Holy Branches

R
Заморожен
103
4
Фэндом:
Размер:
528 страниц, 156 055 слов, 32 части
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
103 Нравится 139 Отзывы 31 В сборник

10 — Maria's Donkey

Настройки
      — Ральф, милый Ральф.       Для столь раннего возраста её голос нетипично мягок и уже по-взрослому тих, как если бы каждое слово смущалось своей возможной неточности, грубости, глупости — контроль всегда выходит из сомнения, — но сейчас она почти шепчет не из страха показаться глупышкой или нахватать проблем за необдуманно брошенную фразу — нежность властвует над ней и почти белыми от недостатка солнца маленькими руками, гладящими его худое измождённое лицо. Она прочерчивает пальцем тонкие, похожие на отпечатки нитей, морщинки у него на лбу, отбрасывает волосы и в очередной раз обнимает неказистую голову.       — Он обидел тебя?       — Нет, — его собственные слова, которые он слышит изнутри себя резонирующими с костями, оказываются куда более тихими и невнятными. Возможно, потому что он лжёт.       — Он обидел. Он груб с тобой.       В этот раз Ральф ничего не говорит, прикрывая глаза на её прикосновения — если бы не они, думает он, его внутренности бы взорвались и наполнили тело, словно овощи — грязный мешок, а мысли бы извергнулись с агоническим криком, не в силах выносить то ужасное напряжение, что преследовало его всюду, включая сны. Он был в их доме как Гордиев узел, только и ожидающий, пока кто-нибудь придёт и разрубит его измученные ткани, пусть для человека это означало бы смерть. Даже сейчас, когда он вытянулся на кровати во вспышке пастельных красок, его не оставляет ощущение, что он знает больше, чем она, и терпит тоже больше. «Мне больно», — бледные губы дрожат, стараясь произнести это, но ничего. Обет молчания держит рот на замке.       Надолго ли?       — Такой хорошенький.       Она гладит его волосы. Ничто не могло успокаивать больше — когда они были младше, он позволял делать ему маленький хвостик, похожий на небольшую светлую пальму. Не то что бы он запретил сейчас, нет — ей было дозволено всё на свете.       — Ты как ослик, ослик из песни.       Она ещё не знает, что быть ослом во взрослом мире — неприятное и даже болезненное состояние, что ослом могут назвать, параллельно сплёвывая под ноги или прямо на штанину. Но Ральф поднимает ладони к голове и шевелит ими, изображая уши, и она смеётся, зажимая рот, потому что боится, что их услышат. Он хихикает за компанию, опуская руки и думая о том, что если бы ей довелось строить взрослый мир, то никто бы не дразнил «ослом», нет — все бы любили ослов: даже на свадьбе, чтобы выразить свои любовь и привязанность, парочка бы бралась за руки и, глядя друг другу в глаза, вполне серьёзно произносила: «Ты для меня осёл» — «И ты для меня», а затем бы следовали продолжительные объятия, чтобы окончательно скрепить союз.       Может, конечно, он преувеличивает.       — Спой.       — Ты что? — распахивает она глаза. — Мы его разбудим.       — Не разбудим.       И, когда она уже готова отказаться, он просит жалобно дрожащим голоском, похожим на щенячий скулёж:       — Пожалуйста.       Этого достаточно, чтобы разбить её упрямство, и она поёт, глядя в его блестящие, как две линзы, восхищённые глаза:       — Милый мой ослик,       Брось на насмешки       Ты свой застенчивый взгляд…       Ральф внимателен, слушая осторожное пение, близкое к шёпоту: в отличие от многих детей, она не вытягивает неестественно лицо, как научили в школе, но поёт для него так же спокойно, как говорит, разве что немного волнуясь — и зря. Ни в одной из существующих вселенных он не может представить, что раздражён ещё неокрепшим высоким голосом, потому что это её голос, а песня — его: про бархатистую шёрстку и стук копыт по пыльной дороге, про людей, улюлюкающих вслед утомлённому долгой дорогой животному, про его сильную спину, способную вынести и их издевательства, и седока, на которого никто не обращал внимания. «Песнь смирения» — так он её называл, невольно связывая слова, сказанные ослику, с собой.       —…Милый мой ослик,       Ушки как листья       Пальмовые по бокам.       Милый мой ослик,       Дева Мария       Гладит тебя по ногам.       