ванкувер

NC-17
Завершён
648
автор
lauda бета
gloww бета
Фэндом:
Размер:
170 страниц, 67 733 слова, 23 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
648 Нравится Отзывы 170 В сборник

xxiii. везувий

Настройки
Воспоминание последнее. Числа. Пятнадцать. Ровно пятнадцать Минхену в тот самый роковой день, когда ему впервые разбивают сердце, а он сам толком и не понимает, что это происходит. Сразу, наотмашь, с первой встречи с чужими темными пытливыми глазами, неразгаданным таинством, непроглядной пропастью. Больно становится мгновенно, даже когда сама боль по-прежнему ощущается щекочущим предвкушением под белоснежной тканью рубашки-поло. Боль – это не всегда боль в классическом понимании этого слова. Очень часто, особенно в отрочестве, это – и заразительный смех, и сцепленные в неловкости руки, вспотевшие и дрожащие, и даже поцелуи. Они могут ныть, как открытые раны, гноиться под самым теплым и нежным солнцем. Просто потому что не всем предназначено солнце и не всех оно ждет. Двадцать пять. Ровно двадцать пять Минхену в безоблачный полдень, когда солнечный свет заливает весь зеленеющий двор, скудный редеющий сад, кольцом окруживший хлипкое здание детского дома. Не всем предназначено солнце, и от своего Минхен вынужден отвернуться, когда некто, ростом, быть может, ему по пояс или около того, отвлекает его, уверенной хваткой детской руки вцепившись в штанину его прежде скрупулезно отглаженных брюк. Тридцать шесть. И дальше вы уже знаете: Минхену тридцать шесть, когда он лежит в кромешной темноте одинокой пустой комнаты и пытается убедить себя в том, что его постель не настолько холодна, насколько кажется. Все измеряется тем, как много солнца в этом помещении сейчас, и его здесь нет отнюдь, пока нет Донхека. Даже посреди бела дня. Смешно: все воспоминания, которые Минхен накопил за свою жизнь и от которых у него не хватило духа избавиться, сейчас прячутся по всевозможным ящикам и тумбочкам, покрываются пылью и налетом времени и с каждой прошедшей секундой прекращают хоть что-нибудь значить. Кроме, пожалуй, тех, которые связаны непосредственно с Донхеком. Потому что любое воспоминание, хоть сколько-то касающейся его, стоит того, чтобы остаться здесь, а не отправиться на помойку следом за тоннами безымянного хлама. Но, возвращаясь в самое начало: да, Минхену пятнадцать, когда ему разбивают сердце впервые, да, ему двадцать пять, когда его склеивают из осколков, и да, ему тридцать шесть, когда он понимает, что его центр как человека, как личности находится вовсе не там, где это чертово сотни раз пересобранное и перепаянное сердце, а гораздо дальше, за пределами смертной физической формы. И чтобы постичь этот центр, увидеть его воочию, Минхену стоило бы, пожалуй, отмотать время минимум на двадцать лет назад – и подольше понежиться под заботливым прикосновением чужой горячей ладони к макушке, прикосновением, которым его награждала его покойная мать всякий раз, как он блестяще отыгрывал очередной фортепианный этюд. Минхену пятнадцать, когда рождается Ли Донхек, и делает он это слишком поздно для того, чтобы хоть что-то можно было исправить. И так Минхен, уже в тридцать шесть, продолжая поглощать темноту пустой комнаты всем своим естеством, наконец посягает единственно верную истину: ничего и не нужно было исправлять. Никогда. Минхен приподнимается на кровати, вслепую нащупывая на соседней половине пачку сигарет, и встает, продолжая раз за разом отчеканивать у себя в голове один и тот же вопрос. С чего он взял, что Донхек обязан был его спасти? С чего он взял, что кто-то вообще может быть послан на эту планету, чтобы спасать остальных? Стоя на террасе с зажженной сигаретой в руке, Минхен выуживает из кармана телефон и открывает одну из последних фотографий Донхека. Размытая, она была сделана пару недель назад, когда они дурачились в кухне, игнорируя приготовление ужина и то, что между ними все уже было очень шатко и нескладно. Минхен тогда сфотографировал Донхека, чтобы навсегда запомнить его таким: в домашней пижаме, тапках, очках, с мокрыми листьями салата в руке. Он сделал это на случай, если ему больше никогда не доведется узреть эту картину воочию. И прямо сейчас, под беззвездным вечерним небом, в дыме одинокой сигареты, что-то подсказывает Минхену, что его предчувствие сбывается. Когда он докуривает и возвращается в дом, то первым делом бросается в кухню, чтобы убрать подальше с глаз любимую кружку Донхека, чистую, холодную и сухую. Занавес.

