Село Нефёдово, 1941
Холод. К такому холоду никогда не привыкнуть. Русские. Русские всегда что-то задумали. Когда боль усиливается, весь мир сжимается до размеров игольного ушка. Мир исчезает. Тает. Мысли растворяются в сизоватой дымке под давлением жара и огня. Сорокамиллиметровые бортовые листы вогнулись внутрь, поднять крышку люка стоит мучительных усилий. Во рту кровь смешалась со слюной: наверное, раздробило челюстные кости. Непослушные руки сдергивают наушники радиосвязи. К чертям их. Пальцы нащупывают крепление пистолета и высвобождают холодный корпус. Подтянутся наружу мешает чья-та рука. Наводчик схватился за его ботинок. Это хорошо, значит, жив. Рука крепче давит на сталь, один рывок, и крышка люка с грохотом откидывается в стороны. Пот застилает глаза, раннее солнце как будто ушло в закат. Кровавое марево полыхает перед глазами. Рассудок сосредоточен на звуках, как и всегда; когда не можешь положиться на глаза — слушай. Шшшшшш. Пауза. Шшшшшш. Снова остановка. Шшшшшш. Ты все ближе. Ты тащишь своего. Русский командир. Русский танкист. Русский асс. Давно носишь свои погоны? Правую щеку дергает и рвет на части, словно пехотный огнемет приставлен к лицу. Это ничего. Это ровным счетом ничего не значит. Теперь я тебя вижу. Ты должен повернуться. Давай. Я не буду стрелять, пока ты не развернешься. Глаза открыты лишь усилием воли. Если моргну — ты исчезнешь. Чертов сукин сын, ты должен повернуться ко мне. Я ХОЧУ УВИДЕТЬ ТВОЕ ЛИЦО. Я должен знать, кто ты. Рука дрожит не от боли — от напряжения рассудка остаться на месте. Пистолет криво ходит, прицел смещается рвано, но с такого расстояния не промахнуться. И твоя голова совершает полуоборот ко мне. Прощай, русский асс.Военный госпиталь, расположение: неизвестно
За окном залаяла собака. Сначала протяжно, затем отрывисто и чудовищно громко. Если бы она заткнулась сразу же — не беда, но псина продолжала лаять. Рука потянулась к кобуре и наткнулась на простыни, пробралась сквозь тканевую преграду и уперлась в голое бедро. Значит, ранен. Потянул носки, сработали икроножные мышцы, напряг живот, повел плечами — пронзила терпимая боль. Значит, ранен легко. Разлепить глаза оказалось труднее всего. Веки склеились намертво, запах дезинфектора смешался с мерзким запахом гноя. Где-то впереди протащили кровать, — ножки скребли и царапали паркет — у изголовья прошлась пара ног в легких туфлях, издалека послышалась торопливая речь — говорили об ампутации. Лицо по-прежнему горело. Чертов огнемет был по-прежнему направлен в лицо и продолжал свою работу. Текли слюни. Безостановочно. Пахло болью. Следующий всполох сознания случился в ночи. Тяжелые гусеницы мыслей оставляли в мозгу глубокие борозды. Язык ворочался как сгусток желе в консервной банке, то и дело врезаясь в зубы, изнутри щека чувствовалась куском разорванного мяса. Опираясь на руку, попробовал привстать. Лицо протерли спиртовой настойкой, и глаза открылись хоть и болезненно, зато сразу. Хорошо, что ночь — свет не режет. Впотьмах вырисовываются очертания тумбочки, на ней тазик с водой, бинты. Привстать не получается — по венам гоняют раствор, тонкая трубочка тянется к штативу капельницы. К черту капельницы. После того, как удалось сесть на кровати, в глазах потемнело. Стало чернее, чем ночь, и вожжи рассудка опять выскальзывали из рук. Стоп. Никаких внезапных отключений. Приказ отдан сам себе и сам же приведен в исполнения. Всего лишь слабость от долгого лежания. Руки нащупывают тазик, и пылающие ладони погружаются в прохладную воду. Вот так. Медленно потекли воспоминания. Село. Как тихо было в селе. Как будто и впрямь никого не найти. Как складно был спрятан танк. Но он был один. И хорошо, конечно, что