Он моргает, наполняясь печальным осознанием того, что его песня закончилась. Ему не хочется её отпускать:       — А разве там не было куплета про…       — Ты же знаешь, это все куплеты.       — Нет, там точно…       Она снова смеётся, и он со вздохом, мягко улыбаясь, принимает тот факт, что песни заканчиваются.       — Ты единственный, кому правда нравится эта песня.       — Почему?       — Дети из школы слишком много думают о том, что она про сцену из Библии.       — Ох, — он не находит другого комментария на это.       — Так и есть.       — Но она ведь красивая. Правда, красивая, — сбивчиво бормочет Ральф, будто пытаясь убедить детей из школы в том, что песня хорошая, даже если им не нравится её религиозный посыл.       — Да, верно. Просто ты умный, а они — нет.       Он смущённо зовёт её по имени, чтобы она прекратила так говорить, но не слышит, не чувствует, что именно произносит. Он повторяет — и вновь ничего, только частое сердцебиение, отдающееся в уши. Он испуганно смотрит на неё: тёплый взгляд глубоких карих глаз как и прежде скользит по лицу, ничего не замечая; попытка сказать что-то оборачивается неспособностью и краем рта пошевелить.       «Посмотри на меня», — в паническом ужасе думает Ральф, скованный холодным оцепенением. «Как тебя зовут?» — бьётся о стенки черепа.       Он слышит эхо песенки про ослика, тонущее в белом шуме, и отклоняется назад, на свою подушку в комнате. Раннее утро. И ни единой мысли о том, каким могло быть имя девочки из сна — его доброго друга.       Через некоторое время, после того, как шум в ушах сходит на нет, Ральф замечает, что он не один, и удивлённо глазеет на Джерри, устроившегося на стуле у стены и имеющего наглость молчать, даже когда он его заметил. На нём шапка. Усталый вид говорит о бессонной ночи, взгляд бесстыдно устремлён прямо на постель.       — Что ты здесь делаешь? — Ральф находит в себе смелость наконец-то спросить и в ответ слышит хмыканье.       — Ты громко звал кого-то, имя было не разобрать. Мы предположили, что, возможно, ты зовёшь нас.       — Почему ты не спишь?       — Чтобы отсюда можно было уйти, нужно сделать ряд вещей — и ночью удобнее всего.       — Боже, — он сильнее откидывается на подушку. — Кто она?       — Она?       — Эта девочка.       Он ожидает услышать: «Какая девочка?», но Джерри молчит, похоже, припоминая его давние слова о ней — Ральф шокирован такой памятью.       — Может, если ты уснёшь, она тебе снова приснится.       — Может.       Он молчит, перебирая варианты того, что сейчас произойдёт: уйдёт Джерри за дверь или приблизится. Но ничего из этого не происходит — он сидит на стуле в полной тишине, пока Ральф не закрывает глаза, не в силах противиться накатывающей дрёме, и вот тогда Джерри подаёт голос:       — Саймон ушёл.       Ральф не размыкает век, надеясь, что достаточно хорошо притворяется спящим, чтобы не обсуждать это.       Саймон ушёл — раньше это всегда значило, что сегодня не его смена и он придёт позже, но после подслушанного разговора нет сомнений: если он и вернётся, то только посмотреть в глаза Хэнку и окончательно подписать своё увольнение.       Ушёл — сам ушёл. Спрятал голову в воротник, руки — в карманы, глаза — в пол, передёрнул плечами от холода и не обернулся на здание больницы, наверняка испытывая омерзение. По этой же причине он не попрощался с ним — тем, кому читал нараспев, кого держал в узде, воспитывал; Саймон был первым человеком, который сказал ему слово на «л», почти неприличное, если попадёт в неправильные руки — а руки Саймона были правильными.       «Какой смысл в правильности рук, если они тебя отталкивают?» — думает Ральф и открывает глаза.       Джерри смотрит на него.       — Почему ты здесь?       Уже спросив это, Ральф понимает, что звучит так, будто он хочет остаться один — но он не хочет.       — По нашей вине ты открылся ему. Не хочешь что-нибудь сказать?       — Нет.       — Совсем ничего?       — Ральф бы всё равно не продержался долго.       — Нельзя знать наверняка, — Джерри произносит это, и слова, звуки, даже буквы наполняются болью, природу которой сложно понять — либо она принадлежит ему, обёрнутая в боязнь оказаться причиной краха близкого человека, либо Ральфу, сомневающемуся в правильности всего, что ему приходилось делать. И самый очевидный из всех вариантов — это их общая боль.       