услышав его ответ, он впивается ногтями в крошащуюся стену.       — Ты скорее поверишь своему щенку, чем мне? Саймон, мы через столькое прошли, я не рассчитывал узнать, что ты мне не доверяешь.       — Как ты его назвал? — Ральф представляет, как болезненно смыкаются и размыкаются сухие губы, как глухо мотает головой Саймон.       — Стой, я не это…       — Ты назвал его щенком, — рот искривляется в улыбке. — Я знал, что ты так считаешь, несмотря на мои слова. Ты всегда считал его полоумным.       — А это не так? — Маркус в его голове разводит руками. — Он поливает меня грязью, чтобы развлечься. Или… Конечно! Саймон, он просто хочет от меня избавиться, чтобы вы с ним остались одни.       — Какая же ты гадость… — Саймон опускает глаза в отвращении.       — Нет, подожди, подумай об этом…       — Я уже это слышал, — свирепо рычит он, и Маркус, всегда так угрожающе пролетавший по коридору, с крепкими руками, с непроницаемым лицом, явно отступает назад и чуть не давится языком перед тем, кто в разы сильнее — не физически.       Ральф обнимает себя руками.       — Я утирал с его ладоней кровь, когда он раздирал кожу, я держал его голову по ночам, когда он — неделями — не мог заснуть, я слушал его страхи и сомнения, я отпрашивал его с приёмов Джоша, зная, как он боится чужаков, и ты не посмеешь его тронуть.       — Даже если он лжёт?       — Я ему верю, — уверенность в словах Саймона заставляет Ральфа пошатнуться: он скользит спиной по стене и зажимает рот рукой. Он не может сказать ему сейчас. Ему слишком страшно.       — Так держишься за него.       Мысли Маркуса проходят через него электрическими волнами, ощутимо жгут кожу.       — Может, в те ночи, когда этому мудаку не спалось, ты «помогал» ему расслабиться.       — Боже… — стонет Саймон.       — Из нас двоих ты всегда предпочитал его.       — Тебе пора уходить.       — Я не уйду.       — Вон.       Ральф слышит шумное дыхание и звук шагов.       — Не подходи ко мне.       Шаги стихают. Маркус замирает, как выдрессированный пёс.       — Теперь ты меня боишься?       — Я хочу, чтоб это было концом, понимаешь? Мне хватит.       — Всё?       — Да, всё.       — Ты пожалеешь об этом.       — Конечно, — хмыкает Саймон и пытается уйти — в сторону Ральфа, из-за чего он испуганно вздымает голову, часто и с трудом дыша, так и не получая необходимого кислорода в душном коридорчике.       — Стой!       Это не работает.       — Да ради Бога, Саймон, перестань.       Он останавливается.       — Незачем Богу являться туда, где и к человеку относятся по-звериному. Иди, Маркус.       — Саймон...       — Аминь.       Дверь с силой захлопывается. Он ждёт секунду, две… Он падает на колени — Ральф слышит глухой стук, шум одежды и вдох через плотно сжатые зубы, и тогда он понимает, что такое дыба, потому что под громкий крик — надрывный всхлип, — под нестройный хруст из суставов выскакивают его кости, и рычаг крутится на деревянной шестерне, отпущенный мучителем, крутится, ритмично пощёлкивая, и верёвка стремительно отматывается, всё сильнее поднимая его переломанные руки над головой. Он слышит, как плачет Саймон, и агония сжимает его лёгкие.       Он выходит из-за угла, хотя должен был сделать это раньше: Саймон впрямь стоит на коленях, задрав голову к лампе на потолке. Увидев его, он поворачивает блестящее лицо и удивлённо поднимает брови.       — Что ты здесь делаешь? — связки не выдерживают к концу предложения, и выдают звук, похожий на скрип ржавой петли.       — Ральф потерялся и искал Саймона.       Отчасти это правда.       — Как ты зашёл? Хотя… — он горько усмехается, проводя тыльной стороной ладони по глазам. — Много ты слышал?       Ральф молчит.       — Тебе ничего не грозит. Маркус не посмеет и пальцем тебя тронуть.       — Саймон, Ральфу надо что-то сказать…       — Да? — Саймон поднимается, отряхивая колени, и не отрывает от него взгляда. Ральф беззвучно шевелит губами, как будто уже говорит, но не может сказать ни слова от страха. — Ничего не нужно. Успокойся.       — Ральф так виноват, — неожиданно даже для себя, он всхлипывает.       — Маленький, — Саймон тянет его за рукав, прижимает к себе крепко-крепко, и Ральф обмякает: Саймону приходится подогнуть колени, чтобы не позволить ему безвольно сползти на пол. — Конечно, ты не виноват. Я бы всё равно узнал правду, рано или поздно.       Ральф прерывисто дышит в его халат, погружённый в запахи медикаментов, постепенно теряя возможность возмущаться и разговаривать. Голос Саймона давит на уши, обволакивает, похожий на мягкое облако эфира, и он хочет прожить в его власти вечность, не размыкая рта и не нарушая тишину своим глупым, бесполезным покаянием.       Впрочем, с чего он взял, что зря оклеветал Маркуса? Саймону будет лучше без него.       Одна часть Ральфа ужасается таким рассуждениям, другая нежится в бездействии в чужих руках: он мерзкий кусок подгнивающего эгоиста, и ему непонятно, как Джерри, зная об этом, может касаться его.       Одна часть плачет, другая улыбается.       Двойственный, полуавтоматический, двуликий механизм сломанного робота, где у щеки из раны извиваются проводки, а с чистой кожи льётся соль; его разделили пополам — сама природа не смогла решить, каким ему быть: слепым или зрячим, сумасшедшим или мудрым, жертвующим или жадным.       В итоге он стал уродом.       Саймон забывает сделать инъекцию яда под кожу, сжимая жалкое тельце в руках. Так начинается череда страшных, непоправимых ошибок. ___
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.