.

– Ты вернешься домой? – Я не знаю. Они сидят в полутемной гостиной Джемина, пьют на двоих найденную где-то в закромах кухонных тумбочек бутылку виски, не удосужившись даже отыскать стаканы. Донхек с ногами забирается на диван, обнимая колени и укладывая на них голову, и не глядя выхватывает бутылку из чужой руки, стоит Джемину сделать свой законный глоток. – Это здорово, что нам хотя бы есть куда возвращаться, – вздохнув, Джемин подкладывает ладони под затылок и откидывается на спинку дивана, нечитаемым взглядом осматривая все пыльные и покрытые вуалью паутины углы на потолке. – Да уж, – усмехается Донхек, боясь лишний раз шелохнуться: ему кажется, что старый хлипкий диван может развалиться от любого резкого движения. – Только я бы сейчас скорее улетел подальше с планеты. – Разговор с Сончаном прошел не очень, да? – наконец спрашивает напрямую Джемин, очевидно кошмарно уставший ходить вокруг да около, и пытается заглянуть Донхеку в глаза. – Он сказал, что не хочет спешить с отношениями, – признается тот, нарочно избегая чужого настойчивого взгляда. – Что у него на первом месте самореализация и… все такое. Отпив еще немного виски, Джемин вытирает губы ладонью и пожимает плечами, вновь глядя прямо перед собой. Его голос немного хмельной, когда он говорит: – Его нельзя за это винить, – Донхек и не хотел, но такова уж человеческая природа: всегда хочется отыскать виноватых, отделить добро от зла, черное от белого. – Только избранные умеют балансировать между личными чувствами и всем остальным. Я вот в этом совершенно бездарен, – Джемин будто бы подтверждает свои слова тем, что, не вставая с дивана, тянется к лежащим на заляпанном журнальном столике сигаретам. Донхек неотрывно прослеживает за каждым движением его бледных рук, так, будто просто из того, как человек курит, можно выведать абсолютно любую его тайну. – Думаю, мы с тобой и не обязаны быть героями. Никто не обязан. Мы просто люди. В его словах нет ничего особенного, но почему-то именно они как ничто другое задевают Донхека за живое – в тандеме с тем, как Джемин закуривает и одновременно расправляет плечи, как он всегда носит свою мешковатую старую худи горделиво и бесстрашно, будто доспехи, как забавно вьется его густая черная челка, и какой он – на самом деле – беззащитный ребенок под этим всем. – Тогда, – тихо прокашлявшись, Донхек вторит чужой позе и тоже выравнивается, опуская ноги на пол, – что люди делают в первую очередь, когда им разбивают сердце? – Не то чтобы я эксперт, – хмурится Джемин в ответ, отводя сигарету от лица, – но дай-ка подумать… – Донхек терпеливо ожидает, вперившись в него внимательным взглядом. – Напиваются, это точно, – он многозначительно осматривает полупустую бутылку виски, бесхозно стоящую на полу у их ног. – Курят, даже если до этого никогда не брали в руки сигарету, и делают это слишком уж нереалистично, потому что воображают, будто они персонажи кино. Здесь Донхек невольно улыбается, потому что ему в голову мгновенно приходит один-единственный человек, который абсолютно всегда, даже не стараясь, курит именно так. – О, а еще они что-то меняют в своей внешности, – добавляет Джемин. – Но это уже крайние меры. Донхек беззвучно посмеивается, хоть и сам толком не знает, почему, отводит взгляд и ненадолго опускает голову, ладонью зарываясь в волосы. Пожалуй, он успел перепробовать практически все из перечисленного Джемином, кроме одного пункта, о котором они оба поначалу беспечно забывают, а после так же беспечно – в унисон – выдают вслух: – Влюбляются снова. Джемин улыбается, практически целиком поворачиваясь к Донхеку и глядя ему в глаза так, словно пришедшая им