Так странно, когда боль начинает связывать.       Джерри поднимается со стула, но стоит на месте.       — Уходишь?       — Можем остаться, если хочешь.       «Если» видится ему неуместным, когда всё тело ноет, полое, словно резиновый шар, мятущийся в ветреный день, и одного прямого взгляда достаточно, чтобы Джерри это понял и приблизился, усаживаясь в ногах.       Ральф не отводит взгляд, пока тот не усмехается:       — Да?       — Здесь холодно, — он произносит фразу до того ровно и сухо, будто её записали в головной алгоритм задолго до сегодняшнего дня и она успела ему порядком поднадоесть. Джерри принимает её куда живее, с интересом проводя рукой по одеялу — выглядит довольно невинно, если не брать во внимание, что в некотором роде одеяло было частью тела Ральфа; мягкое скольжение пальцев по складкам ткани — о чём он думает?       — Если придёт санитар, то это твои проблемы, — улыбается Джерри, сжимая лодыжку через одеяло. Ральф в шутку отталкивает его ладонь, но почти сразу сдвигается к стене, чтобы он мог устроиться рядом.       Медленные, заторможенные движения говорят сами за себя: вблизи усталость ещё заметнее. Опираясь локтем на подушку, Джерри с опаской ложится, словно в страхе сразу же провалиться в сон, что напоминает Ральфу одну интересную вещь: он никогда не видел его спящим.       — Ты когда-нибудь спишь?       — О, временами, — хихиканье сразу перемежается широким зевком.       — Ты мог бы сделать это сейчас.       От перспективы увидеть поистине безмятежное лицо Джерри на своей подушке становится тепло и как будто бы даже голодно, в том числе из-за желания хоть как-то отплатить за те разы, когда он отгонял от него кошмары и бессонницу, жертвуя собственным сном, и по мученическому выражению ясно, что предложение кажется соблазнительным и ему. А затем он всё равно говорит: «Нет», удручённо покачивая головой, и Ральф согласно вздыхает.       — И ничего ты не замёрз, врунишка, — замечает Джерри, пробуя температуру рук. Их колени соприкасаются — Ральф находит эту позу очень комфортной для себя, ведь так он достаточно расслаблен, чтобы начать интересоваться всем подряд.       — А РА9 спит?       — Ему незачем. Он не устаёт, — при слове «устаёт» его веки тяжело опускаются вниз.       — Значит, сейчас ты больше Джерри, чем РА9?       — Называй это так.       — А когда вы говорите, то одновременно или…       — Нет, один говорит, второй корректирует или дополняет.       — Сейчас говорит Джерри?       — Ральф, не пытайся нас разделить, — он хмурится, подозрительно на него поглядывая, но смягчается при виде искреннего замешательства. — Нам понятно твоё любопытство. Просто постарайся не думать об этом: ты же не контролируешь то, как дышишь, ходишь или пьёшь, вот и смирись, что ещё одна вещь тебя не заботит. Просто одна маленькая вещь.       Несмотря на вежливый тон, Ральф понимает, что его оттолкнули. Наверное, небольшая обида отражается у него на лице, потому что в поведении проскальзывает желание загладить вину за прерванное обсуждение: принимая одну из его рук, Джерри медленно проводит кончиками пальцев по тыльной стороне кисти, вызывая лёгкое покалывание, как будто мурашки вслед прикосновениям, и затем рисует горячие линии у него на ладони — быстро, словно действительно нанося штрихи. Рука невольно расслабляется.       — Что ты делаешь?       — «А это вообще законно?» — Джерри улыбается, ощутимо надавливая на место возле указательного пальца — он чуть подгибается, но это всё ещё не больно. — Можешь не бояться. В некоторых больницах это вообще входило в основную систему лечения.       — А что, больницы разные?       — Скажем так, Камски добавил самоуправства, и это местечко само по себе уникально. Нигде больше такого нет.       — И что именно уникально?       — Ну, — промассировав область у пальцев, Джерри буднично потирает мышцу между ними. — Иерархия пациентов. Никогда не думал, откуда взялись Невинные?       Ральф качает головой, вообще удивляясь тому, что кто-то, кроме Саймона, употребляет это слово. Раньше ему казалось, что оно выдуманное.       — Они пережили боль, но не причиняли её, то есть, можно сказать, нет их вины в том, что они сюда попали. Собрать всех в одном корпусе — удивительная идея. Благодаря этому здесь куда меньше строгости и… — он хмыкает, —…отсюда куда легче свалить.       — Строгости? Это какой такой строгости?       Джерри замирает, держа его руку в своей.       — Знаешь, что такое смирительная рубашка?       Ральф вздрагивает.       — Они же не делали этого с тобой?       — Это не больно, Ральф, ты можешь не бояться. Даже успокаивает.       Он старается подумать об этом, как об очередном коконе, в котором ничто бы от него не зависело, но не чувствует никакого «спокойствия», потому что быть связанным — нечто иное, страшное и неприятное, то, от чего он хочет навеки оградить Джерри. Он подтягивает к себе руку, более непослушную и «спящую», чем обычно. Джерри сменяет несколько эмоций.       — Ральф, если человек попадает в такую ситуацию, ещё не значит, что он псих, поверь, мы полностью…       — Подожди, — ему приходится оборвать неостановимый поток тревожных мыслей, пока дело не дошло до паники. — Ральф не подумал ничего такого.       Его ладони ложатся на скрытые под одеялом плечи, он чуть двигается вверх, чтобы на сей раз оказаться выше: Джерри смотрит на него, запрокинув голову, — это чем-то напоминает то, как ребёнок впервые встречает статую военного деятеля в центральном парке, — и просто позволяет ему обнять себя крепче, прижать, держа за спину, перепутать ноги — колено через бедро, как в хитровыдуманном узле. «Джерри устал», — думает Ральф, — «Джерри нужно отдохнуть».       Он наполняет лёгкие свежими смыслами, заставляя ресницы трепетать, и только удобнее устраивает голову у его груди, не возражая ничему: ни мыслям, ни словам.       — С чего бы думать сейчас, когда столько безумия позади, верно? — осторожно.       — Верно.       — Просто, — он снова беспокойно ворочается, — если всё удастся, то сегодня ночью мы уже…       — Ральф пошёл бы и сейчас.       — Что?       — Джерри идёт — Ральф следует. Неважно, когда и куда.       Потому что так заложено в программе.       Потому что он только об этом и думал, с тех пор как Джерри спросил: «Почему сейчас не уходишь?», а он и правда не уходил, будто к полу прилепился.       Потому что он апостол, избранный следовать: на крышу и выше, в кошмар и под дуло пистолета, за новым богом с роботическим именем и за тем, кто носит его в себе. Если нужно, он повяжет одеяло на плече и примет жизнь в пугающей новизне — снова, и пускай мир изменится дважды, пусть позади останутся отец, Кэра, Саймон… Пусть Джерри будет впереди в кои-то веки.       — Ты удивишься, если узнаешь, как страшно держать в руках такую преданность?       Ральф удивится, если это и вправду преданность, потому как для преданности нужно больше, чем доверие, — нужна смелость, которая только-только начинала расти в субтильной теплице человеческого тела. Нет, он следовал не из преданности: овца не затем следует за пастухом, что готова охранять его от волков, но без пастуха она погибнет — и вот причина. Не все люди преданы жизни, но все люди живут, и Ральф был так же слишком трус, чтобы заявить, что ко всему готов.       Оставить больницу — всего лишь маленький шаг в сторону затаившейся в кустах волчьей стаи.       — Если ты так торопишься, то нам стоит занять душ в течение часа. Туда можно не следовать.       Ральф фыркает, борясь с желанием стянуть с него шапку, и Джерри приглушённо, ещё тише, чем говорил, смеётся, как будто зная это.       — Но всё же… — он продолжает, убедившись, что Ральф смотрит. — Спасибо.       Его глаза сияют, вторя слову, гипнотически глубокие, умные глаза, которые в полной тишине говорят ему: «Спасибо», повторяя раз за разом, что он важен, что благодарность эта не пустая — одна из тех благодарностей, которые приносят, чтобы перестать чувствовать вину за бездействие, — эта благодарность — его кровь, кипящая в осколках стекла, на губах Джерри, заливающая раковину, его боль, очищенная от скверны, и, глядя на маленькое слово, обжигающее до желудка, Ральф падает на самое дно безмолвных букв и тонет.       