4. покажи веру
17 апреля 2019 г., 17:04
В эту ночь Коноха проваливается куда-то очень глубоко, стоит только его голове коснуться подушки, и к нему приходит сон.
Лунный свет ртутными бликами стелется по влажной земле, терпко пахнет хвоей и молодой листвой. Ночь уже прошла излом, близко рассвет, и сумерки перед ним пропитаны стылым холодом, в них — вкрадчивая опасность, которая ступает мягкими лапами по упругой траве, кружит на расстоянии вытянутой руки.
До рассвета еще нужно дожить.
На восток лес раскрывается, словно распоротый невидимым ножом, расходится открытой поляной, над которой — еще темное, полное льдистых звезд небо, лишь у самого горизонта, перепоясанного лохматыми серыми облаками, теплится тонкая полоска зари. Она еще несмелая, эта заря, словно ночь в силах ее спугнуть.
Черный зев пещеры развернут к ней, разверзнут пастью, темнота в нем живая и дрожащая. Кажется, что именно туда ночь заползает, когда заря наконец набирается сил. Время еще не пришло.
Посреди холодного сумрака горит ярким, болезненно-алым светом большой костер. Угли под языками похожи на раскаленный металл, искры прыгают к небу, как дикие кошки — к своей добыче, лихорадочное тепло огня образует круг бликов и отсветов, в котором ломано движутся черные фигуры.
Они танцуют вокруг огня, заунывно и ритмично тянут песнопения, тихие и нечеловеческие в мертвенной предрассветной тишине, и в их танце сквозит отчаянная мольба о рассвете, о том, чтобы ночь отступила и вернулась туда, куда ей положено. На них перья и шкуры, бусины и ленты, амулеты и талисманы, и все это шуршит, шелестит, перестукивает в такт пению.
Чернильные тени похожи на пляшущих духов.
У самого огня, слишком близко к жарким языкам, на коленях стоит человек. Все тело его покрыто рисунками, увешано хвостами, сушеными лапами и зубами, унизано бусами настолько, что не понять, мужчина это или женщина, старость или молодость, надежда или обреченность.
Глаза закрыты, на веках поверх нарисованы другие — по-волчьи желтые, по-совиному круглые, по-змеиному немигающие. На поясе — лисья голова и хвост черного ягуара, на плечах — перья неясыти, в угольного цвета сальных волосах вьются и скользят змеи. Пальцы с длинными, загнутыми желтоватыми ногтями перебирают кости, рассыпанные вокруг, словно пытаются что-то нащупать, у самых ног стоит чаша из черепа, наполненная до краев чем-то маслянисто-красным, лоснящимся в свете пламени.
Шаман подносит ее к обведенным в синий круг губам, делает большой глоток и бросает в огонь. Искры вскидываются вместе с песнопениями ярким трескучим вихрем, шаман раскачивается, воздевая руки, и воет на высокой, удивительно мелодичной ноте.
Просит о защите.
Алые отблески иногда достают до пещеры, цепляются за густую темноту, просачиваются внутрь и выхватывают четыре высоких каменных столба, стоящих квадратом. Камень, замкнутый в их строгие линии, кажется белесым от того, как тщательно и часто его терли. Свет пламени отражается во влажных широких потеках на его боках — они тоже маслянисто-красные.
На алтаре распростерто что-то темное, беззащитное и вывернутое.
Что-то, добровольно туда возлегшее.
Темнота, кажется, еще хранит в себе отпечаток блеска кривого клинка.
Черные фигуры отчаянно танцуют, руки взметаются, как крылья, распуская браслеты из пятнистых перьев, шаман все воет и воет, на одной звенящей ноте, которая достает до самых звезд, наталкивается на равнодушную луну и падает обратно.
До рассвета надо еще дожить.
Темнота в пещере скалится, паучьими лапами лезет наружу, а люди все молят зарю разгораться ярче, загнать ночь обратно.
И вот узкая полоса белого света накаляется под лохматыми облаками, восток зажигается, наполняется светом и цветом, готовый вот-вот вспыхнуть кромкой золотого диска, который несет в себе долгожданный день, когда теням приходится съеживаться на земле.
Полные надежды взгляды бросаются через поляну к горизонту, а он все тлеет, и люди танцуют в каком-то исступлении, и шаман запускает обе руки в горящие угли, позволяя им обгорать до кости, но не кричит, а поет, поет чисто, звонко и твердо — это тоже добровольная жертва.
Змеи в волосах шипят и съеживаются от жара, начинают обугливаться совиные перья.
Первый луч бьет из-за горизонта, как прорвавшаяся через плотину река.
И разбивается о новую преграду.
Ликующие вопли сменяются криками ужаса и полным ненависти шипением.
Фигура, выросшая у рассвета на пути, огромная и кажется в окатывающем ее сзади сиянии почти черной.
Жеребец, закусив удила, вскидывается на дыбы, грива развевается, похожая на темное пламя и на драконий гребень, зубы ощерены, глаза налиты кровью, богатая упряжь горит в свете отрезанного от земли солнца и переливается шитьем. Всадник вскидывает копье, в доспехах пляшут отраженные остро-белые лучи, на плече светится крест — бирюзовый, как небосвод, которого люди в шкурах и перьях уже не увидят.
Для них рассвет уже не наступит.
Паучья темнота копошится меж столбов в своей пещере.
Всадник бросает копье, и сон разбивается на осколки.
***
Из вязкого нигде Коноху выдергивает телефонный звонок и громкое чертыхание Тсукишимы.
За окном — нет пяти утра, молочный рассвет лениво продирается через идущие на север блеклые облака. Всем благонадежным, если таковые в этом чертовом городе имеются, еще пару часов спать до будильника, неблагонадежные только что доползли до горизонтали, поэтому на улицах стоит сумрачная тишина, дергает себя за длинные рукава и тоскливо бродит взглядом по темным окнам.
— Труп, — говорит Тсукишима тихо и очень ровно — одна из высших степеней раздражения.
Коноха молча, но очень солидарно хмурит брови, откидывает серое одеяло и спускает ноги на пол. Ногам холодно, настроение паршивое, в голове какой-то туман и непонятные мутные осколки: змеи в волосах, тлеющие перья, бирюзовый крест, разбитый свет.
