***
— Тебе помочь? Ральф неуверенно застывает у края ванны, в которой уже с десять минут стоял, прокручивая вентиль, Джерри. Тот хмуро дёргает шланг душа и вздыхает: — Знать бы, как помочь, так и пожалуйста. Есть идеи? Ральф пожимает плечами. — Конечно… — Джерри прижимает лоб к холодному кафелю, прислушиваясь к далёкому водному гулу. Метель за окном режет его лицо тенями, в глазах тонет печальный блеск свежего инея; на запястье проступила ледяная жилка. Но он вдруг улыбается, будто от мрака ему стало щекотно. — Ничего. Разберёмся. — Он бросает посветлевший взгляд в сторону Ральфа. — Посмотри внизу: вдруг где брызгает, а мы не знаем. Ральф кивает и, жадно хватаясь за шанс хоть где-то пригодиться, торопливо сбегает по лестнице. Из камина доносится треск — будто неприветливое ворчание, — в тепле комнаты хочется скинуть куртку, но Ральф не оставляет мысли, что может помочь. За ночь он выучил, куда ведут водопроводные артерии: слева, в самом углу комнаты, выбили выемку, без света даже незаметную, где и закручивалась ржавые, в разводах плесени трубы. Именно они могли дать течь. Могли, но не дали. — Ну что там?! — кричит Джерри со второго этажа. Ральф расстроенно оглядывает трубы, готовясь дать неприятный ответ, но взгляд цепляется за маленькую шестерню ручного вентиля. Ральф даже отшатывается. — Вентиль! — А? — Тут вентиль! Повернуть? Минуя лестницу, слова сами на себя не похожи. Ральф с трудом различает смазанные ругательства и более-менее чёткое: — ...что-нибудь сделай… Для него это вроде приказа, и вслед за жутковатым скрипом льётся тихое, радостное журчание. — Работает, — удивлённо, — Джерри, рабо… — Что?! — кричит тот, пока шум воды не перекрывает его голос… — Джерри? — ЗАКРОЙ! Ральф бледнеет. Пальцы не слушаются его — вздрагивают, сгибаются вокруг тугой шестерёнки; кипяток? — судорога… — он пустил ему кипяток? — ещё одна… — опять всё испортил? — Прости, — дрожащим, упавшим до шёпота голосом бормочет Ральф, справляясь, наконец, с вентилем. Водоворот из слов «ожог» и «кипяток» не даёт ему сдвинуться с места — сколько он не перекрывал воду? Минуту? Меньше, больше? Насколько больше?.. Рукам, лицу горячо, огонь в камине скачет, будто насмехаясь. А наверху страшное, холодное молчание. — Ральф не мог навредить, — он держит руки вместе, шёпотом уговаривая их не вздрагивать, — только не теперь, нет, Ральф не мог… Он потом не вспомнит, как переходил гостиную, как ноги несли его на второй этаж — он будто шёл на автомате, может, даже бежал; глаза смотрели, как у слепого, в одну невидимую точку; зато секунды в опустевшей ванной тянулись вечность — каждая оставалась в памяти, точно иероглиф, вырезанный ножом. — Джерри? — беззвучно. Никто не отвечает. Никого нет. — Пожалуйста, — ноющим, ребяческим тоном, — пожалуйста, Джерри… На полу блестят лужицы воды, Ральф испуганно смотрит на каждую. Он даже думает, что это Джерри обратился в них, из-за него, Ральфа, обратился. — Прости, — в который раз он всхлипывает. — Бывает. Ральф с дрожью, рывком оборачивается: Джерри, конечно, сзади него, улыбается, зачесав назад мокрые волосы. — Это ведь нестрашно, правда? — Ты дурак! — в сердцах выкрикивает Ральф, имея в виду: «Почему ты не сказал, что в порядке, когда я звал? Почему молчал?» Джерри удивлённо вздёргивает брови: он этого всего не знает. Некоторое время он слушает гневную тираду про кипяток и ожоги, прежде чем вмешаться, сжимая чужое плечо: — Ральф, — почти снисходительно, — здесь ведь нет горячей воды. — Но… — Здесь нет горячей воды. Ральф замирает с открытым