Он продолжает падать, а Джерри продолжает смотреть, не смежая век ни на секунду, и светлая радужка становится лесом, где мысли птицами оседают на деревьях, воздухом, вдохнуть который сродни воскрешению, и чем дальше, тем ближе к разгадке, к системе устройства Всего: в середине леса его будет ждать Бог, одетый в свет, и окажется, что вся тайна была лишь проверкой терпения и на деле Господь всегда жаждал разговора с ним. Вот он протягивает ему израненную руку, истекающую водой, жмёт ослабшую ладонь, и сейчас уже прозвучит голос, то, как Он скажет:       — Спасибо.       И РА9 распахнётся перед ним окончательно.       Только хочется ли ему того, когда Джерри перед ним, затихший в ожидании первого слова? Не РА9 спасал Ральфа, и не за РА9 Ральф шёл: он стремился к утомлённому не-Богу с глазами ярче солнца.       И вместо того, чтобы падать в лес, он просыпается от «Спасибо» и от РА9, которому отказал во встрече, склоняется к просветлённому лицу и ждёт — пока Джерри поймёт, каков его ответ.       Когда их губы сталкиваются, Ральф чувствует проделанный путь: он не думает о том, что ему нужно делать, о том, как это получается, его движение естественное, расслабленное, настолько свободное — он целиком погружается в своё доверие к Джерри, а тот целует его первый раз за день, с нежностью проводя ладонью по ноге, скрытой под одеялом. Ему бы хотелось всегда так просыпаться — да, вот о чём он думает.       Думает о том, что это он, а не Джерри в этот раз первым шагает в бездну, оборачивая руки вокруг шеи, и, прекрасно зная, как сильно распаляет их невинные утренние объятия, углубляет поцелуй. Джерри резко выдыхает на этот жест — единственный минус такого положения, что невозможно узнать слова, которые бы он произнёс, будь не столь занят, точнее — можно узнать их, если вслушаться в язык тела: это достаточно просто, потому что они полностью открыты.       «Ральф», — имя — самое простое: Джерри зовёт его по имени каждый раз, когда просто ему отвечает, и поэтому оно повторяется бесконечно, пусть и беззвучно; «Посмотри, до чего ты довёл», — маленький укор выражается в том, как он замедляется, касаясь языком его нижней губы, будто желая, чтобы он, чёрт возьми, прочувствовал все последствия.       Руки говорят того больше: ладонь, где она была прежде — примерно у колена, — в своих мягких движениях значила просто: «Хочу, чтобы ты чувствовал меня», когда оказалась чуть выше: «Рядом». То, как уверенно он удержал его, прижимаясь к телу (если бы они поднялись, Джерри бы не уронил его, позволяя седлать пояс), добавляло: «Ближе». И однажды он бы оказался у него под кожей (что не причинило бы, как Ральфу сейчас кажется, никакого вреда), если бы не одно случайное движение, пробудившее небольшое воспоминание.       Джерри втягивает живот, набирая воздуха в лёгкие, и голова взрывается картинками утаённого сна — он так и не сказал ему, что видел и к чему это привело, не сказал, как во сне оголился перед ним хуже всякого содомита. А самое ужасное — даже в реальности стыда перед этим образом не хватает для того, чтобы жар не спустился вниз по его животу, не ударил, напоминая, как близко к нему Джерри — они буквально единое целое сейчас. Никакого языка не хватит, чтобы объяснить ему затем, что именно он чувствует — а он почувствует рано или поздно (скорее рано).       Ральф отстраняется от него быстро и нервно, скрывая страх. Ему приходится отодвинуться назад, пока Джерри не заметил его неконтролируемое уродливое наваждение, и он и вправду не замечает, но нервничает похуже него.       — Что-то не так? — упавшим голосом спрашивает Джерри, не предпринимая попыток приблизиться, — конечно, он думает, что здесь его вина, может, он надавил или испугал, ему и в голову не придёт, что причина совершенно в ином — а если Ральф скажет, то он будет крайне, безоговорочно разочарован и ложью, и дикими, животными повадками.       — Если Кэра вдруг придёт, — даже странно, как легко ложь лезет к нему в рот, перекрывая тяжёлое дыхание. — Это будет плохо.       Кажется, во взгляде Джерри мелькает подозрение, но, видимо, только кажется, потому что он кивает, соглашаясь:       — Да, и значительно усложнит наш побег. Ты верно вспомнил.       И ни одной попытки оспорить или настоять: трепетное к нему отношение напоминает публичную казнь, минуту ожидания полёта через прорубленный люк; страх этот появился недавно — страх разочаровать. Джерри всегда принимал его глупости за что-то стоящее, важное, но где граница? Где даже Джерри сможет подняться и сказать: «Ты отвратителен. Боже, я жалею, что связался с тобой».       