— Где?
— На этот раз вроде юго-восток.
Коноха набрасывает рубашку, надевает кобуру, поглаживает курок, успокаиваясь, и только после этого бредет в ванную. Засовывает голову под холодную воду, но затылок на гуманитарную помощь отзывается только тупой болью, слив раковины неприятно проворачивается перед глазами.
Зеркало отражает хмурый взгляд, круги под глазами и какие-то горькие складки у рта. Коноха разглаживает их пальцами, потом тянет уголки губ вверх. Улыбка напротив выходит страшной и приклеенной, в ней есть что-то змеино-ехидное и очень знакомое.
Коноха чертыхается.
Долго трет голову полотенцем, потом еще минуту тратит на попытки пригладить лохматые влажные волосы. Ощущение безнадежности ему не нравится, странная сосущая злоба копошится под ребрами, колет сердце и сжимает легкие, Коноха ее не знает и хочет прогнать, выцарапать.
Это все из-за сна.
Он истерся из памяти сразу, но туманное чувство отчаяния висит над головой и давит на виски. Коноха швыряет полотенце в сторону крючков и выходит в комнату.
Тсукишима уже одет с иголочки, собран и привычно недоволен мирозданием, о чем сообщает едва заметная вертикальная складка между бровей.
— Ты плохо спал, — говорит он почти с вызовом, но Коноха даже не думает взвиваться в ответ — ну, парень не виноват, что проявление заботы не входит в базовый перечень полномочий Службы.
Тем более Тсукишиме правда не все равно.
— Мерзкий город, — делится Коноха откровенно, потом задумчиво замирает, выискивая взглядом пиджак, — хотя вот Самоград мне понравился.
— Крысиный угол, — в тон его первой ремарке произносит Тсукишима.
Коноха накидывает пиджак, снова цепляет пальцами кобуру, вспоминает то острое, свежее ощущение, подаренное вчерашним рандеву с охраной империи Тендо, и ему становится лучше.
— Крысы там ручные.
Тсукишима удовлетворенно цокает языком, поправляет воротник и сжимает в ладони ключи от машины.
— Мне сбросили адрес.
***
И это снова подворотня.
Коноха проходит мимо вентиляционного киоска метро, зацепив взглядом сорванный с петель замок, заворачивает за угол и попадает в полутемный тупик. Стены снова расписаны едкими, яркими надписями, поверх которых ложится что-то черное, рубленное, ритмично-узорчатое.
Рассвет только набирает силу, лучи лежат где-то высоко, цепляют кромку крыш домов, но сюда — в сумрак и сырость, к металлическому запаху крови и холодному духу остывшего камня — ему не проникнуть.
Окутанные сигаретным дымом, почти у самого выхода из подворотни, стоят несколько копов, крутя в руках желтую ленту. Они просто кивают федералам, а потом один из них спрашивает:
— А этот — с вами?
Коноха оборачивается. Тсукишима тоже, вскинув брови.
За их спинами стоит бледный, немного всклокоченный Дайшо, натягивая длинные рукава свитера крупной вязки на мерзнущие пальцы. Ключицы беззащитно выглядывают из круглого ворота. Видимо, он совсем недавно подорвался с постели, но глаза у него совершенно ясные и какие-то странно упорные.
У Конохи возникает чувство, что Дайшо грудью бросится на полицейских, если Коноха заявит, что нет, не с ними.
— Да, с нами, — говорит он копам, те цыкают, но пропускают, и тогда Коноха может свистящим шепотом выразить все, что он об этом думает:
— Какого черта ты здесь делаешь? Откуда ты вообще узнал?!
— Если не убивал, конечно, — добавляет Тсукишима приторно вежливым голосом и поправляет очки.
Дайшо бросает на него полыхнувший злобой взгляд, передернув плечами, и шипит в ответ:
— Они с мигалками промчались мимо моих окон, трудно было не заметить!
Как бы там ни было, Коноха внезапно рад его видеть. Ему становится спокойнее, когда они оба у него за спиной — как в Самограде.
Тсукишима равнодушно пожимает плечами, а вот в глазах Дайшо за привычной ширмой раздраженной насмешки мелькает что-то затравленное, больное.
Коноха не успевает подумать об этом, потому что впереди — труп.
Парень, одет неброско, невысокий и довольно щуплый. Лежит на спине, словно аккуратно опустился на землю сам. Вокруг никаких следов борьбы, зато возле каждого окурка поблизости уже стоит табличка с номером, а им навстречу изящно поднимается доктор Шимизу. Волосы у нее аккуратно забраны назад, за тонкими стеклами очков блестит холодный профессионализм. На приветствия она отвечает коротким кивком.
— Ну что? — спрашивает Коноха.
— Никаких повреждений, — качает головой Шимизу. — Но глаза закатаны, как у первых двух, так что, полагаю, это третья жертва. Насчет адреналина в крови смогу сказать после экспертизы.
— Бог карает, — задумчиво тянет Коноха, разглядывая тело и вспоминая сектантов.
Стекла очков Шимизу вдруг резко бликуют холодом.
— Богу это не нужно, — говорит она ровно, поправляя латексные перчатки, но Коноха слышит досаду. — Я продолжу работать.
Она отходит, неестественно выпрямив плечи, и Конохе на миг становится совестно.
А потом он присматривается к бледному умиротворенному лицу — и застывает.
Он уже видел этого человека. Совсем недавно. Буквально вчера.
— Его имя Ширабу, — раздается рядом бархатистый, раскатывающийся голос. — Он из Самограда.
Но Коноха уже и сам узнал снайпера, которого словно вот только что столкнул в дыру в крыше.
Он поднимает глаза и натыкается взглядом на шерифа. Мия собран и сосредоточен — вообще не похож на человека, который мог спать хотя бы пару часов назад. Светлые глаза слабо отливают оживающим где-то наверху рассветом, волосы аккуратно уложены, он чисто выбрит.
— Значит, первая и третья жертвы — из Самограда, — тянет он, смакуя последнее слово на языке. — Причем, если я правильно вчера понял насчет Наоми, они оба из ближнего круга Тендо.