ртом: это простое знание как-то не пришло ему в голову. — Правда, — он сглатывает, не отрывая взгляда от глаз Джерри, от своего испуганного отражения, — это правда. — А почему ты так подумал? — тихим, ласковым тоном интересуется Джерри, гладя его плечо, но Ральф только встряхивается, с удивлением и стыдом чувствуя на щеке слёзы. — Ну, чего перепугался? — Не знаю. — Ральф потерянно моргает. Произошедшее становится донельзя глупым. — А ты хотел проводку чинить — чёрт знает, о чём бы ты тогда подумал? — беззвучно посмеиваясь, Джерри стирает влагу с его щеки, но Ральф отстраняется, едва пальцы прикасаются к коже. — Ты холодный! — он складывает руки на груди и прячется от смеющегося взгляда. Это что-то детское — вот так прятать эмоции, когда на деле счастлив; но его выходка бросается жаром в лицо: вместо рубашки на Джерри синее полотенце, потемневшее от влаги, — а значит, Ральф видит больше обычного. Ну, намного больше. Он прячет глаза, пытаясь справиться со странным шумом, и как можно спокойнее спрашивает: — Где твоя рубашка? — но во рту уже сухо. — Точно, — с беззаботным смешком вспоминает Джерри, — надо её просушить. Чем плохо иметь только один комплект одежды… Ральф? — речь обрывается. Надо сказать, что он в порядке, но воздуха мало для слов; даже для первых букв: с — смущение, н — нагота. Н — нормальность. Язык должен подняться к нёбу, чтобы сказать: «Нормальность», но всё такое слабое, почти ленивое — и любой ответ становится невозможным. Его взгляд падает, спотыкаясь об отдельные, прежде только в фантазиях мелькавшие черты, вроде россыпи незаметных веснушек вверху груди, но всё же — падает, спускаясь от верхнего ребра к ямке солнечного сплетения, рядом с которой застыл, сжав угол полотенца, напряжённый кулак (он заметно подрагивает — от холода?). Зрение туманится. Много синего, много белого лунного света — его хочется коснуться, неловко и вдумчиво, как касаются святыни, но руки перекрещены, заперты в себе же, и только взгляд нажимает на чужие плечи, ловит горячее и растерянное дыхание. Странно. Даже за пределами фантазий он мечтает, как будто не может большего. Он всегда будет это делать. — Странно, — вторит Джерри, — ледяной душ был у нас, — кулак на синем уголке расслабляется, — дрожишь почему-то ты. Ральф слабо чувствует своё тело: он видит, что дрожит, но будто со стороны, как наблюдатель; тот же наблюдатель выпрямляет его сгорбленную спину, с укором вглядывается в глаз, потерявший фокус, с щелчком заставляет развести замок рук. Н — наблюдатель. Дыхание Джерри теряется у него в животе, под влажным светлым пушком. Те капли, что он не утёр, оставляют на нём блестящие полосы, покрывают гусиной кожей, и следующий вдох прерывистый и жадный. Так зябко. Ральф не решается встретить осуждающий, скорее всего, взгляд — та хрупкая уверенность, в которой он балансировал, рассыпалась бы и от меньшего, — но наслепую находит ладонью чужую щёку, холодную и влажную. Джерри хватается за его запястье, несильно сжимая, скорее из волнения, чем из принуждения, удерживает на месте. — Ты можешь заболеть, — пространно замечает Ральф. Это первые слова, что родились у него на губах, и в голове они никак не складываются буквами: ни первых, ни последних, без пробелов, без форм; это мысли, похожие на волнение воды или кучерявый волос; это одинокая, пустая частота звука. Ральф не это хотел сказать. И Джерри, стиснувший зубы, не это хотел услышать; его пальцы скользят по запястью выше, гладят выступающую кость и прижатые друг к другу пальцы. — И ты так этого