Когда взойдёт солнце

NC-17
Завершён
403
Фэндом:
Размер:
183 страницы, 78 329 слов, 12 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
403 Нравится 43 Отзывы 120 В сборник

Часть 6

Настройки
Дазая разбудил какой-то шорох. Он подумал, что это наверное пришла Ёсано делать ему очередной укол, и понимая, что она должна была увидеть, когда вошла, никак не решался открыть глаза. Ему было невыносимо стыдно и за разбросанную по комнате одежду, и за то, что она увидит Рыжика, трогательно сопящего на его плече, и за то, что они голые, и за следы на постели, которые немедленно обнаружатся, когда они с неё встанут. Если встанут. Они же лежат, в чём мать родила, стоит лишь откинуть одеяло. Дазай принял решение. У него был по жизни основной принцип: если уж возникла неловкая ситуация, надо сделать вид, что всё в норме, и ни за что не показывать, что тебе за что-нибудь неудобно. Он распахнул глаза, готовясь вежливо поздороваться, и слова застряли у него в горле. На стуле напротив кровати, где они с Чуей уснули, со скрещёнными на груди руками, нога на ногу сидел, улыбаясь, Мори и смотрел на них. Растерянное лицо Дазая стало каменным. Он молчал, разглядывая босса мафии, заставшего их в одной постели. И тут его знаменитый принцип опять пригодился. Всё — и лицо, и его поза как бы говорило Мори: «Ну, и что ты мне сделаешь?» — Давно здесь сидишь, Мори-сан? — спросил шёпотом Дазай. Чуя от этого шёпота пошевелился, но не проснулся, лишь удобнее прильнув к Дазаю, и обняв его своей худенькой рукой. Мори, как всегда, тонко усмехнулся, положив красивые руки с изящными пальцами себе на колени. — Тебе давно пора делать укол, Осаму, — проговорил он вполголоса. От звуков этого голоса глаза Чуи открылись, как на пружинках. Квадратными глазами он посмотрел на босса, заливаясь краской. Лицо Дазая не изменило свой цвет, он проворчал недовольно: — Ну вот, Чую мне разбудил. Ребёнок только заснул под утро! Нельзя было потише? Мори захохотал. — Да если б вы этой ночью могли потише да не так долго, я бы сейчас никого не будил, — отсмеявшись сказал он. Дазай оскорблённо вскинул подбородок. — Может ты выйдешь, и дашь нам привести себя в порядок? — сквозь зубы прошипел он Огаю. Мори окинул весёлым взглядом пунцового от стыда Чую, в засохших корочках возле рта, натянувшего одеяло на себя до самого подбородка, и побледневшего от ярости Дазая, которого лишь присутствие Чуи удерживало от того, чтобы оставаться под одеялом. Да, уж кому-кому, а этому наглому мальчишке было всё равно, как он выглядит. — Я вам воду принёс, — сказал он, кивая на большой кувшин, стоящий на тумбочке. — И чистые полотенца, — опять кивок в сторону, где они лежали, — оботритесь спокойно, а то вам вниз в таком виде спускаться нельзя. Он повернулся, чтобы идти, но потом обернулся и сказал: — Осаму, я так понимаю, ты уже можешь нормально сам ходить, так что по окончании утреннего туалета жду тебя внизу, в смотровой, курс уколов необходимо закончить. И удалился. Дазай повернулся к Чуе, намереваясь указать на реакцию Мори, но увидев Рыжика, сам чуть не заржал. Тот сидел, опустив вниз одеяло, кровь от щёк уже немножко отлила, он смотрел вслед Огаю, будто их перед этим посещал сам Будда, с полуоткрытым ртом и горящими восторгом глазами. Дазай только головой покачал — ну что с него взять, он прямо как собачка. А Накахара перевёл на него взгляд и произнёс с обожанием: — Вот это мужик! Ты видел? Такое застать, и хоть бы тебе слово! Дазай вздохнул: — А что ему говорить, он и сам таким занимался, как мы с тобой. — Да ладно, — нахмурился Чуя, — я же его сам у докторши видел, и они здесь точно не чай пили. Осаму невесело усмехнулся: — Это сейчас у него с ней шуры-муры, и ещё там с одной. А вообще у него любовник был. Порвали они. Так что кто-кто, а он нас точно понимает, я знаю, поверь мне. Он быстро встал с кровати, и Чуя с трудом удержался, чтобы не задержать его. Он молча лежал, и смотрел, как Дазай повернувшись к нему спиной, вытирается мокрым полотенцем, а затем надевает чистую одежду, лежащую на его кровати. Откуда она там? Наверное, Мори оставил. Он одевался, ворча, что могли бы с одеждой и бинты новые принести, а то без них он всё равно что голый. Полностью надев все вещи, он повернулся к Накахаре, поправляя узел галстука. Он посмотрел на Чую сверху вниз, и его лицо стало до боли надменным и презрительным. — А ты почему разлёгся? Тебя разве нигде не ждут? Впрочем, как хочешь, — поторопился добавить он, и не дожидаясь возражений Рыжего, поспешил на выход, — я принцессам не прислуживаю. Буду ждать в тронном зале. Корону не забудь! Это он намекал на новую шляпу Рыжего, подаренную ему боссом взамен потерянной в городе. Дверь за Дазаем стремительно захлопнулась, и Чуя почувствовал внутри себя странную горечь и пустоту. Как будто у него украли самое важное в жизни, а может и саму жизнь. За что ему такое проклятие, не родиться обычным человеком, а быть искусственным плодом чьей-то сумасшедшей фантазии? И при этом иметь вполне человеческое тело, и абсолютно человеческие чувства. И терпеть нечеловеческие издевательства. И ради кого? Ради мерзкой бинтованной твари, такой избалованной и высокомерной, но такой прекрасной и бесконечно любимой. Да, солнце-то взошло, но похоже, не для него... Чуя уткнулся лицом в подушку и разразился тихими, но обильными слезами. Слезами, которых никто не увидит. И от них щипало солью его кожу, как и у любого обычного человека.