Коноха следит, как Мия постукивает пальцами по бедру, раздумывая, и у него возникает мимолетное ощущение неполноты картинки, словно не хватает чего-то важного. Наваждение тут же рассеивается, когда шериф говорит, цокнув языком:
— Кажется, кто-то копает под нашего дорогого канцлера, пытаясь замаскировать это под серию, — по губам проскальзывает хищная лисья усмешка. — Думаю, Самограду придется потерпеть у себя правопорядок еще немного.
Коноха смотрит на неподвижное лицо Ширабу.
Идея вполне рабочая, может, оно так и есть, учитывая техническое буйство Самограда. Коноха не сильно удивится, если окажется, что какой-то развлекающийся коксом умелец изобрел вырывающее сердца оружие, чтобы, допустим, отомстить бывшему. А умные люди подсуетились и теперь расчищают себе путь к трону Железного канцлера.
Вполне в духе этого города.
Но что-то внутри подсказывает, что шериф ошибается. Коноха понятия не имеет, откуда у него такая уверенность, но есть ощущение, что не может быть все так просто и прозаично. Нет, люди умирают на улицах за несколько минут до полуночи, теряя сердце и не сопротивляясь этому, вовсе не из-за чьей-то жажды власти.
Мия тем временем вдруг говорит:
— Вы вчера неплохо поработали. Не хотите составить мне компанию в рейде? Думаю, Тендо Сатори будет очень впечатлен.
Судя по голосу, шерифу хочется полюбоваться на лицо Железного канцлера, когда давешний федерал явится спустя часов двенадцать в компании отряда.
С другой стороны, перспектива получить немного больше свободы на территории Самограда и наконец нормально осмотреться весьма соблазнительна. Тсукишима вон тоже заинтересованно сощурился.
Коноха уже открывает рот, чтобы согласиться, когда его вдруг дергают за рукав. Сзади раздается тихий, готовый сорваться голос:
— Постойте!
Коноха замирает, Мия склоняет голову к плечу.
— Я понимаю, версия хороша, но, пожалуйста, пойдемте со мной, — его немного тянут назад. — Мне кажется, я знаю, что здесь происходит.
Коноха оказывается между молотом и наковальней, между льдом и пламенем, на развилке двух дорог, ни одна из которых не приведет его к успеху — он точно это знает.
Мия смотрит невозмутимо, на дне глаз у него — старая застывшая злость, которая все еще заставляет взгляд гореть — зверино-желтым угрожающим огнем. Мия ждет. Рука вальяжно лежит на табельном, это не вызов, но вопрос.
Кто ты такой? С кем ты?
Коноха оборачивается.
Дайшо все еще цепляется своими бледными пальцами за его рукав — слабо, едва-едва, но так отчаянно, словно боится утонуть, если отпустит. Болотные огни в его глазах уже не горят, а тлеют, почти разметанные ветром, и Коноха вдруг отчетливо понимает — ему страшно.
Ему так страшно, что он готов сбросить свою насмешливую снисходительность, как змея — тесную кожу, и умолять.
Глаза Дайшо — расширенные, с пронзительной дрожью зрачков и паникой — это и делают. Умоляют.
Коноха смотрит дольше, чем стоило бы для отказа. Дольше, чем стал бы смотреть чужой человек. Дольше, чем предполагает его профессионализм.
Он все смотрит — и кожей чувствует, как уголок губ Мии ползет вверх в презрительной усмешке. Все-таки в этом городе действительно неплохие копы — соображают быстро.
Коноха оборачивается к шерифу.
Мия действительно зубоскалит, но глаза у него остаются все такими же застывшими, их не касается унизительное для Конохи веселье, которое демонстрирует весь остальной вид Мии. В глазах, кажется, вместо него мелькает разочарование.
— Железный канцлер не потерпит второго визита, — предупреждающе говорит Коноха.
Мия ухмыляется шире, злее, теперь зверино-желтое вспыхивает каким-то больным азартом.
— Мой — потерпит, — тянет он с нескрываемым удовольствием, и пальцы чуть сжимаются на табельном — не от страха, а от предвкушения. — В этом городе нет человека, к которому я не могу зайти в гости.
Кто-то из полицейских громко хмыкает. Коноха цепляет краем глаза лицо Тсукишимы. Оно совершенно постное, но при этом Коноха видит огромный красный знак стоп.
Ты этого не сделаешь, сигналят глаза Тсукишимы.
Коноха улыбается ему краешком губ и думает, что выглядит сейчас максимально жалко.
Дайшо шелестит одними губами:
— Пожалуйста.
Без кожи змея кажется чудовищно уязвимой. Коноха ломается.
— Тогда удачи, — бросает он Мие, и тот закатывает глаза, развязно разворачиваясь к нему спиной.
— Знал, что от федералов никакой пользы, — бросает он Шимизу, но та только холодно поправляет очки, демонстрируя, что единственная сторона, на которую она может встать, это сторона трупа.
Коноха разворачивается и говорит Дайшо.
— Поехали.
Облегчение, на мгновение промелькнувшее на узком лице, и короткая благодарная улыбка — незаметная, как росчерк следа на мокрой от росы траве — стоят всего унижения и холодного осуждения Тсукишимы.
Коноха понимает напарника, который не сможет работать с Мией без риска прострелить ему колено, если Коноха не будет перетягивать конфликт на себя. Коноха понимает, что действует в лучшем случае как полный идиот. Который вместо дедукции выбирает хиромантию.
Но не плевать ли?
Дайшо чуть крепче цепляется за его рукав.
Коноха улыбается, как приговоренный к смерти.
***
Тсукишима за рулем похож на ледяную скульптуру, у которой поперек лба выбито осуждение на всех восьми языках, которые он знает. Тишина от него расползается — как чумная зараза, и она непременно бы придушила Коноху, как бывало, когда он знатно косячил на задании.
Но.
Коноха оборачивается к удовлетворенно раскинувшемуся на заднем сидении Дайшо и спрашивает:
— Почему шериф так уверен в том, что канцлер пустит его на свою территорию?
Ну и пошел ты, говорят поджатые губы Тсукишимы, придурок.
— Это темная история, — говорит Дайшо вслух, задумчиво прикусывая губу, и Коноха немедленно с ним соглашается.
Темная и абсолютно идиотская. Начальство умрет со смеху.