боишься, что трясёшься всем телом, Ральф? — вибрации его голоса щекочут кожу. — Ральф?.. Тот поднимает глаза: Джерри не более чем растерян — ждёт любого ответа, совершенно любого; ждёт знакомых частот чужого голоса, крепко держит ладонь у щеки, покрасневшей, как после удара. Он совершенно не ожидает, что Ральф приблизит к нему лицо и украдёт дрожащий выдох, застывший на губах, и холодная рука над ладонью расслабляется и падает — не сразу, судорожными рывками, как движение кошмара. Водный привкус сменяется яркой вспышкой, когда Джерри отвечает и ловит вторую его руку на уровне животов. Он глубоко вдыхает — Ральф на секунду думает, что это как будто музыка: Джерри — инструмент, и воздух в нём становится звуком, если Ральф знает, как играть. О, если бы он знал. Музыка молчит. Ральф тихо отстраняется: Джерри хмурится, с закрытыми глазами склоняя голову, и вдыхает другой, опустошённый воздух через приоткрытый рот. Он потерян, словно его разбудили от хорошего сна и он боится забыть, что в нём происходило. Рука рассеянно перебирает согнутые пальцы. — Прости. Джерри дёргает головой, будто отмахивается, но рот изгибается в усмешке. — Так это было извинением? Он выпускает руку, когда Ральф тянется отступить назад, следит за его виноватым и испуганным выражением. Свет касается мокрых, отливающих медью волос, скользит по морщинке между сведённых бровей. — Извинения приняты. — Джерри невесело улыбается, запахивая полотенце, и возвращается в спальню, ногой прикрывая дверь. Ральф быстро моргает, утирая лоб, и будто случайно спускается ко рту пальцами: «Молчи», — он жмурится, нажимая на нижнюю губу, — «ни звука». И если бы ему дали блокнот, он бы вывел единственное, почему этот короткий поцелуй отличался от других и почему оставил не наполнение, а страх и широкую дыру посреди грудной клетки. Это же было бы его причиной, было его завершением. Н — наваждение. Неправильный, животный голод. Наверное, поэтому Ральф смотрит на языки пламени с такой мечтательностью, когда садится у камина.***
Тень — виноватая, молчаливая тень — прорезает жёлтые оттенки каждый раз, когда Ральфу чего-нибудь нужно. Джерри не ждёт от него просьб, но приходит, чтобы дать банку с томатным супом или сделать незначительное замечание: «Какой короткий день», — глядя в окно, — «уже темнеет». Зрительного контакта у них нет… Один был: Ральф посмотрел на заиндевевшее стекло как раз тогда, когда Джерри смотрел на него через отражение; пустые омуты глаз терялись в снежной пустоши, взгляд колкий, холодный… «Напуганный», — неожиданно думает Ральф, шкрябая ложкой по дну банки. Вязкий запах супа щекочет ноздри — он дразнит мысли так же, как хищника дразнит мускус; тёмные, тягучие капли у него на губах похожи на кровь. Н — напуганный. Тень скользит в рыжеющий лохматый луч. Джерри торопливо, не пересекаясь взглядом, забирает с бельевой верёвки просохшую рубашку и штаны, полностью завёрнутый в чёрную накидку. Ральф быстро отставляет суп. — Постой… Джерри складывает одежду «квадратиком» и вопросительно хмыкает, не поднимая взгляд. — Ральф что-то натворил? Молчание. Пальцы комкают уголки ткани. — Нет, — он нервно выпрямляет только что сделанные складки, — подожди здесь. Джерри исчезает на лестнице и вскоре возвращается полностью одетым и немного более привычным. К тому времени Ральф уже доедает суп. — Спасибо, — говорит он, выжидательно глядя на прикрытые веки Джерри. Тот слабо улыбается и забирает банку. — А если Ральф ничего не натворил, то что тогда случилось? — Чёрт, — Джерри скучно усмехается, — тебе