***

Достоевский рвал и метал. Мало того, что ему никак не удавалось связаться с Дазаем, так теперь ещё и охрану усилили, потому что какой-то дебил из Гильдии вздумал его похищать! Да смысл в нём одном, без Накахары? Нет, ну Осаму, конечно, парень хороший, и способность у него просто блеск, но без Чуи, ради нахождения и привлечения которого и затеял Фёдор эту многоходовку с побегом Дазая, ему из этой грёбаной Страны Отцветших Хризантем не выбраться никогда. Надо бы конечно было ещё в порту их обоих накрыть, да всё испортила эта грёбаная портовая лихорадка. Её Фёдор никак не мог предвидеть. Пока Фёдор ждал, что Осаму более тесно сблизится с Чуей для пущего доверия, тот умудрился заболеть, и что в результате? Они-то сблизились, да так, что теснее некуда, но из-за этой грёбаной болячки все козыри достались его врагу, этому Мори, которому Фёдор и так постарался по полной нагадить. Он на всё был готов, чтобы рассорить Мори с этим журналюгой. Присутствие рядом представителя прессы для его плана было крайне нежелательно. Никто не должен был подозревать, что он хочет дать дёру из этой грёбаной страны, будь она неладна, в Страну Равных Возможностей, всемирную цитадель зла, Соединённые Штаты Америки. Там-то ему точно было бы полегче развернуться, а уж в лапы военщины он постарается больше не попадаться, не то что здесь. Но здесь нельзя было по-другому, он был военный перебежчик, а к таким в любой стране особое внимание. Он после перехода на японскую сторону в конце июля 1945 года, попал к этакому шуту гороховому, Каджи Мотоджиро. Не удивительно, что Япония проиграла эту войну, если у руля стоят такие «воители». Это же надо иметь такое хобби — изготовлять «лимонки». Да, да, настоящие гранаты Ф-1, кругло-ребристые, с чекой и запалом, как у него на родине, да и во всём мире. И изготовлял он их уже тогда, когда ещё был простым генералом, а может быть и раньше. Тоже, выискался, Оружейник-Семиделкин, этими «лимонками» весь дом захламил и весь теперешний рабочий кабинет. А кабинет у него немаленький, как-никак, он с начала весны начальник Разведотдела Управления Национальной Обороны, Jouhou Honbu, по-ихнему, который создали в Японии после мирного договора в 1951-м. Так вот, этот самый Мотоджиро мало того, что изготовлял эти грёбаные «лимонки» в едва ли не промышленных количествах, так они ему были нужны только с одной целью — для забавы! Забава состояла в том, что он на казённой машине, тратя казённый бензин, каждый выходной любил выезжать на военный полигон, где просто взрывал эти «лимонки» рядом с собой, и когда они взрывались, не причиняя ему ни единой царапины, заливался от этого неудержимым оглушительным хохотом вконец спятившего идиота. Казалось бы, человек, занимающий столь высокий и важный пост, от всех этих оборонно-разведывательных перипетий, уже давно и прочно сошёл с ума. Этому, кстати, немало могла бы способствовать и контузия головы, полученная при автомобильной аварии, когда однажды перевернулось авто с Мотоджиро внутри. Но объяснение здесь было проще — Каджи Мотоджиро был эспером. И взрывать гранаты собственного производства, убивающие всех вокруг, но не причиняющие вреда ему самому, это была его способность. И далеко не всегда он проделывал эти забавы в безлюдном месте. Когда Фёдор, ещё в 1945-м, в первый раз увидел, как генерал Мотоджиро вот так «забавлялся» в концлагере для военнопленных, убивая толпы людей, ему страшно захотелось применить к Мотоджиро свою способность — убивать прикосновением. Он мог её контролировать, и не использовать на тех, на ком не хотел, поэтому так долго не попадал в поле зрения чекистов, но однажды всё же прокололся. Он на глазах у всей воинской части убил своего начальника, зверски убившего одного новобранца. Майор Хмырёв характер имел вполне соответствующий своей фамилии. Взяточник, самодур и пьяница, он посадил тощего малорослого солдатика в карцер за то только, что он не удержал и уронил полнющий лагун самогона, который от этого разбился. И вот, за эти, разлитые по камням байкальской сопки три ведра сивухи, он посадил паренька на целую ночь в карцер, где вода была по колено, и было полно голодных крыс... Как он кричал, слышала вся часть, эти крики продолжались всю ночь, но Хмырёв запретил под страхом трибунала подходить к карцеру. И когда его открыли... Караульным, увидевшим эти изгрызенные крысами кости кое-где с остатками мяса, плававшие в грязной вонючей воде, вмиг их волосы на головах как