обоим в голову идея оказывается настоящим прорывом, о котором никто из великих мыслителей прежде и подумать не мог. Донхек заряжается чужим энтузиазмом и смотрит только Джемину в глаза, напрочь игнорируя каждый его последующий жест: потянуться немного вправо и потушить сигарету в самодельной пепельнице, наспех размять шею, придвинуться ближе, практически вплотную, и добавить в свою улыбку толику безумства, как если бы Джемин был последним живым, узревшим воочию извержение Везувия. Не стирая этой улыбки с губ, он делает странное: делится ею с Донхеком через ребяческий поцелуй, неожиданный, горячий и очень мягкий, совсем как большое облако теплого одеяла в детстве. Правда, то одеяло все делили между собой, как могли, а нынешний поцелуй абсолютно безвозмездно принадлежит одному лишь Донхеку, который, немного помедлив, охотно отвечает и вдобавок сжимает ладонями чужие щеки, чтобы Джемин не посмел отстраниться раньше времени. Когда спустя несколько затянутых минут он все-таки делает это, то сразу взрывается беззаботным радостным смехом. – Дурак, – беззлобно шепчет Донхек, подхватывая его смех, и снова подается вперед, но только чтобы все так же по-ребячески столкнуться с Джемином лбами. – Я люблю тебя до безумия, ты в курсе? – Не то чтобы ты умеешь это проявлять, – с заметным скептицизмом в голосе хмыкает Джемин и вновь отстраняется первым, с усталым вздохом потягиваясь. Не то чтобы у меня было много возможностей, про себя думает Донхек, но вслух этого не произносит. Все то время, что они с Джемином дурачатся и бездумно говорят обо всем подряд, как в давно забытые дни, его ни на миг не отпускает один и тот же осточертевший вопрос. Вернусь ли я домой? Вернусь ли я домой? Вернусь ли я? В какой-то момент Донхек догадывается, что мысленно Джемин спрашивает у себя то же самое. Он бесконечно поглядывает на темный дисплей своего телефона, лежащего на краю журнального столика, и почти покачивается из стороны в сторону, как безумный, не желая признавать, что ждет звонка. Он знает, что Ренджун позвонит – он просто не может не, – знает, что они все обсудят и, скорее всего, сойдутся снова, как в самом начале, просто потому что некоторым людям суждено всегда блуждать окольными путями, но в конце каждый раз неминуемо приходить друг к другу. И Джемин уверен, что у них с веточкой, как он сам порой называет Ренджуна, слишком воодушевленно рассказывая о нем, – именно такая история. В этот день и еще несколько следующих Донхек ночует у Джемина, помогает, как может, по дому, готовит еду, когда у самого Джемина после работы нет сил даже встать и подцепить пальцами пачку сигарет, призывно торчащую из кармана небрежно брошенной на спинку кресла джинсовки. Донхек делает это все не потому что пытается вернуть своему другу какой-то незримый долг, – напротив, ни одно из его действий не имеет определенного мотива. Правда в том, что Донхек никуда не может деться от своего всеобъемлющего желания постоянно о ком-то заботиться. И в один из особо теплых вечеров, который они с Джемином коротают в его кровати, вдвоем завернувшись в один широкий теплый плед и уничтожая одну за другой пачки дешевых чипсов, Джемин вдруг говорит: – Тебе нужно возвращаться в Монреаль, – Донхек на миг замирает, его рука застывает в воздухе, испачканная липкой крошкой из-под чипсов. В конце концов он понимает, что и не ожидал услышать от Джемина что-либо другое. – Твое будущее – там. Ты знаешь. – Знаю, – отзывается Донхек и отводит взгляд, как ни в чем не бывало продолжая есть. Ровно через два дня в аэропорту Ванкувера привычно многолюдно, но при этом – удивительно просторно, а еще пахнет свежим воздухом после дождя