нравится спрашивать. — А тебе — молчать. Ещё одна поломанная усмешка. — Ну, — неловко тянет Ральф, — пожалуйста? — Сесть с тобой? — как по приказу, Джерри садится поодаль, сгибая ноги в коленях, но Ральф с готовностью придвигается. Строгий взгляд чуть смягчился. — Ты как всегда, — то, что должно быть укором, заканчивается поцелуем в нос и беспокойным полушёпотом: «Какой холодный». Джерри перепроверяет кончиками пальцев, будто мог ошибиться. — Может, тебе внизу спать, у огня? Мы ещё подбросим… — предлагает он. — Или тебе наверху понравилось? Где хочешь-то? — А ты где будешь? — Ральф невинно улыбается, но Джерри смеётся: — А мы тебе не надоели?.. Да ты подумай. — Не надо. — Нет, подумай, — неожиданно без улыбки и очень настойчиво просит Джерри, и Ральф угадывает во взгляде вину и тайную тревогу, будто лёд на зелени глаз. Угадывает болезнь, засевшую стрелком в окопе, и все те тихие попытки отдалиться проясняются. — Ральф подумал, — тихо уверяет он и, немного выждав, исправляется, — я подумал, Джерри. Несмотря на молчание, Ральф знает, что успокоил его, и Джерри вскоре прижимается к нему тёплым боком, чтобы удобнее смотреть на огонь. — Погоди, — говорит, забыв про прошлый разговор, — погоди, как затухнет. И Ральф ждёт. И… Тут, взвиваясь, как пойманный кочет, по каменным стенам хлестнуло пламя, и в стороны перьями брызнули искры: красные, рыжие — горячие и смертельно опасные. Ральф расширяет глаза: это как фейерверк. Вдруг стало жарко. Джерри, зная, что Ральф впервые это видит, с пониманием встал подальше, а тому бы ближе склониться, ещё — бледная прядка совсем, почти касается… Но нет, он дёргается назад, с трудом прижимая друг к другу разогретые веки; глазные яблоки кажутся большими, как настоящие наливные плоды, ошпаренные яростным огнём. Ральф щурится, протирает глаза как можно торопливей, но всё равно не успевает увидеть, как то, что было, вдруг сбросилось до красных углей, сгрудившихся вроде цыплят в середине каменного настила. — Почему? — дрожащим, взволнованным голосом. — Всё так устроено… — Джерри с готовностью исчезает в глубине комнаты и возвращается с прижатым к груди кулаком. На любопытствующий взгляд он ладонь раскрывает: в самой середине — зажигалка. Не с первого раза, но пламя выплёвывает из узкого отверстия, и Джерри кивает: — Видел, как встряхнулось? И сразу осело… Ты подуй. Ральф с интересом приближается к его руке, застывает возле. Джерри мирно улыбается, словно румяный в тёплых отсветах. — Вот, видишь? Даже выше прыгнуло, — с жаром бормочет он, когда Ральф решается исполнить его просьбу, — значит, у огня два пика: рождение и смерть. Потом всё. Ничего нет. — И куда он девается? — Рождается опять, — с щелчком пламя вырывается из зажигалки, — и так раз за разом, по кругу. — РА9 в это верит? — О, Ральф, — мягко, — РА9 это создаёт. И, словно соглашаясь, угли светят ясным, изжелта-белым сиянием, слепя усталые, но широко распахнутые глаза.***
Второй раз оказавшись в хозяйской кровати, Ральф понимает, как странно ему спать в куртке — не по-настоящему, что ли, как в шутку; всю новую жизнь он одевался в пижаму, кутался в одеяло — и привык. Теперь и сон к нему не идёт: тонет где-то в чёрном дёгте, в растущих сугробах, гладких от ветра, и круглый зрачок луны смотрит в его сощуренный белый глаз, будто брат-близнец, ушедший на ночное небо. Ральф приподнимает руку — ладонь тут же становится бледной, как мрамор, пальцы полосуют тенью живот; луна получается размером с ноготь, не больше… Такая маленькая, такая яркая. От неё тянет молоком и