выбелило. Достоевский сам после этого увидел у себя на голове много седых волос. Один из них, самый молодой, выронил винтовку, упал на колени, и кричал, кричал так страшно, что майор, мучившийся жестоким похмельем, досадливо поморщился, достал свой наградной пистолет, и прекратил эти крики навсегда. И собирался точно так же прекратить бег другого караульного, который припустил в сторону тайги, не выпуская из рук винтовки. Вот тут-то капитан Достоевский и потерял самообладание. Его всего затрясло, и он перехватил руку майора, уже наводившего на бегущего свой ТТ-шник. Просто схватил, но от этого у майора страшно выпучились глаза, кровь хлынула изо рта фонтаном и Хмырёв свалился замертво, прямо возле до блеска начищеных сапог их штатного особиста, капитана Гоголя. Тот сначала спокойно посмотрел на брызги крови на своих сверкающих сапогах, потом с улыбкой, не предвещавшей ничего хорошего, покосился исподлобья на капитана, но Достоевскому он ничего не сказал. Через сутки в штаб округа вместе с телом майора из части пошёл рапорт с прилагавшимся официальным заключением военврача, такого же пьяницы, с которым майор в своей грешной жизни часто вместе выпивал, что смерть майора Хмырёва Н. Н. наступила от прободной язвы желудка. Так распорядился капитан Гоголь, временно взявший на себя исполнение обязанностей командира воинской части, поскольку, хоть и имел одинаковое с Фёдором воинское звание, но являясь сотрудником особого отдела, в чрезвычайных обстоятельствах имел абсолютные полномочия, как и каждый особист. А перед этим, вечером, капитан Гоголь вызвал Достоевского на серьёзный разговор. Гоголь без церемоний вызвал его в кабинет покойного майора, временно ставший его кабинетом. Верхний свет не горел, капитан сумерничал при свете настольной лампы с колпаком из матового зелёного стекла. Капитан Особого отдела Государственной Безопасности Николай Гоголь внешность имел весьма непримечательную. Невзрачный худощавый блондин лет около двадцати пяти, среднего роста с самым обычным лицом, которое можно было бы назвать даже миловидным, если бы не водянистые пустые глаза, левый из которых пересекал поперёк обоих век тонкий, но довольно заметный шрам. Вот таков был портрет того, кто занимал сейчас пост временно исполняющего обязанности командира этой воинской части. Никак нельзя было сравнить его с Достоевским, высоким черноволосым атлетически сложенным красавцем с тонкими чертами лица и прекрасными глазами странноватого фиолетового оттенка, имевшего на ту пору за плечами неполных двадцать два года и из них три года войны на фронте и боевые награды. Фёдор вошёл, козырнул, на что Гоголь махнул рукой, заявив, чтобы не разводил церемоний и пригласил присаживаться на стул возле бывшего хмырёвского стола. Сам он уселся на стол, ближе к стулу, на котором сидел капитан Достоевский, рядом со стоявшей на нём лампой, и впился в лицо Фёдора ничего не выражающим взглядом водянистых светлых глаз. Достоевский подумал, что недостаёт только, чтобы Гоголь сейчас снял колпак абажура, направив свет ему в лицо и начал его допрашивать по поводу смерти майора. Он невольно напрягся, хотя изо всех сил старался этого не показать, и это не ускользнуло от взгляда приметливого чекиста. Он втайне наслаждался тем, как чувствует себя Достоевский, и особенно тем, что несмотря на все попытки, Фёдор не может подавить нервозность, чувствуя себя неуютно под этим рыбьим холодным взглядом. Он посидел вот так, наслаждаясь чувством собственного превосходства, пока не счёл, что капитан уже достаточно дозрел для беседы. Правда, абажура не снимал и в глаза Фёдору не светил, видимо, считая это излишним, а может быть, просто преждевременным. Достоевский благоразумно молчал, ждал, пока первым заговорит начальство. А оно, полностью насладившись тем, как реагировал Фёдор на пытку ожиданием, решило милостиво её прекратить, и предложить Достоевскому выпить за упокой души майора Хмырёва, ведшего неправедную жизнь, и принявшего страшную смерть, безвременную и жуткую. Гоголь встал со стола, и Фёдор увидел, что на столе ещё кроме зелёной лампы, стоит графин и две гранёных стопочки, а также лежит в алюминиевой миске нарезанное розоватое сало, рядом пара ломтей чёрного хлеба и солёный огурец, да ещё початая банка снатки. Он разлил из графина прозрачную жидкость по стопкам, себе и Достоевскому, и взяв одну в руку, сказал: — Ну что, капитан, выпьем не чокаясь, за помин неправедной души майора Хмырёва, пропойцы, садиста