даже в ясный солнечный день. Ванкувер – как сердцевина, центральная точка посреди бесконечного кольцевого маршрута Сеул-Монреаль-Сеул, – оставляет Донхеку достаточно времени для того, чтобы как следует все обдумать, даже если кажется, что главное решение давно уже принято. Донхек не думает ни о чем особо серьезном, как прежде: он лишь планирует, что именно скажет Минхену, по которому невыразимо соскучился за сравнительно недолгий срок, когда наконец увидит его снова. Донхек застает его сидящим за фортепиано: привычно ровная осанка, длинные руки, лежащие на черно-белых клавишах под профессионально идеальным углом, и абсолютная невозмутимость в лице. Впервые, наверное, за долгое время Минхен выглядит настолько спокойным и глубоко погруженным в собственные мысли, что даже не слышит, как в прихожей закрывается дверь, как в ванной шумит вода, как гулко раздаются в узком коридоре шаги, и как Донхек показывается в дверном проеме с таким облегчением во всей своей фигуре, будто он, по меньшей мере, принес новости о долгожданном окончании затянувшейся войны. Когда Минхен наконец замечает его присутствие, то испуганно вздрагивает и собирается подорваться на ноги, но Донхек останавливает его коротким жестом и сам подходит ближе, останавливаясь у рояля. Минхен смотрит на него снизу вверх, нечитаемо и молча, будто ребенок, отчаявшийся получить похвалу за свои старания, за кровь на разбитых костяшках изломанных пальцев. Донхек тянется рукой к его волосам и невесть зачем перебирает несколько прядей на макушке. – Привет, – произносит он почти шепотом. – Почему ты не предупредил, что возвращаешься? Я бы забрал тебя из аэропорта… – Ничего, – обрывает Донхек чужой обеспокоенный голос и силится улыбнуться, хоть он и уверен, что улыбка выходит кошмарно вымученной. – Я все то время, пока ехал в такси, хотел тебя попросить об одной вещи. Неуверенно сглотнув, Минхен мимолетно окидывает его хмурым взглядом, но в конце концов спокойно поддается: – Все что угодно. – Это кольцо, – Донхек, на миг нырнув ладонью в карман, достает оттуда все тот же сапфировый перстень, прежде почти сделавший его помолвленным, и протягивает его Минхену, – лучше подари его тому человеку, которого полноправно сможешь назвать любовью всей своей жизни. Не сомневаясь. – Но я- – Пообещай, – настаивает Донхек и, еще на несколько секунд вперившись взглядом в кольцо, откладывает его на глянцевую крышку рояля. Минхен не прослеживает за его движением, продолжая неотрывно глядеть только в глаза. Очевидно, понимая, что у него нет другого выбора, он покорно кивает: – Хорошо. Для Донхека совершенно не имеет значения, вернется ли этот сияющий сапфир в конце концов на его безымянный палец, окажется преподнесенным кому-то еще или же и вовсе канет в лету на илистом дне одной из квебекских рек, ведь все, что имеет значение сейчас, это: – Может, ты и не любовь всей моей жизни, – Донхек делает шаг в сторону и останавливается у Минхена за спиной, наклоняется вперед, чтобы положить руки ему на теплые худые плечи, и на миг касается губами макушки, – но с тобой я готов подождать. Минхен ничего не говорит в ответ, а только отзывается долгим горячим поцелуем на донхековом запястье. Вздрогнув и на этот раз прижавшись к чужой макушке щекой, Донхек не признается, как он рад наконец-то быть дома, а только вкрадчиво просит: – Сыграешь мне «Элегию»? Когда Минхен вновь заносит руки над блестящими клавишами рояля, он вдруг ловит себя на мысли о том, что, если бы мама видела и слышала его сейчас, то непременно гордилась бы им, как никогда прежде.
Примечания:
648 Нравится Отзывы 170 В сборник
Возможность оставлять отзывы отключена автором