холодным, снежным запахом, как от волос, когда возвращаешься домой. На лестнице поскрипывает. Осторожно, медленно переступая по полу, Джерри заходит и останавливается у него за спиной, должно быть, пытаясь понять, спит он или нет. Ральф демонстративно вздыхает. — Что-то не так? — Тяжело в куртке. — Внизу бы спал, — с укором, но заботой отмечает Джерри. — Нет, — Ральф качает головой, почёсывая шарфом щёку, — тебя там не будет. Вопреки ожиданиям, Джерри не обходит кровать, а садится на край у него за спиной, продавливая матрац. — Мы вообще можем не спать, знаешь, — он прикасается к пространству между лопатками, к шуршащему материалу куртки, — мы сумеем. Ты тогда спустись и поспи нормально, без куртки. Что скажешь? Ральф невольно улыбается и, хитро сощурившись, шепчет: — Нет… Он перекатывается на спину, садится, повторяя «нет», неожиданно уверенно валит обомлевшего Джерри на кровать с собой рядом: парка неприятно холодит ладони, дыхание резкое, как у пойманного зверька, и чужой взгляд в лунном свете мерцает удивлённо и испуганно. — Ты остаёшься здесь, — твёрдо, но с плохо скрываемым страхом велит Ральф: что он скажет, если Джерри сам развернётся и уйдёт? Но его губы растягиваются в ухмылке, пускают снисходительное: «Да?» Ральф опирается на локти, сердито ловит насмешку. — Да. — О как… — закусив губу, как мальчишка, Джерри в шутку ерошит его волосы, будто надеется отогнать, но Ральф и это терпит, угрюмо сопя. — Ты остаёшься. В смеющихся глазах, как тень по мирному полю, проносится какая-то мысль, и, ничего перед собой не видя, Джерри разглаживает морщину у него на лбу: медленно, ощупывая поддающуюся кожу. — Похоже, тебе не откажешь, — выдыхает он наконец, проводя ногтем по светлой брови. — А ты хочешь? — вдруг ослабев, Ральф спрашивает это без следа упрямства и с надеждой выискивает в лице Джерри что-то… Просто что-то. И находит. Джерри ловит его взгляд с улыбкой, с одной только целью откидывает полу тёплой парки: погрузившись в чужое тепло, большой человеческий запах, Ральф успокаивается и даже даёт расстегнуть свою куртку, пускает мягкие ладони к плавно вздымающемуся боку. Без нужды смотреть в глаза и оправдываться, в смоченной лунным светом темноте и парном запахе мокрой древесины ему куда легче принимать всё это, непривычное, странное… Становящееся будничным. Ральф запоздало понимает, что улыбается в складку чужой рубашки — просто не может удержаться, — горячая рука под курткой треплет его за это, щекотно проводит вверх по животу, но мерно, в такт дыханию, замедляется и останавливается на груди. Его лёгкие, сердце — больше ему неподвластны. Внутри, в клетке рёбер, мышца сокращается лишь оттого, что рука всё ещё на груди, всё ещё не оттолкнула, и Ральф это чувствует: сейчас он буквально не может умереть, и ничто убить его не может — только если сам РА9 обрушит на него смерть, только так. Ему и Джерри — он принадлежит им обоим. Он глубоко вздыхает, позволяя руке ощутить это, и напоследок поднимает взгляд: Джерри чуть повернул голову, и белый луч рассёк его лицо надвое, будто маской прикрыв тёмную сторону. «Вот он, РА9», — думает Ральф, и мягкая волна давит ему на веки. Звуки дыхания отдаляются, запахи — становятся ярче; его силуэт скользит по щекочущей траве из размытой фантазии, затем замедляется, точно хочет прилечь, совсем замирает на краю чего-то глубокого и тёмного… и, как это всегда происходит, навзничь падает в бескрайние просторы сна. — Она с тобой говорила? Ральф вздрагивает: он ожидал, что отец придёт к нему за ответом, когда мама