и полного мерзавца, отправившего зелёного пацана на такую жуткую смерть за тридцать литров вылитой водки. Глаза Достоевского при упоминании о погибшем парне, загорелись фиолетово-красным огнём. Он пытался понять, какую игру затеял этот страшный, всевидящий и всеслышащий человек со шрамом, каким-то неведомым образом оказывавшийся везде и нигде одновременно. Он, по слухам, всегда ходивший в своей неизменной серой шинели и летом и зимой, мог без видимых усилий оказываться там, где его не ждали, оказывась не только в курсе, но и в эпицентре любых событий, происходящих в воинской части. Гоголь слегка поднял стопку, делая знак, чтобы Фёдор выпил, и тот заколебался в раздумье, какой тут может быть подвох. Они с Гоголем никогда тесно не общались, только по службе. Два кадровых офицера, прошедших войну, никогда не говорили ни о ней, ни о том, что пережили там. Достоевский всегда сторонился особиста, да и Гоголь только пристально наблюдал издали за ним, не делая попыток к сближению. И тут вдруг, Гоголь предлагает с ним выпить... Точно, здесь кроются какие-то чекистские хитрые приёмчики, направленные на то, чтобы Фёдора раскрыть и впаять ему или 58-ю статью (измену Родине), или что похлеще. Пить или не пить? Чёрт, прямо Шекспир какой-то! Если выпьет, Гоголь может накатать на него рапорт, что он пьяница и нарушает воинский Устав в мирное время, и его погонят из армии, но это ничто, по сравнению с тем, что его могут засудить как врага народа по статье, если пить не станет. Что-что, а это сталинские горлодавы могли проделывать автоматически, не успеешь и оглянуться, как уже проглочен китом ГУЛАГа, как праведник Иона, и следов от тебя не найдёшь. И не утешало, что дальше Сибири не сошлют, а он и так уже там. Сибирь большая, мест в ней разных много. На всех хватит. Особист с рыбьими глазами словно прочитал его мысли. Он поставил стопку обратно на стол, и наклонился к Фёдору, не решавшемуся протянуть руку за рюмкой. Веко со шрамом оказалось совсем близко. — Что ты ссышь, капитан? Боевые ордена, небось, не ссал, заслужил! На Берлин ходил, а тут боишься, что я тебя засажу за рюмку водки в помин души пьяного мудака? Вижу, что боишься, и вот что я тебе скажу, капитан... Особист подсел опять на стол, приблизив лицо к Достоевскому, так, что тому показалось, что он сейчас его клюнет, и Фёдор невольно отшатнулся и отвёл взгляд на его погон, тускло блеснувший в свете лампы. Обвинять его в трусости, его, имевшего боевые награды, воевавшего со второго года войны? Тот как-то странно усмехнулся, заметив реакцию Фёдора, и сказал, доверительно понизив тон: — Я про тебя столько знаю, что мог бы давно тебя упечь, если бы захотел. Ты же из бывших дворян, а это одно уже... Кровь ударила Фёдору в голову. Из бывших? Да его год рождения 1923-й, какой он на хрен бывший?! Родители его, те да, урождённые дворяне, а он уже дитя Совнаркома, на этом его не возьмёшь! Что он лепит, вообще, этот капитан?! — А вы и сами-то кто будете, товарищ Гоголь? — недобро сощурил глаза Достоевский, интонацией подчеркнув слово товарищ, и давая понять, что фамилия особиста тоже не пролетарского происхождения, несмотря на простонародное звучание. И тут Гоголь неожиданно рассмеялся и хлопнув Фёдора по плечу, сказал: — Тушé, капитан! Я не собачиться тебя сюда позвал. — Вызвали, товарищ врио комчасти, — уточнил Достоевский. Гоголь поморщился: — Прекрати, капитан! Не хочешь поминать Хмыря, давай помянем того, кто погиб по его вине. Фёдор взял рюмку. — За это я выпью, — упрямо посмотрел он в водянисто-прозрачные глаза, — пусть земля ему будет пухом, — и он опрокинул рюмку в рот, зажевав огурцом. Гоголь молча проделал то же, подцепив ножом снатку из банки, и кладя её на хлеб, откусил, пристально вглядываясь в Фёдора. Фёдор почувствовал, как у него зашумело в голове. Если бы не при нём наливал этот особист из графина, можно было бы подумать, что он чего-то подсыпал ему в питьё. Веки стали тяжёлыми, язык неповоротливым, а голову обдало жаром, и таким же жаром полыхнуло и в паху. Он поднял взгляд на капитана — на двух столах сидели сразу два Гоголя, довольно скалясь, и расстёгивая воротнички своих кителей. — Т-товар-рищ к'питан... — пошевелил Фёдор непослушными губами, пытаясь разогнать муть в глазах. Те дружно засмеялись, показывая неожиданно ровные крепкие зубы и обнаружив довольно приятные улыбки, на два голоса дружно произнесли: — Да зачем же так официально, я Николай, просто