— Но ты ее знаешь? — тянет Коноха, принимая правила игры.
— Знаю, — покладисто кивает Дайшо, поблескивая глазами из-под ресниц так лукаво, словно хочет заманить Коноху в топь.
Тонкие длинные пальцы барабанят по острому колену, выдавая остаточную тревожность, или задумчивость, или нетерпение — Коноха еще не разобрался. Дайшо похож на сложнейшую головоломку из перевитых бронзовых стержней, которую еще раскручивать и раскручивать.
— Поделишься? — Коноха ухмыляется, щурясь.
Дайшо явно хочет поинтересоваться, а что ему за это будет, но тут вспоминает, что Коноха только что отказался от уважения всей местной полиции в его пользу, и на секунду прикусывает язык.
На самом деле.
Это безумно очаровательно, считает Коноха.
Тсукишима закатывает глаза.
— У него был брат-близнец, — начинает Дайшо и неуловимо мрачнеет, растеряв разом весь игривый настрой. — Мия Осаму. Они работали в паре. Знаешь, из тех пар, которые вместе стоят целой армии.
Коноха представляет второго Мию — с такими же хищными глазами, кривой ухмылкой и аурой человека, который сначала стреляет, а потом даже не спрашивает, потому что и так все про тебя знает.
Ему становится не по себе.
— Пару лет назад, наверное, — Дайшо явно говорит нехотя, покусывая губу, — точнее не скажу, была большая разборка между двумя местными авторитетами. У нас тут администрация существует чисто номинально, так что город принадлежит им и его постоянно делят заново.
Ну да, Коноха помнит досье местного мэра. Он действительно номинальный, а физически пребывает в Майями. У него там вилла, вроде бы, и картинная галерея.
— Вернее, делили, — Дайшо отрывает свой мерцающий взгляд от Конохи, у которого уже шея затекла сидеть обернувшись, но он положительно не готов сесть нормально, и смотрит в окно, на ползущий мимо просыпающийся город. — В перестрелке Осаму погиб — шальная пуля, вряд ли кто-то серьезно рискнул бы в него стрелять.
Магнитофон давно неисправен, так что слышно только мягкое шуршание шин и тоскливый писк переходов, который Тсукишима игнорирует, не убирая ногу с газа.
— Шериф три дня просидел у палаты — Осаму был в коме, — Дайшо вцепляется пальцами в колено, — а потом дал распоряжение отключить аппараты. И объявил войну всему городу.
Коноха отворачивается и упирается взглядом в лобовое стекло. Небо мягко-голубое, еще не набравшее электрической агрессии дня, по нему скользят тонкие, невесомые полоски облаков. Тсукишима перестает излучать обиду и почему-то крепче вцепляется пальцами в руль.
Коноха смотрит вперед, на стелющиеся под колеса полосы разметки, и видит осунувшееся лицо Мии Ацуму, в зрачках у которого — дикая, обугленная пустота, а вокруг горит свежеотлитая неподвижная злость — кристаллизованная жажда мести. Он понимает, почему шериф принял такое решение.
Он бы сам так поступил.
Ни один боец не хочет лежать прикованным к пищащему железу, беспомощный и жалкий — кусок мяса, которым побрезговал хищник.
— Тогда было страшно, — признается Дайшо. — Все думали, что теперь и полиции конец, но Мия смел всех. Он ни перед чем не останавливался, никого не щадил и прошел по городу, как циклон. Уцелел только Самоград, вовремя вышедший из игры — Тендо сам приходил к Мие на поклон, и секта Нового Иоанна. Те просто сложили оружие.
Теперь понятно, отстраненно думает Коноха, почему в городе так тихо и так пусто. Всю заразу выжгло огнем чужой ярости.
Теперь понятно, почему глаза Мии никогда не улыбаются — даже едко. Он так и не нашел покоя. И не найдет, пока не погибнет.
До самого музея они едут в полной тишине.
***
Музей встречает их такой же строгостью линий, которую Коноха помнит по прошлому их визиту. Лестница, даже лишенная половины мраморной облицовки, все равно кажется величественной, и Коноха вспоминает замершую на ней фигуру, опирающуюся на зонт и прикипевшую взглядом к фасаду.
Он оглядывается через плечо.
Дайшо снова неотрывно смотрит на музей и немного светлеет лицом. Коноха чувствует в нем осторожную, недоверчивую радость, и это заставляет его приподнять уголки губ.
Кажется, Дайшо и правда из той породы ученых, которые домом считают работу.
Это даже, ну, здорово.
Они оставляют машину на небольшой, почти совсем пустой парковке. Город вокруг музея как будто уважительно затихает, немного пятится назад, почтительно склоняет голову. Над прямыми линиями фасада и ровной чертой крыши распахивается утреннее небо, голубое с легкой газовой тканью облаков, рассеянный солнечный свет трогает заботливо вымытые окна.
— Идем, — Дайшо на секунду приподнимает уголки губ, оборачиваясь к федералам через плечо, и становится частью размеренного, монолитного спокойствия, которое исходит от музея.
Коноха улыбается в ответ совершенно непроизвольно и тут же прячет улыбку, косясь на Тсукишиму. Тот все еще смотрит на напарника недовольно, но не зло, с каким-то обреченным пониманием, только чуть кривит губы, сдерживая колкости на кончике языка.
Стекла очков блестят осуждающе.
Коноха вздыхает и идет вслед за Дайшо.
Тяжелые двойные двери из резного дерева отрезают от них и город, и весь остальной мир. Коноха чувствует, как его обступает особая, наполненная значением тишина, слышит легкий шелест, с которым их со всех сторон окружают эпохи.
И даже когда низенькая сухонькая старушка в симпатичных круглых очках приветливо здоровается с Дайшо, тишина не исчезает. И не исчезнет, понимает Коноха.
Музей соткан из нее целиком.
И Дайшо тоже.
Он неуловимо меняется здесь, на пороге просторного холла с мозаичным полом и уходящими ввысь, как сосны, колоннами. Из позы исчезает какая-то излишняя строгость, тягучесть движения теперь не вкрадчивая, а естественная, полная расслабленности. И в лице нет того снисхождения и скепсиса, во взгляде — не холодные болотные огни, а живые теплые искорки уютного костра светлой летней ночью.