уснёт… Так священник говорил, уснёт. Но — когда мать уже уснула, — что он мог на это сказать? Как объяснить? — Говорила, спрашиваю? — громче переспрашивает отец, решив, что тот не слышит. — Н-нет. — Ральф поднимает взгляд, светлый и испуганный, как у всех детей вроде него — то есть, ждущих, что родитель образумится, перейдя какую-то черту: его злость заполнит душу, как яд чашку, перельётся через край и больше худого не будет — кто-нибудь дольёт воды, разбавит, и будет лучше и лучше — надо только переждать это, перетерпеть. — Молча, значит, померла. Кто бы знал. — Отцовский взгляд чуть смягчается. — А ты что, плачешь, малец? Скучаешь об ней, наверно? — Мама была хорошая. — Да, — соглашается он, медленным, смакующим движением вытирая нос наголо — пальцами. У папы глаза не плачут — плачет нос, всегда узкий, выдавленный напряжением, как птичий клюв. Того гляди вонзится в плоть, жадный до крови. — Да… — его брови сходятся. — Ты давай это… Помяни её со мной, как следует. Не сидеть же тебе здесь вечность. Ральф осторожно поднимается, ожидая подвоха — нет, ничего. Они стоят рядом, отец и сын, различные размером, но одинаково горько жующие губы и прячущие друг от друга глаза, смазанные последними сутками. За окном бьёт крупный, тяжеловесный дождь. — Нет, надо за маленькой последить, — тихо, но твёрдо отказывает Ральф. — Тебе отец говорит: «Пойдём», а ты чего? — Маленькая… — Если б была маленькая, мать жива бы была, — вспыхивает старший Уильямс, вдруг делая крупный шаг; на него Ральф делает ещё три — назад, к мокрому окошку, соприкасаясь с подоконником. — Разбередила ей всё башкой, мелкая сука… Куда ты пятишься? Я что, бью тебя? Я тебя, б.., трогаю сейчас? Ральф жмурится, чувствуя, как дурно пахнущее лицо отца склоняется ближе. Кажется, он умрёт, если посмотрит. Но по скрипу половиц понятно, что отец, напротив, отошёл назад; спиртное зловоние шлейфом стелется за ним. — Как знаешь… Мириться пришёл. Ты сам отказался. И со звериным сопением его огромное тело уплывает из комнаты. «Пить пошёл», — холодно решает Ральф, но кровь бросается ему в лицо, словно отец мог это слышать — то, как неуважительно о нём думают. Вот он уже садится, роняя голову на сложенные колени, нервно покачивается из стороны в сторону, пытаясь угнаться за своей тенью. «И чего заспорил? Не вытерпел бы?» — корит себя Ральф. «Надо было пойти с ним. Там можно было бы и выплюнуть». Как больной чесоткой, он впивается зубами в запястье. «Эх-х, дурья башка…» Но даже сейчас, жалея о содеянном, Ральф и представить не может, как выпить то, что пьёт отец. Даже за память. Даже за маму… В горле ком: мама вдруг стала такой далёкой, словно они в разлуке много лет; её лицо в памяти посветлело до того, что стало неузнаваемым, как на плохой, засвеченной фотографии. И у него нет ничего, кроме этой негодной картинки. Это то, что он будет лелеять годами, о чём будет вспоминать. Ральф вцепился в себя крест-накрест — он запоздало это замечает; концентрирует взгляд на былинке, прыгающей по воздуху, но теряет её из виду, и мысли вновь набрасываются, как волчья стая. «Плачешь, малец? Скучаешь об ней?» И звонко, по-собачьи заскулив, он понимает: да, очень скучает. Так, как ни по кому не скучал; потому что всё, тем или иным путём, продолжает жить: и бумажные кораблики где-то там есть, размокшие, лежащие на бульваре, и воробьи, которых удавалось покормить, ещё летают и ерошат перья; а мамы нет и никогда больше не будет. Это навсегда. Его жизнь с ней — начало отрезка, который продолжится и кончится без