Коля, Николенька... И его голос тоже двоился, троился, разбиваясь на куски, на осколки, терялись, дробясь в голове Фёдора многократным эхом, взгляд его никак не мог собрать всех Гоголей воедино, и он не мог понять, зачем врио комчасти снимают свой китель и ловкие руки расстегивают на Фёдоре его обмундирование. Он бы и помешал этому, да тело стало странно непослушным. А потом шрам особиста придвинулся к лицу Фёдора, глаза больше не были пустыми и Достоевскому почему-то стало трудно дышать, а потом... Что было потом, Фёдор плохо помнил. Он просто помнил обрывки чего-то странного и страшного, происходившего с ним в ту ночь в казарменной пристройке, где находился этот самый кабинет. И эти обрывки были настолько постыдными, что всплыли в памяти только недавно, уже годы спустя, прошедшие с того памятного июля 1945, когда капитан одной из воинских частей Забайкальского военного округа Фёдор Достоевский был разбужен на следующее утро сигналом побудки. Он резко сел, услышав знакомую мелодию, и тут же голову, словно иглой, прошило болью. Он схватился за голову, очумело озираясь вокруг, и с ужасом понимая, что случилось что-то непоправимое. Он сидел на матрасе, застеленном казённой простынёй, лежащем на голом полу, был укрыт той самой гоголевской шинелью, и кроме этой шинели на нём не было ничего, как в первый день его рождения. Самого Гоголя в кабинете не было. Фёдор поморщился. Всё тело его болело, особенно поясница, и когда он осмотрел себя, обнаружил на теле странные синяки, как от засосов и... следы укусов? Откуда? Сцепив зубы, преодолевая боль, он с трудом поднялся на ноги. На плацу уже были слышны команды к построению. На подгибающихся ногах он подбрёл к окну, осторожно отогнул уголок пёстрой ситцевой занавески, выглянув наружу. И в это время защёлкал замок, скрипнула отворяясь дверь. Фёдор резко повернулся, отпуская занавеску. В кабинет вошёл Гоголь, запер дверь, прошёл к столу, сняв фуражку и сел. Положив фуражку на стол, он смотрел на обнажённого Фёдора, застывшего посреди кабинета комчасти. В его глазах, непривычно глубоких, и абсолютно не водянистых, было чувство, странно неподходящее именно этому человеку. Фёдор даже подумал, что ему до сих пор мерещится, как вчера вечером, но в глазах у Гоголя было что-то... тёплое и человеческое. Голова закружилась, Фёдор пошатнулся, и был немедленно подхвачен выскочившим из-за стола врио комчасти. Он обнимал капитана, не давая ему упасть, нежно поддерживая его под спину, искусанную им же накануне. — Тихо, тихо! Подожди ты падать, давай сейчас я тебя тихонечко посажу, — приговаривал он, помогая присесть Достоевскому на стул. — Погоди, Федя, вот так вот. Фёдор, услышав такое, уже сидя на стуле, нервно всхлипнул: — Да-а, ты посадишь! Ты-то уж точно посадишь, за решётку, да так что и... Его мутило, то ли от выпитого вчера неизвестного зелья, то ли от того, что начал понимать, что произошло с ним этой ночью. Гоголь обеспокоенно смотрел ему в лицо, держа за плечи и как бы лаская и оглаживая взглядом. — Ну как ты, Федь? — шумно сглотнув спросил он. Глаза у него были красными, как от бессонницы, шрам на веках левого глаза был ярко-розовым и блестящим. Достоевский посмотрел на него так пристально, что тот отвёл глаза. — Ну и мразь же ты, капитан! — процедил он сквозь зубы, пытаясь унять нервную дрожь. А потом он начал хохотать вперемежку со слезами, когда понял, что с ним сделала эта бледная моль со шрамом на глазу. Только бы выйти отсюда, а тогда надо будет взять своё табельное оружие, и... избавиться от этого позора. Только выйти ему не дали. На крик врио комчасти вбежал караульный, выслушав распоряжение Гоголя, он кивнул с обалделым лицом, и выбежал. Дальнейшее Фёдор помнил плохо. Всплывала только пропитая с испуганно выпученными глазами рожа их доктора, и как он топчется рядом. Потом что-то больно кусает Фёдора в плечо, и мир опять уплывает куда-то, к ебеням собачьим, где нет места ни обману, ни насилию, ни позору, ни подлому развратнику капитану особого отдела Николаю Гоголю, опоившему его, чтобы сделать своим любовником. Очнувшись в медсанчасти, первого кого он увидел, так это Гоголя, спящего у него в ногах, сидя на стуле и положив голову на его кровать. Во сне, с закрытыми глазами и лёжа на левой щеке, так что шрам был не виден, он выглядел обычным человеком, а не мерзким насильником и чудовищем. Фёдор поразился, как можно быть такой мразью — сделать с ним такое, ещё и притворяться жалеющим! Надо же, спит