один. Но это было умно. Надо признать, отвлекающий маневр сработал. Он послал двух, они выстроились в линию, выбрали нужный угол, гидропривод повернул башню и… Бронебойный. Точный и хищный. Двоих за раз. Допустил ли он ошибку? Можно ли было все переиграть? Сглупил ли? Нет. Все было разыграно как по нотам и только для двоих инструментов. Стройная и лучшая партитура: и он не ошибся, и тот не ошибся. Но у тебя была рота, а у него был лишь танк. Маневренный, с ручным приводом, без связи этот… Этот…Т-34. Жар тела передался воде, и руки пришлось отнять. Стало легче. Боль не отступила, но притаилась. Боль тоже знала пару неплохих маневров, способных обезвредить его. В коридор он вышел, шатаясь как слепец. В темноте не заметил маленького порога и оступился. Коридор вел в следующую палату. От палаты несло жуткой вонью — разлагающиеся трупы, вот кто находился внутри. Может, там те, кто был с ним, кто, стоя в лесу, обсуждал русские морозы, дразнил иваном, кто ждал, когда нога коснется каменной кладки Москвы. Той самой. На тумбочке он не нашел своих часов. Как и всех прочих вещей, а ведь часы были поставлены… На втором этаже раздался вскрик. Пришлось повернуть и проделать обратный путь до постели. Медсестра вошла почти сразу за ним, торопливо посетовала, что встал, уложила, сменила капельницу и воду. Протерла лицо. Пока намокшая ткань холодила порезы, воспоминания опять подсунули картинку. Танкист. Стоял там в своем тулупе. В этом варварском наряде дикаря. Но дикарь не смог бы обезвредить танковую роту. Его танковую роту. Где-то посредине размышлений сон утащил его с собой. Спал долго до теплого послеобеденного солнца, заглянувшего в окно. Здоровая щека прижималась к взбитой подушке, на правой стороне спать было невозможно. Любое прикосновение к ней вызывало кровотечение, кровь хлестала, как из крана, и сестра постоянно меняла повязки. Она же принесла письма и трубку. Не его трубку, а другую, новую и даже более удобную, но прошлую все равно было жаль. Все документы он заполнил быстро, рапорты отправились уже к вечеру, но одно письмо осталось непрочитанным вплоть до вечера. Он вскрыл его после ужина, когда сестра, с сочувствием заглядывая в лицо, принесла молоко. Не выношу сочувствия. И ненавижу молоко. Письмо начиналось традиционным: «Наш дорогой Клаус». Размашистый быстрый почерк выводили едва округлые буквы. Мать всегда писала быстро и неровно, как будто старалась угнаться за собственными мыслями. Она спрашивала о его здоровье, рассказывала об отце, о сестрах и никогда не задавала вопросов. Из письма было ясно, что она хочет, чтобы он вернулся, чтобы он воспользовался ранением и вернуться домой. Он отложил письмо и отставил стакан с молоком. Вернуться в мюнхенский особняк с зимним садом, пыльной библиотекой, просторной гостиной и прекрасными апартаментами на втором этаже. Нет. Она все еще злилась, что тогда он сбежал из дома. Это ведь неприемлемо. В восемнадцать он получил удостоверения механика-водителя гусеничного транспорта весом до десяти тонн, а потом уже не считал, как быстро карабкался наверх, как быстро поглощал учебу, назначения и звания. Это было правильно, и это было делом жизни. А мюнхенский особняк переживет это время и без него. Машина увезла его из госпиталя спустя пару дней. В настенном зеркале умывальника он впервые увидел правую сторону лица — розоватые порезы были чистыми и рассекали лицо как след от когтей хищной птицы. Как очень глубокий след от одной памятной встречи. Руководство твердило: «Русский — твой личный смертельный враг, и самое лучшее — если он мертв». Это верно, и спору тут нет. Но русский это или голодранный абориген — на это плевать. Это в их игре совсем не важно.