неё, обрубленный, некрасивый — одинокий, как та самая былинка, потерявшаяся в воздухе и прыгающая то вверх, то вниз, падающая наземь и скользящая вдоль; он мог вдохнуть её и не заметить, такая она маленькая и жалкая. И даже она где-то есть. Сильнее сжимая зубы, Ральф беззвучно трясётся, глотает вязкую слюну — но слёзы не выходят и не несут облегчения: они будто глубоко засели у него в груди, там, где он достать не может. Каждый вдох отдаётся болью, как если б рот был обожжён, глаза горят от сухости и давления. Ральф закрывает лицо руками, громко, не скрываясь, стонет. Вторя ему, с другой комнаты доносится нарастающий детский плач. Сперва он режет ухо, но и к нему привыкаешь; с ним даже спокойнее: сестра его слышит, может, чувствует своим маленьким сердечком, зовёт; может, случайно так совпало, что заплакала. Дети часто плачут. Её крик, похожий со временем на вой, мешается с гулом ветра, с тревожно зачастившим дождём. Деревья низко гнёт к земле, почва плывёт у корней. Былинки нигде не видно. — Да заткни ты её! — вслед за окриком отца маленькая ненадолго замолкает и начинает плакать с прежней силой. Испугалась, наверное, дыхание перехватило. Словно издалека управляя конечностями, Ральф встаёт на подрагивающие ноги, невидящим взглядом смотрит на дверь; на секунду затихает всё: и боль от ранок на запястье, и шум дождя, и папин рёв: «Выдеру!», звенящий по дому, как медная туба. Один, выделенный из других звуков, плач его сестры давит — не на уши, на сердце. Как же её успокоишь? На ватных ногах переступает порог. — Эй, — шёпотом зовёт Ральф, с притуплённым волнением вглядываясь в покрасневшее от крика лицо. Проводит ладонью — сухо, да и кормил недавно. «Конечно, ей не это нужно», — щемит в груди, — «маму она зовёт, вот и всё». Но с тяжёлым сердцем Ральф отгоняет эти мысли, поднимает на руки маленькую сестру: прижатая к тёплой груди, она затихает, но ненадолго; будто разглядев в нём не того, неправильного человека, она вновь заплакала. И Ральф это понимает. Он то же самое чувствовал, смотря на отца, на священника, на родственников, которых видел впервые: не те люди, неправильные лица; и что-то спустил в нём этот осознающий младенческий плач: из сухих раздражённых глаз тоже брызнула влага, размывая ему зрение. — Да что она воет? Ральф шмыгает носом; в груди расслабляется крепкий воспалённый узел. — Я ничего не могу, — покачивает он головой, смаргивая слёзы. — Даже если папа поднимется, я ничего… Зачем же ты плачешь? — с губ срывается бессильный, прерывистый всхлип. — Ты знаешь, мама тебе пела, а я совсем, совсем не умею петь. Тебе нужно самой учиться, чтобы… чтобы спать, Господи, прости, я не знаю ничего… — Ты там оглох, что ли?! — Пожалуйста, помолчи немного, чтобы он напился, — с ясной дрожью умоляет Ральф, — он потом не будет слышать, он потом ничего не слышит… Ему в два счёта убить меня, маленькая, неужели тебе не жаль? И тут же исправляется: — Конечно, ты не понимаешь, прости меня… Я глупый, глупый Ральф, но… Господи, как я спою? Я должен? Не умею… — Но непрекращающийся плач, ругательства, доносящиеся снизу, срывают в нём последнюю струнку. — Тише! Ну… И неровным мычанием он выводит что-то, отдалённо похожее на мелодию старой колыбельной. Маленькая, узнав её, замирает в руках. — Авраам взял в ночь Исака и повёл его… на холм… — голос у Ральфа сиплый, перебитый горем, глаза прикрыты от стыда; и только руки, будто отделясь от всего остального, ласково покачивают лёгкий, невесомый груз. — Дочка, не пугаясь мрака, вышла следом за… отцом… В груди ноет от