здесь, небось ещё и дежурил возле его постели. Лишь только стоило ему слегка шевельнуться, особист тут же открыл глаза, и потирая их руками, улыбнулся: — О, я вижу, ты проснулся! Как самочувствие? Фёдор обнаружил, глядя на эту бесцветную белесую гадину, что ему уже не хочется тут же удавиться, или удавить Гоголя. Пришло откуда-то понимание, что так поступать нельзя, если не хочешь загреметь в дурку, ну или ещё куда подальше. Одну истерику ещё можно объяснить нервным срывом, вызванным внезапной трагической смертью, ну или чем-то подобным, но больше такого допускать нельзя, надо собраться, иначе... Он тогда собрав всю свою выдержку, вполне спокойно выслушал Николая, который (вот же мразь развратная) признался ему, что почувствовал «влечение преступной страсти» к Фёдору с первого же дня появления последнего в части. Он не стесняясь признался, что зелье, которым он опоил Фёдора, было в его рюмке, а не в графине, и также, что давно следил за ним, и понял, что Достоевский эспер. Он также признался Фёдору, что тоже не является простым смертным, и имеет способность телепортации в радиусе тридцати метров при помощи своей шинели, что ему очень помогало на войне. Рассказал, что партизанил у Ковпака, что сам предложил свои услуги советскому командованию, как полезного для органов безопасности человека. Что обучался, отличился, получив звание капитана, и был направлен политруком в Забайкальский военный округ, в эту вот часть. Была бы жена, так не отправили бы к чёрту на кулички, но... Оно и к лучшему, потому что тогда он не встретил бы Фёдора. Достоевский слушал это всё, опустив глаза и еле сдерживаясь, чтобы не накинуться на него, и не задушить. Хотя, тогда бы Гоголь активировал свою шинель, в которой здесь сидел, и Фёдор только схватил бы руками воздух. Нет, особист был опасным противником, и действовать с ним надо было хитрее и тоньше. Он выбрал единственно возможную тактику — обещать не давая, отдалять не прогоняя. В общем, давать призрак надежды, вынужденный терпеть ненавистные поцелуи командира по укромным углам, но больше ничего ему не позволяя, и преуспел в этом. Николай к концу месяца ходил за ним как хвостик, и разве что пылинки с него не сдувал. А потом Фёдор сбежал. Сбежал не один, а с тем солдатом-штрафником, которого спас от пули похмельного Хмырёва. Тот солдат был бывший зек, «кровью искупивший». После Победы был направлен служить на край земли, аж под самые тогдашние японские владения, в Забайкалье, под командование капитана Достоевского. И с ним они перебрались через китайскую границу в Манчжурский край, тогда ещё оккупированный японскими войсками. Звали этого солдата Александр Пушкин. Через две недели после их побега, десятого августа, началась знаменитая Манчжурская кампания по освобождению оккупированных японскими войсками территорий, и этих двоих, вместе с несколькими десятками других, вывезли из Китая на северо-восток, в Империю Ниппон. Вот так Фёдор Достоевский оказался в Стране Грёбаных Хризантем, на которые смотреть уже не мог. Ему, чтобы не пристрелили ещё в Манчжурии, пришлось признаться японским военачальникам кто он такой, и какой способностью обладает. Да и Пушкина он прихватил с собой не просто так. Бывший зек тоже был эспером, и кто знает, на что бы сгодился он рачительным японским военным, не любившим разбрасываться такими ресурсами. У идиота Мотоджиро хватило ума понять, что таких ценных перебежчиков необходимо содержать в других условиях, чем остальные пленные и что Великой Ниппон они ещё могут принести свою пользу. Разумеется, из военной лаборатории, куда их поместили, они сбежали при первой же возможности. Возможность эту Фёдор подстроил сам, строя глазки куратору от правительства, Анго Сакагучи, и внаглую соблазнив его заместителя по медицинской части, доктора Мори Огая. Ему уже нечего было терять, а это была единственная возможность выжить, не загнувшись от всех научных опытов. Тем более, что Мори был редкий красавец и потомственный самурай. Тонкий, черноволосый, чем-то напоминавший самого Фёдора, не то что обманом овладевшая им бледная моль, Николай Гоголь. Огай был его ровесник и поддался чарам русского красавца, сто раз потом пожалев об этом. Оставив японское правительство с носом, в 1948 году они вместе с Пушкой сколотили самостоятельную воровскую шайку, в память о том страшном случае с живьём загрызенным новобранцем, круто изменившим их жизни, названную Фёдором «Крысы Дома Смерти». Он страстно