Глава III
17 января 2019 г. в 17:40
— Анатоль! Можно вас на минуту?
— Разве только на минуту, — ответил тот, выходя из палатки и утирая пот со лба.
Анатоль Семенов числился полковым врачом, и на людях показывался нечасто. С Мироном они были знакомы еще до турецкой кампании, в Петербурге, посещали одни салоны и звали друг друга по имени, хотя и не были особо дружны. В сонном и душном лагере у Дуная полковой врач был чуть ли не единственным, у кого совершенно не оставалось времени скучать. Хоть больших сражений сейчас не давали, но то и дело с вылазок возвращались раненые, а кое-кто еще не оправился от трехмесячной давности контузий при Рущуке. И много было таких, кто просто болели — заболоченная местность, удушливый зной, полевая нечистота способствовали общему распространению нездоровья.
— Вы мне нужны, — сказал Мирон, когда Анатоль устало глянул на него в спустившейся на лагерь темноте.
— Вы ранены? Больны?
— Нет, я… Утром пленного привез, вы слышали?
— Нет, — сказал Анатоль все так же устало. — Я с утра из лазарета не выходил.
— Этот пленный болен. Я его ранил при захвате, не сильно, но рана, кажется, воспалилась.
— Его уже допрашивали?
— Да, и это тоже поспособствовало. Он сейчас в лихорадке и бреду. Поможете?
— Простите, Мирон, но нет, — сказал Анатоль.
Мирон, уже повернувшийся было на каблуках в сторону сарая, остановился.
— Как нет? Почему?
— То есть на рану я, конечно же, посмотрю, — продолжал Семенов. — Промою, почищу. Но от этого не будет совершенно никакого проку, потому что если все впрямь так, как вы говорите, то его надобно в лазарет, под наблюдение и уход. А в лазарет я его не положу.
— Почему же не положите?
— Потому что у меня там сорок пять человек с дизентерией друг у друга на головах, — отчеканил Анатоль, глянув Мирону прямо в лицо. — Вы вообще осведомлены, поручик, что в лагере дизентерия? Знаете, что это такое?
— Разумеется, — слегка растерялся Мирон. В самом деле, в последние недели в лагере бушевало то, что солдаты называют «проносной хворью». Но Мирон, отличавшийся железным здоровьем, подобной заразой никогда не страдал, а больных держали в лазарете на краю лагеря. Так что он, по правде, как-то особо и не задумывался, насколько все плохо. — Но неужели вы не найдете место еще для одного человека?
— То есть для турка?
— Он русский!
Повисла тишина. Потом Анатоль сказал:
— Вот как? Вы уверены?
— Он в бреду говорил по-русски. Сам слышал.
— Ах, это. Ну это ровным счетом ничего не меняет. Вы же знаете, среди янычар чуть не каждый второй — славянин. То есть бывший славянин. Который много лет как перешел в мусульманскую веру.
— И что с того? — бросил Мирон.
— А то, что вы не представляете, о чем просите. Там у меня в лазарете страдает полсотни русских, настоящих русских, православных. Из которых больше чем половина мучается кровавым поносом и с утра до ночи умоляет, чтоб я им хоть как-то помог. И вот я возьму басурманина и положу с ними рядом, суетиться вокруг него стану, лечить. Вы думаете, они сильно такому обрадуются? Начнутся свары, драки, а больные у меня почти все лежачие, их волнение и толкотня теперь и убить может. Нет, — решительно сказал Анатоль. — И не просите.
— Так что же, бросите его подыхать?
— Почему брошу? Я же сказал, рану осмотрю. Погодите, инструмент возьму только.
Он нырнул в палатку и вернулся с небольшим саквояжем. Через несколько минут они уже были в сарае, над мечущимся в бреду пленником. Анатоль склонился над ним, пощупал лоб, пульс, велел Мирону выше поднять свет и осмотрел рану на предплечье. Покачал головой.
— Я, конечно, почищу, — равнодушно сказал Анатоль. — Но это ничего не даст. Пошло общее заражение. Оттого и лихорадка.
— Но ведь… погодите! Тут гниль, грязь, если перевести его отсюда…
— Я уже сказал вам, поручик, у меня в лазарете для басурманина места нет.
— Дайте тогда лекарства. У вас же должны быть средства от таких ран.
— Да, средства есть. Но их крайне мало, не хватает даже на наших солдат. Я уже замучился уговаривать господина полковника, чтоб отправил наконец жалобу в штаб и привлек внимание к нашему бедственному положению. И кстати, опиума лишнего тоже нет, даже и не просите.
— Но хотя бы корпия найдется? И бинты.
— Корпия да, а бинты… надо посмотреть, — неохотно сказал Анатоль. — Но это пустая трата перевязочного материала.
— Дайте мне корпию. Сколько можете.
— Как угодно. Посветите мне, сударь, вот так. Благодарю вас.
Он с хладнокровным и все таким же усталым видом взрезал нарыв, вздутый на распухшем предплечье пленника. Потекли кровь и гной. Анатоль очистил рану, орудуя скальпелем споро и равнодушно, словно мясник на бойне, кромсающий уже мертвую тушу, а не живое, дышащее человеческое тело. Пленный янычар вздрагивал в беспамятстве и глухо вскрикивал пару раз. Но в сознание, к счастью для него, так и не пришел.