Развернётся и уйдёт, как сейчас.       — Подожди…       Джерри, уже сидящий на краю постели, с готовностью поворачивается и схватывает протянутую руку выше запястья, крепко и с заметной дрожью. Край одеяла волнами спускается с бедра, как полотно афинского хитона, пролегает рядом с Ральфом, обволакивает, нагретый их общим теплом, и оставляет между ними что-то вроде связи, общего звена и негласного обещания о том, что они обязательно встретятся вновь. Без притязаний на большее, Джерри вдумчиво касается середины ладони и закрывает кулак, оставив внутри слово клятвы.       Нет, он не может ненавидеть его.       — Даже если ты чего-то боишься, — он проговаривает мысли вслух, — это не делает тебя хуже.       Принимая отговорку, Джерри всё равно чувствует его волнение и, парадоксально, заставляет проникнуться спокойствием, как будто за умением различать ложь он скрывает контроль, которого ни у кого прежде не было: ни у Кэры, ни у Саймона, ни у самого Ральфа; и как в материнских объятиях ребёнок не боится хлопнуться о землю насмерть, так и он теперь, сидя рядом с Джерри, вздыхает спокойно, унимает липкую тревогу, в кои-то веки доверяя чужим словам.       Может, сейчас он не готов понять происходящее, но у него будет завтра.       И послезавтра.       И много-много других дней.       С Джерри, не с больницей — Джерри уходит, чтобы вернуться. Больница уходит — из вен, из головы, как будто бы ноющей спины, — вытекает из шрамов, очищает кожу, погружает в новую веру, и она уходит навсегда.       Словно впервые Ральф видит место, которое приняло его: небольшая комнатка с кроватью, материковой стеной и широким окном. Нужно ли с ним прощаться?       Ральф вперяет взгляд в потолок. После звёздного неба он кажется ему обнищавшим и голым, словно всё то прекрасное, что существовало в нём раньше и имело смысл для пожизненного затворника, просыпалось в огромные трещины, испещрившие штукатурку, и пускай мысль о том, что однажды (совсем скоро) он откроет глаза и не увидит этого уродливого потолка, правда приносит ему странный трепет, как будто обдающий холодком лёгкие и щекочущий под языком, не появляется сомнений, что это трепет приятный, а не тоскующий. От таких рассуждений Ральф даже соединяет руки за головой — несвойственная для него поза, — и вдыхает запах, чуть разострённый сухой хвоей; он оглядывается на свою ветвь: жёлтая проказа покрывает её иглы, как седина — волосы старого человека, и есть в ней что-то непонятное — она всегда была определённо мертва, но при этом Ральф не видел для себя права насмехаться над ней или причинять боль, отламывая кору. Она — реликвия. Пальмовая ветвь из-под ног иерусалимского ослика.       Как скоро пренебрежение может перерасти в благоговение?       Встряхнувшись, Ральф поднимается к подоконнику и, недолго думая, садится на него, как делал в комнате у Джерри до их встречи с Человеком Извне (он называл его: Человек с Фонариком). Эта поза могла бы навлечь множество страшных воспоминаний о том дне, когда он был готов (точнее, не готов совершенно) к большому расставанию и всюду видел предательство, но, что удивительно, — не навлекает. Наоборот, сидя так и обнимая ногами горшок с колючим другом, он наполняется блаженным умиротворением, тёплым, как солнечные лучи, и в нём никакого волнения, никакой тревоги — сейчас он плывёт по течению.       Просто плывёт, гася волны наваждения.       Ни ревности, ни страха, ни вины. Подхваченный южными водами, он бесконтролен, но не порабощён, имея берег под рукой, и в этом заключается отношение к нему Джерри: безопасность выбора и обещание защиты.       Дверь открывается без скрипа.       — Привет, Кэра.       Она останавливает на нём взгляд, сначала удивлённая, затем напуганная, и Ральф мигом спускается с подоконника, не заслуживая даже замечания. Даже короткого: «Что ты делаешь?» Он выглядит обычно.       Вместо этого Кэра спрашивает, как будто понимая что-то:       — Ты в порядке?       Не здоровается.       — Стакан, — указывает в сторону ёлки, — можно Ральфу стакан воды?       Так они прощаются. Незаметно для себя.