Дайшо дома.
Он ласково жмет старушке руку, улыбается, негромко чему-то смеется — звук снова немного задушенный, словно Дайшо не уверен, как правильно это делается, но очень чистый, мягкий, и Коноха трепетно ухватывает его, сворачивает и складывает на полочку ценных воспоминаний.
Старушка-смотрительница щебечет с ним, по-матерински хлопает по плечу и мигает из-за своих круглых очков.
Коноха чувствует, как неловко Тсукишима поводит плечами. Тема семьи для него близка до боли, и он не может спокойно смотреть на это, сохраняя свой враждебный к Дайшо настрой.
Даже учитывая то, что федералы не получили и сотой доли того дружелюбия, которым сейчас переливается Дайшо.
— Подождите немного тут, — оборачивается к ним он, и остаточное тепло заливает Коноху, как солнце. — Я принесу на вас пропуска.
Дайшо ловко перескакивает через турникет, старушка шутливо на него прикрикивает, улыбается ответной шутке и как-то по-особенному — как умеют только заботливые, умудренные, но все еще молодые душой бабушки — вздыхает:
— Вот негодник, — а потом вдруг оборачивается к федералам и снова улыбается. — В музее уже почти никто не работает, ходят сюда и того меньше, а он все печется о правилах.
Коноха теряется, и Тсукишима ему тут не помощник. Они оба так привыкли к концентрированной неприязни, которой их со всех сторон окружил город, но оказались не готовы к вполне себе дружескому разговору.
Но смотрительница только понимающе щурится за круглыми очками и продолжает разговор за них всех:
— Уж не знаю, друзья ли вы с Сугуру, — Сугуру, она сказала Сугуру, — но я очень рада, что он наконец пришел не один. Понимаете, мальчик здесь вырос, а у нас, к сожалению, за реликтами присматривают такие же реликты.
Старушка смеется, легко и сухо, и Коноха снова слышит теплый треск костра. Он улыбается немного неловко и говорит что-то не менее неловкое про какие еще ваши годы.
Старушка добродушно фыркает, и есть в этом звуке что-то такое знакомое, что Коноха на миг недоверчиво поднимает брови, а потом до него доходит.
Мальчик здесь вырос.
— Присмотрите за ним, пожалуйста, — говорит старушка вдруг очень серьезно, и в ее маленькой согбенной фигурке проглядывает нечто большое и могучее, лишенное сомнений, верное и самоотверженное.
Наверное, именно так выглядит материнская любовь. Коноха не уверен.
— Хорошо, — говорит он в тон, и это похоже на обещание.
Старушка благодарно ему кивает.
В холле появляется Дайшо, издалека взмахивает парой листков в ладони, но тут же спохватывается и чинно приближается — все у него по протоколу. Конохе хочется улыбнуться.
Впрочем, когда старушка со смешком ставит в пропусках время входа — карандашом по бумаге, на вздохе созерцающего это Тсукишимы можно сдвинуть технический прогресс — и желает им приятного посещения, Дайшо вдруг неуловимо мрачнеет и замыкается.
Видимо, вспоминает, зачем их привел.
Следом реальность накрывает и Коноху, он вспоминает про тело, подворотню, застывший взгляд Мии и почему-то черную фигуру в глубине вентиляционной шахты. Поверх всего этого ложится неестественно светящаяся белым V, и очарование музея отступает под давлением города.
Конохе кажется, что он каменной змеей вполз вслед за ними и теперь с шелестом разворачивает кольца, тревожа тишину эпох.
— Поговорим в комнате отдыха, — говорит Дайшо ровно. — Туда хожу только я.
Когда остаешься на ночь, мысленно отвечает ему Коноха.
***
Комната небольшая и довольно уютная. Дайшо усаживается на диван, закинув ногу на ногу и сцепив на колене пальцы. Он выглядит скованно, между тонкими бровями пролегает складка, немигающий взгляд направлен куда-то сквозь Коноху.
Дайшо взвешивает каждое свое слово.
Коноха устраивается на стуле напротив — между ними низкий столик темного дерева и напряженное молчание — и опускает локти на колени, подпирая подбородок кулаком. Он ждет, разглядывая Дайшо без всякого стеснения. Пытается понять, на что он променял расположение Мии.
Сожаления все еще нет.
Тсукишиму Коноха не видит, но точно знает, что тот подпер собой один из книжных шкафов за его спиной и сложил руки на груди, всем своим видом выражая скепсис и неодобрение.
Дайшо несколько секунд смотрит поверх плеча Конохи, потом под ресницами вспыхивает что-то решительное, непримиримое. Это не пламя, нет, это какой-то обреченный холодный блеск, с которым идут в последний бой и выживают, с которым обещают вернуться к любимому, чтобы больше никогда не встретиться, с которым предают ради чужого блага и вырывают собственное сердце.
Коноха любуется им, как рушащимися стенами Иерихона.
Дайшо смотрит на него в упор — с вызовом — и говорит:
— Убийства — моя вина.
Коноха замирает, не распрямившись до конца. Тишина музея отзывается в его ушах звоном, но слова уже упали, уже легли тяжелой цепью Конохе на шею.
— Как интересно, — бесстрастно подает голос Тсукишима. — Оригинальный способ прийти с повинной.
— Я… — Дайшо выдыхает, как человек, прыгнувший с обрыва в море и вынырнувший глотнуть воздуха. — Черт, просто выслушайте. Не думаю, что вы мне поверите, но… В общем.
Коноха видит бледные, точно из воска, лица, лишенные зрачков глаза — закатанные до предела — и поджатые губы доктора Шимизу, когда она сообщила ему, что у тел нет сердец.
— Мы слушаем, — делает он приглашающий жест рукой.
Теперь он готов верить во все, что расскажет ему Дайшо. В конце концов, у чертовщины никогда не бывает рационального объяснения?
— Я занимаюсь доколумбовыми цивилизациями, — Дайшо смотрит на свои руки, цедит слова нарочито официально, словно хочет дистанцироваться от их смысла. — Доктор Макото тоже ими интересовался.
— Вторая жертва, — холодно констатирует Тсукишима, словно называет причину смерти.
Коноха ловит себя на безотчетном раздражении в его адрес, когда у Дайшо чуть вздрагивают плечи, и велит себе откинуть личное.