желал только одного — благополучно покинуть японский берег навсегда, и не было минуты в его жизни, когда он ничего не делал для этого. И единственной отмычкой, открывающей выход отсюда, был невысокий изящный паренёк с пламенно-рыжими волосами, искусственно синтезированное в секретной лаборатории существо, носившее человеческое имя Накахара Чуя. А ключом к контакту с Чуей был воспитанник Мори, Осаму Дазай, и с ним у Фёдора никак не получалось связаться. Однажды Мори, на беду себе, познакомил своего воспитанника, эспера-сироту Осаму Дазая со своим бывшим любовником, притащив подростка к Достоевскому после того, как родителей Осаму прикончил сумасшедший бывший мафиозный босс. Он попросил спрятать мальчика от ищеек мафии, пока он разберётся с чокнутым боссом, и Фёдор согласился приютить на время дрожащего от ужаса паренька. Двенадцатилетний Осаму тогда признавал только Мори, Оду Сакуноскэ и старого Хироцу, но Фёдор сумел пробить брешь в хрупкой броне на психике мальчика и разговорить юного эспера. После того, как Мори закрыл свой счёт с ополоумевшим старым боссом посредством ловкого движения медицинского скальпеля поперёк горла бешено вопившего приказы убивать всех подряд старика, Осаму стал жить у Ёсано Акико, бывшей ассистентки Мори. Но знакомства с Фёдором Осаму не разорвал, продолжая изредка с ним видеться. Они сблизились, но чисто по-человечески, Фёдору его просто стало жалко. Он намеренно избегал в разговорах с ним отвечать на интимные вопросы, которые задавал любопытный подросток, и Мори не мог бы пожаловаться, что Достоевский развращает его воспитанника, фактически, приёмного сына. Нет, у Фёдора насчёт Дазая были совершенно другие планы и другие цели. И ради достижения этих целей, он спустя три года вложил в мозг Дазаю ядовитую полуправду о том, что Мори был напрямую виновен в смерти родителей парня. Именно поэтому юноша решил в один прекрасный момент сбежать от Мори, несправедливо считая его убийцей. А Достоевский довольно потирал руки, считая свой хитрый план по привлечению к себе Чуи через Дазая делом решённым. Но из-за мерзкой грёбаной болячки Дазая всё грозило накрыться медным тазом, и всё из-за того, что он вечно любил пялиться на закаты и восходы! С хрена ли в них?! Как говаривал Пушка: «Завтра будет день, будет и пища», да и всё, вся премудрость, доживём — увидим. Ладно, теперь надо бы выяснить, что Дазай думает о том, что вынужден сидеть опять под крылом мафиозного босса, и насколько у них всё с Чуей серьёзно. Они, конечно, оба ещё юнцы зелёные, и у них ветер бродит в голове, как и у любого в шестнадцать лет. Но как знать, что бродит в голове Арахабаки? Этот дух, кстати оказавшийся вполне материальным, по сведениям, имел столько лет, что зелёным юнцом никак не мог называться. Да и Дазаю, не имевшему друзей среди ровесников, приобрести в друзья-любовники сверстника, пожалуй тоже хотелось, и было даже выгодно. Надо бы поподробнее расспросить этого малолетнего дурачка Рюноскэ, который по-прежнему переживает из-за размолвки Фёдора с Мори. Он частенько забегает к Достоевскому за лекарством от плеврита, который он уже давно вылечил, но просто ему нравится общение с дядей Фёдором, который знает такую кучу интересных историй, и настоящих, и вычитанных, и так умеет их рассказывать, что дух захватывает. Да и о сестрице его, семнадцатилетней прекрасной Гин, которая встречается с этим старьёвщиком, который не старьёвщик, не худо бы узнать. И даже не о ней, а как раз об её ухажёре, этом Мацумуре, который вовсе не Мацумура. Фёдор вспомнил, как Мори, подвергая себя риску, прятал его и Пушку у себя после побега из лаборатории. Да, собственно, не очень-то он и рисковал, его уже тогда прикрывала мафия. Он бы может и подольше пожил бы у Огая, к которому начал даже привязываться, но его обнаружил там местный газетчик, этот Фукудзава, и Фёдору вместе с Сашкой пришлось сделать оттуда ноги, о чём Достоевский жалел до сих пор. Он в отместку использовал всё, что мог, чтобы прекратить едва начавшийся роман Мори и этого писаки, но их собственные отношения так и не возобновились, оставшись только дружескими. Ну и чёрт с ним, с этим мафиози. Только бы свалить отсюда, а там... Главное, это как-то подобраться к Чуе, для которого не существует ни стен, ни запоров, и который сможет помочь ему сбежать за океан. Если захочет, то пусть остаётся в своей Хризантемии сколько душе угодно, в Америке он и без Накахары обойдётся, лишь бы отсюда помог свалить!