***

      — Рискованно приходить сюда днём.       — Но ты же пришёл.       — Да. Да, мы оба поступаем глупо.       Джерри стоит к нему спиной, уперев руки в края дверного проёма, будто загораживая от холодного ветра.       — Мы чувствуем шампунь.       Последний душ напоминал ритуал омовения.       — Это какой силой слова нужно обладать, чтобы убедить тебя помыться, Ральф? — даже без лишнего взгляда он слышит улыбку.       — За тобой идут толпы.       — За РА9 идут толпы, — поправляет Джерри, оборачиваясь к нему. — Чувствуешь предвкушение?       — Ральф не знает, чего ожидать.       — Тогда волнение?       — Ты ведь будешь рядом.       — И тебе этого достаточно для спокойствия? — он удивлён и польщён одновременно, минуя порог и приближаясь на удивление бесшумно, как будто зная, какие половицы скрипят, а какие — нет. Его поступь мягкая, кошачья, звуки тонут под тяжестью уверенного шага; Джерри готов для грядущего побега.       Он обходит его со спины, пропадая из видимой зоны, что, будь это чужак, немедленно бы стало опасностью. Опасно ли позволять ему занять то положение, при котором играться (читай: издеваться) проще простого? Он может сделать что угодно, а Ральф не пошевелится, кротко обнимая угол одеяла — есть в этом какая-то приятная неизбежность.       Джерри не станет использовать его.       Ральф не обернётся.       Это называется солидарностью.       — Почему ты не внизу, Ральф? Нам казалось, тебе дорого это место, — шелестит он мягко, не приближаясь и не отдаляясь. Это своего рода испытание — как долго он может сдерживать свою тревожность и не оборачиваться, просто доверяя, что Джерри не сделает ничего плохого. Дыхание у него тихое, оттого и присутствие становится призрачным, едва ощутимым, настолько ненавязчивым, что Ральф смотрит на Комнату сквозь пол и безымянный санитар в ней ему ближе и опаснее, чем человек за спиной — неслышный сатир из наружнего леса.       — Санитары, — говоря это, он сглатывает, — санитары жуткие.       — О нет, они не жуткие — они раздражены: ты больше не принадлежишь этому месту. Ты смотришь в небо, когда должен был спотыкаться о собственный нос, их план провалился.       Ральф не успевает придумать ответ, когда чувствует обжигающие пальцы на своём опущенном к груди подбородке и вздрагивает — от неожиданности. Он даже не догадывался, что Джерри подошёл.       Рука мягко, но повелительно поднимает его голову, вынуждая посмотреть на сияющий белым дверной проём.       — Отпусти их всех.       Лёгкие наполняются холодным воздухом.       — Хорошо.       Джерри проводит ладонью по его затылку, тому месту, где когда-то проходил крепёж повязки, ласково, без притязаний на очередную проверку приглаживая вихры, и тихое дыхание выравнивается, становится спокойным, как будто даже медитативным; Ральф слышит его — значит, охота завершена.       Был ли он жертвой в ней?       Ничуть.       Жертвой был безымянный санитар под покровом Комнаты, потому что не знал, не думал, что силки больницы всё сильнее затягиваются на нём, в то время как Ральф стряхивает последние, не чувствуя никаких других пут, кроме тех, которыми сам позволил себя опутать.       — Сегодня, — говорит РА9, — мы придём за тобой.       Вечером Ральф видит странный сон. ___
103 Нравится 139 Отзывы 31 В сборник
Отзывы (2)