Если Сугуру Дайшо виновен, Коноха сделает то, что должен.
— В общем, культуры племен переплетены довольно тесно, часто смешиваются легенды, потом их переписывали и пересказывали пилигримы — например, ту же песнь о Гаявате, — Дайшо прикусывает губу, не позволяя себе углубиться в тему. — Но здесь, в районе нашего города, словно вакуум. Мало источников, почти нет сведений о народе, в преданиях соседей жившее здесь племя упоминается редко. Мы хотели разобраться, в чем дело.
Коноха коротко оглядывается на Тсукишиму. Стекла очков у него блестят инеистым холодом, глаза непроницаемы.
— Помните, я рассказывал вам, почему закрыли метро?
— Помним, — кивает Коноха, не позволяя Тсукишиме пустить в ход отточенное лезвие его безжалостного скепсиса. — Корпорации рыли ветку глубокого залегания, пласты сдвинулись, нарушилась прочность опор и все такое прочее.
— Не просто пласты сдвинулись, — Дайшо усмехается — тонко, едва заметно и как-то загнанно. — Оказалось, что внизу — сеть карстовых пещер. Километры и километры полостей, которые уходят в глубь земной коры. Такое случается, когда вода размывает мягкие слои в…
— Мы учились в школе, — перебивает его Тсукишима.
Коноха закусывает изнутри щеку. Положим, не все учились хорошо, но сейчас и правда не время для лекций по геологии.
— Ближе к делу, — просит он почти дружелюбно, но Дайшо все равно как будто съеживается.
— В большой пещере, потолок которой как раз и провалился, было старое капище. Алтарь и четыре столба вокруг. На каждом столбе — по костяной маске шамана.
Дайшо прерывисто выдыхает и поднимает глаза на Коноху.
— Вот именно из-за масок все это и началось.
Короткую тишину не нарушает никто, Коноха против воли забирается пальцами под воротник и подцепляет веревочку амулета, который подарил ему Сакуса. В комнате будто становится холоднее.
— Доктор Макото ездил в Национальную библиотеку, перерыл там огромное количество источников и вроде нашел правильную легенду. А потом запросил у меня те четыре маски — их сняли и передали музею на хранение — для изучения. Я не имею права распечатывать фонды, но он так настаивал…
— Ты достал их нелегально, — понимающе кивает Коноха. — Но я все еще не понимаю, при чем здесь вся эта история.
— В городе растет влияние секты Нового Иоанна. Их боятся, — Дайшо нервно проводит рукой по шее и встряхивает головой. — Нет, подождите, я объясняю слишком путано, дайте мне закончить.
Тсукишима громко цыкает, и Коноха показывает ему свое недовольство движением плеча. Напарник шумно выдыхает, но подчиняется.
— По легенде местные племена молились великому орлу. Он был способен закрыть крыльями все небо. И у него были четыре помощника — четыре зверя, подарившие древнему духу свои сердца. Звери были тотемами племени, берегли его в воде, в воздухе и в лесной чаще, — голос Дайшо наполняется слабым воодушевлением, но тут же снова стихает. — Доктор Макото очень проникся. А в это время активизировались люди Нового Иоанна.
— Они выглядели вполне мирно, — поднимает брови Коноха.
— Их лидер в последнее время старается держать их в узде, — кивает Дайшо. — Но раньше, года три назад, они пытались взять музей штурмом, потому что здесь якобы хранятся нечестивые святыни.
Тсукишима хмыкает — на этот раз насмешливо. Коноха закатывает глаза — нет ничего хуже религиозного конфликта, потому что у фанатиков отмирает здравый смысл.
— А потом кто-то взорвал Подземный город Железного канцлера, — припечатывает Дайшо, и в его глазах снова мелькает что-то непримиримое, жесткое.
— То есть ты утверждаешь…
— Нет, я никого не обвиняю, — мгновенно открещивается он и позволяет себе ту насмешливую, знающую улыбку, которая так раздражала Коноху при их первом разговоре. — Но секта праздновала тот день как день кары божьей.
Коноха снова видит яркую бирюзовую надпись поперек стены и развороченные улицы ей фоном.
Смерть дьяволу.
— Ну и какие выводы мы должны из всего этого сделать? — тянет Тсукишима.
Дайшо снова усмехается — на этот раз горько.
— Три месяца назад маски пропали из той комнаты, где я разрешал доктору Макото с ними работать, а он всячески убеждал меня, что к исчезновению не имеет никакого отношения, — Дайшо сосредоточенно покусывает губу, погружаясь в воспоминания, весь в том дне. — Звучит банально, я знаю, но после этого он начал вести себя странно. Это заметил только я, потому что жена его — слепая курица, которая все что угодно спишет на науку.
Коноха приподнимает брови. Надо же, оказывается, яд у Дайшо не только лукавый.
— В общем, я думаю, — болотные огни снова возвращаются в его глаза, и Коноха не может на них не смотреть, — что в тех масках действительно живут духи, а в той пещере — древний бог. Что именно он так напугал корпорации, вынудив чужаков бежать. И что теперь кто-то их надел и отдал ему сердце, чтобы защищать живущий на этой земле народ.
— Поэтому, по-твоему, у них нет сердец? У трупов? — уточняет Коноха недоверчиво.
Звучит все это дико. Дико, но правдоподобно.
Чертов город.
— Да. Думаю, они принимают секту за угрозу, возможно, даже пытаются ей вредить, — Дайшо начинает постукивать пальцами по колену. — А секта видит в них порождение подземного дьявола, которого они так боятся. Так что тела, которые вы находите, это то, что осталось от масок после экзорцизма.
Коноха переглядывается с Тсукишимой. Глаза у него за очками определенно несколько округлились.
— Это не серийный убийца, — давит Дайшо. — Это Новый Иоанн охотится на своих врагов, изгоняя из них духов. Поэтому у погибших закатились глаза.
— Ты же понимаешь, насколько нелепо это звучит? — едко тянет Тсукишима.
— Но!.. — Дайшо на миг даже задыхается, но тут же берет себя в руки. — Это ведь объясняет даже то, почему все убийства совершены около полуночи — вероятно, маскам приходится по какой-то традиции подниматься наверх из туннелей, а сектанты об этом знают и их выслеживают. Вот почему их находят у вентиляционных шахт — по ним маски поднимаются наверх.