***

— Доппо-сан, перестаньте! Это неприлично, в конце концов! Молодая, очень красивая хорошо одетая женщина слегка шлёпнула Куникиду по щеке, которой он попытался потереться о её щёку, хотя этот шлепок стороннему наблюдателю показался бы сильно похожим на поглаживание. — Прости, Нобуко милая, но я в твоём присутствии теряю всякий контроль над собой, — пробормотал журналист, пытаясь нежно погладить пальчики своей возлюбленной Сасаки Нобуко. Она до сих пор продолжала работать в лаборатории японского оборонного комплекса, и плюс к этому, обладала абсолютно всеми качествами, которые Куникида считал обязательными в женщине, которую он хотел бы видеть спутницей своей жизни. Тот самый недостижимый идеал, наживо воплотившийся в этой женщине, которую Куникида буквально боготворил, но никогда никому бы в этом не признался. В Японии не принято считать женщину по положению выше мужчины, и выйдя замуж, она должна была становиться верной служанкой своему супругу. Было только одно но — это в том случае, если она согласится этой самой супругой стать. Девушки в Японии права голоса по поводу кандидатуры будущего жениха не имели, но Нобуко, это было другое. Она была вдовой, потерявшей мужа на войне, а родных потеряла во время атомной бомбардировки, они жили в Нагасаки. Поэтому она была вольна выбирать сама себе мужа по душе, указывать ей было некому. И её бедная слабая душа, которая насчёт других ухажёров оказывалась крепче самого прочного сплава, плавилась и таяла под силой невыносимой радиации обаяния, излучаемого Куникидой. Молодые люди подозревали, что скоро должен будет состояться между ними тот главный разговор, который и решит судьбы обоих. Но пока что Куникида, нахал и проныра, для которого не существовало закрытых дверей, и запретной информации, чувствовал непривычное смущение. Он боялся! Боялся сделать предложение Сасаки, из опасений, что его отвергнут. Уж слишком хорошо она знала, в какие задницы мог влипать её ненаглядный Куникида-кун, потому что несколько раз он звонил ей и просил найти дядю, чтобы тот вытащил его из очередной передряги. И она, вздыхая и сокрушаясь, уже в который раз выполняла его просьбу, сама себе удивляясь, зачем ей это нужно. И чувствовала, что эти отношения, длящиеся уже больше года, скоро должны прийти к какому-то финалу, вот только к какому? У неё сердце разрывалось от мысли, что они расстанутся. Каков бы он ни был, но это был он, её глупый непутёвый Куникида-кун, и как ей существовать без этих встреч, она решительно не знала. Она пришла сегодня на встречу с ним в этот парк, а они встречались исключительно в общественных местах, и исключительно соблюдая приличия. На этом категорически настаивала Нобуко, хотя Куникиде хотелось большего, но он ничего не мог с этим поделать. Да, она не была девушкой, но она была приличная женщина, и слухов о себе среди соседей абсолютно не хотела. Они даже прощались возле подъезда, и хотя она жила на первом этаже, и впускать мужчину в отворённое тайком окошко вечерами ей некому было запрещать, она не захотела портить свою репутацию, и это был ещё один пункт, который Куникида считал составляющей Идеальной женщины. Если бы она позволила себе слабость, и впустила его к себе, он бы конечно пошёл, но Идеалом считать её бы точно перестал. Можно было бы подумать, что он встречается с ней только ради того, чтобы она сообщала ему секретные жареные факты, наплевав на служебные инструкции, но дело было в том, что она как раз на них никогда не плевала. И встречался Куникида с ней ради неё самой, и это тоже был один из пятидесяти восьми пунктов в его списке, характеризующем Идеальную женщину. Сказать по правде, Сасаки-сан с Идеалом далеко не во всём совпадала. Но Куникиде было на это наплевать, потому что он и сам был не идеален. Хотя бы даже в своих попойках, когда у него не ладилась работа. У него одно было хорошо, и это сближало их с Сасаки, то что он с ней всегда делился какими-то своими проблемами, не считая это постыдным для мужчины. Она часто одним словом или мимолётным замечанием давала понять Куникиде, в каком направлении ему двигаться при розыске материала для написания статьи, и проблемы, казавшиеся неразрешимыми, решались до смешного легко, так что Куникиде становилось даже неудобно, что он нагрузил Сасаки своими маловажными и глупыми вопросами. Вот и в этот раз она, выслушав его жалобы на дядю, и на расхождения в фактах по теме его будущей статьи, слегка улыбнулась своей прелестной улыбкой, а потом сказала: — Вы абсолютно напрасно так плохо отнеслись к своему здоровью, Доппо-сан. Такие вещи невозможно узнать тем путём, который вы избрали, да и надо ли вообще их узнавать? Куникида покосился на обожаемую им женщину, и буркнул: — Поясни, будь добра, почему это мне этого делать не надо? Сасаки помолчала, опустив глаза и рисуя концом зонта фигуры на светлом песке, которым была посыпана дорожка возле их ног. Потом, всё так же не поднимая глаз, она сказала: — Можно устроить вам встречу с человеком, который знает больше меня. Она опять помолчала, а потом, повернув лицо к журналисту, произнесла: — Только если этот человек вам расскажет то, что вы хотите услышать, это публиковать будет нельзя.
403 Нравится 43 Отзывы 120 В сборник
Отзывы (1)