страха перед пением. У мамы всё так просто выходило… Но, приоткрыв глаза, Ральф видит, с каким упоением на него смотрит маленькая: ей не приходилось ни разу слышать, как поёт брат; ей это не кажется уродливым. — Точно как ангел, нож отводящий, дочь Авраама шла за ним. Плечи вздрагивают: на высоком звуке голос вдруг сорвался, не выдержал; но Ральф лишь переводит на шёпот свою страшную, отчаянную колыбельную, зная, что иначе нельзя и отец только и ждёт очередного вскрика, чтобы подняться и оттащить его в сторону. Даже если в мамину честь не ударит, то накричит и подёргает за воротник, портя одежду. Потом забудет, будет за неё же ругать… — «Как зовут тебя?» — спросил вдруг ангел божий у неё… — Ральф морщится, вспоминая слова дальше, но это уже и не требуется: сжав в кулачке его одежду, маленькая спит. — Как зовут тебя? — повторяет Ральф без мелодии, глубоко и освобождённо вздыхая. «Успокоилась», — осталось у него в голове. Ни горя, ни боли — одна благодать от того, что на руках заснул маленький ребёнок; это отчего-то показало ему, что не всё пропало и не для всех он паршивая овца в здоровом стаде; сестра вырастет, сестра его поддержит, а отец, может, разжалобится, полюбит немного… «Нет», — Ральф сдвигает брови, — «нет, пусть он её любит, не меня». И за окном, как дробь, стучат колёса поезда.***
Ральф просыпается в синем свете — таком, от которого хочется лежать без движения; оттенок, лишающий сил, мрачный и холодный. Как будто сам гул метели выглядит так, и — что? Кто-то открыл дверь? Теперь метель в доме. Разлилась, как сладковатый пар, заполнила уголки глаз, забралась в тяжёлую голову. Если не закрыть двери, метель войдёт, как входит бездомное животное, и в этом нет ничего необычного. А если дверь закрыта, может, где-то раскрыта щель?.. Забытая форточка?.. Дымоход, конечно, это он, это из-за него. Ральф устало жмурит глаза, сам не зная, верит ли своим размышлениям о природе синей метели. Это были ещё мысли сна: и его, и не его — неуловимые мысли. Тёмно-синие мысли. С примесью чистого, живого зелёного. Джерри спит на животе, спрятав нос в углублении парки, весь чужой, непохожий на себя: с бледной тенью от окна, с неопрятно сползшей прядью и застывшей усталостью на лице. Он похож на затухающие угли наплясавшегося огня — и взрослее, и теплее кажутся его черты. «И он со мной?» — думает Ральф. «Этот большой, серьёзный человек?» Он опускает мягкий воротник, будто ожидает, что подбородок его разубедит, но ему знаком и он, и большие расслабленные губы. Н — наваждение, верно? Короткий поцелуй на впадинке под носом как часть игры, которую он сам себе придумал — не разбудить его ни в коем случае. Не тогда, когда он так прекрасен. Но, задев губами кончик его носа, Ральф вздрагивает и напряжённо вглядывается в сонное лицо: не задрожали ли ресницы, не сморщился ли нос? Джерри спит, а содеянное только раззадорило, удивило его: как много Ральф мог сделать втайне. Чисто детское чувство, радость от своего секрета заполняют голову. Ещё немного. — Эй, — шёпотом бросает Ральф, с интересом наблюдая, не проснётся ли Джерри. Не проснётся. Он пару раз повторяет его имя, вслушиваясь, как оно мешается со звуком дыхания и свистящим ветром; имя, которое, может, грохочет у него во сне, становится живым или танцует только оттого, что он наяву сказал это. И тем же шёпотом Ральф произносит, приподнявшись на локте: — Ты не надоел. Ты очень нужен. И, может, воображение дорисовывает это ему, но усталость вдруг сходит с лица, а в щёки бросается здоровый, счастливый румянец. ____