Коноха качает головой и сжимает переносицу.
Он, конечно, был готов к чертовщине. Но что за городское фэнтези? Шаманы без сердец, сектанты-экзорцисты, старые и новые религии… И причем здесь тогда Самоград?
Ну бред же.
Полный бред.
Бред, в который Коноха начинает верить.
— Хорошо, — говорит он, не глядя на Дайшо, — допустим, я тебе верю.
Тсукишима сзади вскидывается — Коноха чувствует это кожей. В Службе его уже пристрелили бы — из чистого милосердия.
— Что ты предлагаешь? — спрашивает он безнадежно.
— Если я прав и все это действительно началось из-за того, что я пустил доктора Макото к маскам, то в живых должна остаться последняя из них, — Дайшо щурится, словно захватывая взглядом цель.
— Ты хочешь, чтобы мы спустились вниз, — говорит Коноха, и это не вопрос.
— Это единственный способ проверить, прав ли я, — Дайшо пожимает плечами. — И, возможно, предотвратить еще одно убийство.
Коноха прикрывает глаза. Ему нужно обдумать все услышанное. Это абсурд, это против правил, это, вероятно, смертельно опасно, но какая-то часть Конохи — та, которая первой чует угрозу, которая ощущает холод пролетающей мимо пули, которой он верит безоговорочно — уже понимает, что они туда пойдут.
Во мрак каменного лабиринта, где вместо неба — сплошной свод, готовый погрести незваных гостей под собой.
Где, как обещают ему мерцающие глаза Дайшо, их ждет древнее божество.
— Почему бы нам не наведаться вместо этого к сектантам? — тянет Тсукишима. — Если уж они виновны.
Дайшо улыбается — лукаво, остро, снисходительно, качает ногой в воздухе и смотрит на Тсукишиму вкрадчиво, как огромная змея.
— Вы, бесспорно, можете попробовать, — благосклонно кивает он, — и вас, вероятно, даже впустят. Но на том мы с вами и распрощаемся.
— Они так опасны? — склоняет голову к плечу Коноха и снова видит длинную вереницу белых мантий и бирюзовые кресты.
— Не в привычном понимании, — Дайшо поворачивается к окну и хмурит брови, что-то вспоминая. Утро выбеляет его лицо, и Конохе он вдруг кажется похожим на какого-то святого. — Они очень ревностно охраняют свою территорию. Новый Иоанн никогда не покидает своей обители, а чужакам вход туда заказан. Близнецы Мия даже в лучшие дни уважали их право.
Дайшо смотрит сквозь стекло в разгорающееся утро, смотрит куда-то далеко, в недоступные Конохе пространства. Взгляд у него делается безотчетно-горьким, Коноха вдруг замечает дымные тени кругов под глазами.
— Мое условие все еще в силе, — говорит Дайшо ровно. — Я пойду вниз с вами.
Святые редко умирают своей смертью.
***
Тсукишима холодно сообщает Конохе, что поедет в участок узнать насчет экспертизы, а потом за ним вернется. Сам Коноха остается проверить фонды, где хранились маски.
Они оба понимают, что ситуация не лучшая и что они в корне друг с другом не согласны, но Тсукишима, хоть и раздражен, не собирается идти на конфронтацию — не потому что Коноха старше и опытнее в поле.
Просто так у них сложилось, что последнее слово остается именно за ним. Иногда Конохе кажется, что Тсукишима видит в нем какого-то другого человека, перед которым он очень виноват.
Это вполне может быть правдой. Судя по досье, которое Конохе дали мельком просмотреть перед тем, как познакомить с напарником, у Тсукишимы раньше был брат.
Коноха никогда не спрашивал и не спросит. Каждый в Службе видит в зеркалах своих собственных мертвецов — и сам должен понять, как с ними жить.
Так что Тсукишима уезжает, с молчаливым неодобрением согласившись верить Сугуру Дайшо, а Коноха идет по широким, полным воздуха коридорам музея и чувствует странное облегчение.
Ему, похоже, и правда важно было знать, что Тсукишима его поддерживает.
Дайшо бросает на него внимательный взгляд через плечо, но ничего не говорит.
Он приводит его в большое сумрачное помещение без окон с высокими стальными стеллажами, которые из-за множества коробок на них похожи на древние крепостные стены, уходящие в темную пустоту.
Коноха чувствует себя лишним и беспомощным перед бастионами столетий. Дайшо щелкает выключателем.
Длинные полосы люминесцентных ламп несколько раз мигают и заливают все стерильным белым светом, разрушая иллюзию: темная бездна веков неожиданно оказывается всего лишь дальней стеной с полосой стальных шкафов, песчаник крепости оборачивается простым картоном, но сумрак не уходит — просто забивается в углы и ждет, когда бесстрастные лампы снова уснут.
Дайшо пересекает комнату плавными, чуть изменившимися шагами. Он ступает тише, понимает Коноха, и вдруг ощущает нечто вроде благоговения, глядя, как тонкие пальцы, едва касаясь, скользят по бокам коробок, выискивая нужную.
— А там что? — спрашивает Коноха шепотом, кивая на стальные шкафы — толщина стенок внушает уважение.
— В основном монеты и украшения, — рассеянно отвечает Дайшо, даже не повернув головы, но все равно уловив суть вопроса.
Это почему-то Коноху греет.
— Нашел, — Дайшо останавливается у одного из стеллажей и аккуратно снимает коробку с черным росчерком инвентарного номера. — Они были здесь.
Коноха подходит ближе, осматривая пол и железные полки просто для проформы — прошло три месяца, о каких следах может вообще идти речь. А учитывая то, что доктор Макото и так работал с масками, отпечатки с коробки снимать бесполезно.
Дайшо с коробкой в руках огибает стеллаж, Коноха идет за ним след в след. За стеллажом оказывается узкий железный стол, на который Дайшо и водружает коробку. Коноха обходит его и останавливается напротив.
Разумеется, ничего полезного они не обнаруживают — в коробке просто наполнитель, никаких следов и извинительных записок.
И на что, спрашивается, Коноха надеялся?