— Идемте, дам вам корпию. И вот что, если вам надо, чтобы он до утра дожил, так придется вам с ним посидеть. Поить его нужно все время. Идёте?
Мирона снедало в высшей степени странное чувство. Еще этим утром он ощущал себя если не героем, то уж точно удачливым охотником. Парень у реки заставил его попотеть, даром что полураздетый и безоружный — не так-то просто оказалось взять его. И язык ему развязать не сумел даже тяжелый на руку полковник Забаев. И вот — суток не прошло, а он уже умирает от пустячной раны, нанесенной Мироном в пылу драки. Мирон хотя и понимал, что после допроса пленного с большой вероятностью расстреляют, но… Как-то глупо, неправильно и нечестно было обрекать его на такую собачью смерть — в грязном сарае на гнилой соломе, от зараженной раны, в горячке, со связанными руками. Выходило по всему, что Мирон стал бы его убийцей. И хотя он убил немало турок и ни разу ни об одном из них не жалел, тут было что-то другое, совсем не то, что убивать в бою.
А к тому же он русский. Русский, черт бы его побрал, что б там ни говорил Анатоль.
Мирон знал, что среди янычар Османской империи русских людей немало. Еще сто лет назад янычарский корпус — «оджак», как они его называли — полностью комплектовался из пленных христианских юношей. Мальчиков, оторванных от родной земли, отправляли на воспитание сперва в турецкие семьи, где их насильно обращали в ислам и прививали покорность своей судьбе. А потом направляли в учебные части, где растили из них свирепых, жестоких, упертых и умелых солдат, известных в Османской империи, да и по всей Европе, под грозным именем «львы ислама». Некоторые из чувствительных русских барышень, слушая рассказы о янычарах, ахали и лишались чувств от жалости: бедные дети, бедные мальчики! Оторванные от корней, обращенные в оружие против своей же родни. Да только Мирон, как и любой, кто воевал с турками, вдоволь нагляделся на этих «бедных мальчиков» и на то, во что они превращались за десяток лет. Неведомо, что с ними делали турки, но ни один из янычаров не колебался, неся огонь и меч на некогда родную землю. Сербские юноши громили Балканы, малороссы шли воевать за крымского хана, русские обнажали ятаганы против императорской армии на Дунае… Прав Анатоль Семенов — то, что янычар знает и помнит русский язык, еще не делает его русским человеком. Кем бы он ни был прежде, какая злая доля ни привела его когда-то в янычарский оджак, от того мальчишки уже ничего не осталось. Вместо него теперь — бешеный пес, упрямый, опасный даже теперь. Мирон нутром чуял, что опасный.
И все ж таки не смог остаться в стороне. Солдатом он был хорошим, а палачом становиться отчаянно не хотелось.
Он вернулся с Анатолем к лазарету, взял бинты и корпию. Потом сходил к палатке, где спал с тремя другими поручиками, открыл свой рундучок и достал из него пузырек темного стекла. Это была настойка из трав, приготовленная знахаркой из дедовой деревни. Мать Мирона этой настойкой лечила почти что любые хвори, и, давая ему в дорогу, строго наказывала, чтобы не растрачивал зря, а берег на крайний случай. Мирон и берег: за несколько лет лишь однажды смазал снадобьем нехорошую рану, которая вот так же почти воспалилась, как теперь рана его пленника, хотя и не столь сильно. Ладно, хуже оно уж точно не сделает.
Мирон вернулся в сарай. Подумав, развязал пленнику руки — все равно он без памяти. Смочил корпию в материном снадобье и приложил к ране, все еще страшно воспаленной, но уже хотя бы вычищенной. Перетянул бинтом. Потом взял пленника за подбородок, нажал на челюсть, словно собаке пасть открывая. Рот с посиневшими губами безвольно разжался. Мирон влил туда немного снадобья — мать говорила, что и от горячки хорошо помогает. Пленник закашлялся, но проглотил. Мирон вспомнил, что Анатоль велел часто поить его, и пошел к колодцу за водой.
Так вот и вышло, что ночь после своей славной вылазки Мирон провел без сна, сидя рядом с собственным пленником и отчаянно борясь за его бестолковую жизнь.
К утру он задремал. Сам не знал, как это получилось — ведь раньше не раз случалось стоять в дозоре. А тут разморило что-то. На рассвете Мирон стал клевать носом, и проснулся от ощущения, будто что-то ползет по его бедру — осторожно, украдкой, словно легко перебирающий лапами кот… ползет прямо к поясу, на котором висит офицерский кортик.
Мирон вскинулся, выбросил руку вперед и перехватил тянущееся к его поясу запястье.
— Вот паскуда! — рявкнул он хриплым спросонья голосом.
И успел увидеть блеснувшие злые глаза, прежде чем ему в лицо полетел кулак.
На сей раз драка вышла короткой: пленник, хоть и очнулся, был ужасно слаб, и Мирону стоило только толкнуть его, чтоб он завалился и обмяк. Но Мирон сгоряча не заметил, что ему не оказывают сопротивления, и с силой врезал противнику по челюсти раза два, добавляя новых синяков на изукрашенную кровоподтеками кожу. Потом перевернул на живот, выкрутил за спину руки и связал запястья. А пока связывал, увидел, что бинт на предплечье — чистый, без следов крови или гноя, и кожа вокруг тоже чистая и светлая, без красноты. И руки пленника, которые Мирон крутил ему за спину, были теперь прохладные, а не горячие, как ночью.
Ну что же, матушка, спасибо за снадобье, пригодилось.
— Тварь ты неблагодарная, — сказал Мирон, переворачивая скрученного пленника на спину. — Зарезать меня хотел? А я с тобой всю ночь, как нянька, как дурак.
Пленник сверкнул глазами, лежа на спине и глядя на Мирона снизу вверх. Отчего-то этот взгляд, одновременно наглый, жесткий и притягательный, неизменно выводил Мирона из себя.
— Отвечай, падла! — рявкнул он. — Я знаю, что ты меня понимаешь. Ты бредил ночью и по-русски болтал.
— Что я болтал? — тут же встрепенулся пленник.
Ага, запел все-таки! Ну, лучше поздно, чем никогда.
— Военных тайн Оттоманской Порты не выдал, не бойся, — нехотя отозвался Мирон. — Но все, довольно уже глухонемого мученика из себя корчить. Зачем ты вчера прикидывался, что русского языка не понимаешь?
Пленник улыбнулся. Слабо, одними уголками губ. Он выглядел прескверно — грязный, избитый, со слипшимися от пота волосами, — но, похоже, больше не умирал. Хотя Мирону подумалось, что материно снадобье в него еще разок-другой влить не помешает для верности. Да и рану снова обработать. Пока не разговорится — пусть живет.
— Вот ты зубоскалишь, — заметил Мирон. — А между тем, радоваться тебе нечему. Ты вчера нашего полковника порядочно рассердил. Причем упрямишься совершенно зря. Что тебе стоило хоть имя свое и чин назвать?
— Зачем тебе мое имя, гяур?
Голос звучит низко, бархатно, ну ровно кот мурлычет. И так тянет это оскорбительное турецкое «гяууууррр». И глаза щурит. Глаза светлые, славянские, и — бесовские. Видно по этим глазам, как и по острым скулам, что парень родом из тех мест, где когда-то прокатилось монголо-татарское иго. Немудрено, что Мирон с первого взгляда принял его за чистокровного турка.
— К примеру, чтобы знать, можно ли обменять тебя на кого-то из наших. Если ты офицер, это вполне возможно, — сказал Мирон, малодушно пытаясь подольститься к пленнику. На самом деле вероятность обмена была невелика — Мирон не слышал, чтобы турки в лагере у реки удерживали русских военных. Да и информация сейчас полковнику, пожалуй, нужнее, чем возможность вызволить какого-нибудь рядового из турецкой неволи.
Пленник щурился на Мирона какое-то время. Облизнул обметанные губы. Потом сказал:
— Ничего из этого не выйдет. Я простой йолдаш. Солдат, по-вашему. А что до имени, то в той деревне, куда меня отправили на обучение, мне дали прозвище Иринли.
— Оно что-то значит? — спросил Мирон. Турки своим детям имена давали, как собакам клички — всякое прозвище что-то значило.
— Да, — усмехнулся пленник. — Это на турецком значит «гнойный».
— Вот оно как. Сильно же ты им, должно быть, кровь попортил, благодетелям своим.
— Да, порядочно.
— Но ты же русский, у тебя и православное имя есть.
— Уже нет.
— Это не тебе, паскуде басурманской, решать, — строго сказал Мирон. — Что Богом дано, того человеку не отнять. Крестили тебя как?
Пленник опять облизнул губы. В хитрых глазах в первый раз мелькнуло что-то вроде смущения.
— Вячеславом, — ответил он наконец.
— Слава, значит, — кивнул Мирон. — Хорошее имя, порядочное. Откуда же ты родом, Слава?
Пленник молчал. Он не улыбался больше. И не смотрел на вожделенный кортик Мирона, которым едва не сумел завладеть — даром что избитый, раненый и чуть живой.
Чуть живой и очень живучий.
— Ты Фёдоров? Да? — сказал он вместо ответа на вопрос Мирона. — Я слышал, тебя так ваш полковник назвал.
— Да. Конно-егерских войск поручик Фёдоров Мирон Янович. Честь имею, — Мирон шутливо отсалютовал ему, но пленник (Слава, ну правда ж, до чего хорошее имя) на этот раз не улыбнулся.
— Зря ты меня взял, Фёдоров Мирон Янович. Кого бы другого — еще бы ничего. А меня зря. Так только хуже выйдет.
— Для кого хуже?
— Для всех, — сухо сказал Слава. И, помолчав, добавил: — Меня, наверное, снова допрашивать и бить скоро будут. Покорми меня, что ли. Мне сил набираться надо.