— Здесь есть что-то еще, относящееся к тому племени? — интересуется он.
Дайшо моргает, потом хмурит несколько мгновений брови, вспоминая, и отвечает:
— Да, несколько артефактов. Сейчас проверю, на месте ли они.
Коноха даже не удивлен, что он помнит, что именно и где хранится в фондах. Мальчик здесь вырос.
Дайшо отходит к стеллажам, а Коноха, постукивая по железной столешнице, пялится на наполнитель в пустой коробке и вспоминает фотографии масок, которые Дайшо им показал.
Они сделаны из черепов. По выбеленной кости расползаются густые черные линии узоров, оплетая провалы глазниц и танцуя на лбу. Дайшо сказал, что каждая из них символизирует какого-то зверя, но Коноха в чернильных переплетениях не видит животных — он видит ритм заунывных песен и обугливающиеся руки шамана. Зубы щерятся в угрожающих усмешках.
Коноха не особо чувствителен ко всякому мистицизму, но все равно его пробирает какая-то холодная, неприятная жуть, когда он представляет их голые оскалы.
Маски не выглядят пыльным пережитком эпох.
Такое люди обычно называют реликвиями.
Дайшо ставит на стол очередную коробку, говорит:
— Вроде все на месте, но я перепроверю, — и Коноха разом приходит в себя.
— Тогда, у второго тела, — говорит он неожиданно для самого себя, — в мусорных баках ты искал осколки маски. Думал, что они разбили ее после экзорцизма.
Дайшо смотрит на него насмешливо, но без злобы и издевки.
— Ты только понял?
Коноха чувствует, как предательски теплеют уши.
В музее с Дайшо определенно что-то не так. Коноха вообще не думал, что он физически способен к искреннему выражению положительных эмоций. Но вот теперь он смотрит, как Дайшо перед ним открывает коробку и начинает перебирать экспонаты.
Ничего интимней Коноха в жизни не видел.
Дайшо вынимает их один за другим: маленькие тотемы, плетеные бусы, крохотные резные чаши — и бережно осматривает, едва касаясь. Он держит артефакты самыми кончиками пальцев — очень трепетно, но надежно, с удивительной заботой, словно неосторожным движением может причинить боль.
Лицо у него наполняется робким, но очень чистым светом, уголки губ чуть приподнимаются — и в этом столько нежности, что у Конохи вдруг что-то сжимается в груди.
Дайшо не осматривает экспонаты — он с ними говорит.
Коноха чувствует, как прятавшиеся в тишине эпохи вдруг с шелестом поднимаются вокруг, раскрывают крылья и распахивают расшитые рукава, протягивают к Дайшо прозрачные ладони — и он касается их через очередной тотем, резьбу которого обводит кончиком пальца.
Времена говорят с Дайшо, сияют вокруг него лентой северного сияния, в котором, как верили и верят, пляшут духи; раскрываются парусами, в которые толкается свежий ветер; вздымаются ступенчатыми башнями забытых городов.
Здесь, в лишенной окон комнате с крепостными стенами коробок, вдруг становится больше пространства, чем на любой из площадей города, и все оно заполняется голосами: песнями, приказами, мольбами, торжествующими воплями и криками отчаяния, ревом войск и шепотом жрецов.
Здесь Дайшо больше не одинок.
Один живой среди сотен мертвых.
Коноха зачарованно провожает взглядом очередной талисман, который Дайшо опускает на место и изящно взмахивает ладонью, словно стирает из воздуха свое собственное прикосновение.
Заклинатель времени, последний жрец старых земель — с колдовскими глазами, лукавой насмешкой в изгибе губ и священным трепетом в пальцах.
Ничего красивее Коноха не видел.
И он больше не может отгораживаться от таинства, он хочет быть частью творящейся вокруг магии.
Он протягивает руку и очень мягко, едва ощутимо касается щеки Дайшо — а кажется, что затрагивает саму ткань истории, шелк переплетенных судеб, из которого он соткан. Сухое тепло соскальзывает по пальцам в ладонь. Дайшо поднимает на него мерцающий взгляд, и Коноха, кажется, перестает дышать и думать.
Он просто подается через стол и припадает к губам Дайшо.
Поцелуй почти целомудренный, это мягкое, плавное касание, которым Дайшо приобщает Коноху к вселенной внутри него. Нет воздуха, нет музея, нет города с его каменно-неоновой чешуей, нет ничего — только они двое, общее тепло в груди и улыбающаяся им история.
Когда они отстраняются, никто ничего не говорит. Просто у Конохи в груди делается очень легко — кажется, там один воздух, который можно развернуть в целое небо.
Дайшо чуть улыбается и опускает ресницы. Коноха отходит к стене, упирается в нее лопатками и молча наблюдает за тем, как Дайшо продолжает свой ритуал.
Теперь, когда Коноха стал его частью, каждое прикосновение тонких пальцев к очередному артефакту ощущается кожей.
История продолжает улыбаться.
***
Следующие сутки сливаются в одно смазанное пятно ожидания неизбежного.
Решение принято, слово надо держать, так что Коноха уже чувствует, как под ногами разверзает бездна.
Город затаивает дыхание, готовясь их проглотить.
Тсукишима возвращается от Мии хмурый и раздраженный: третий труп от первых двух ничем не отличается, даже время смерти — снова около полуночи, шериф устроил в Самограде переполох, но так ничего и не выяснил, зато идею про метро выслушал, ухмыльнулся еще презрительнее и послал Тсукишиму к черту.
Вернее, ловить призраков.
Что ж, не то чтобы Коноха ожидал чего-то иного.
Дайшо, прикусив изнутри щеку, говорит, что помощь в подготовке можно получить не только в участке. Звучит он не слишком уверенно, но именно его предложение в итоге оказывается выигрышным.
Поэтому они вторую половину дня и целую ночь проводят в баре «У кота была сова».
Куроо и Бокуто откликаются на предложение с неожиданным энтузиазмом: достают по своим каналам чертежи метрополитена и подвалов разных лет, хорошую униформу — особенно Коноха оценивает удобные походные берцы — и еще тысячу полезных мелочей.
Куроо говорит, что после рейда на Самоград к ним еще дня три никто не заявится, поэтому этим вечером просто не открывает бар и они почти до рассвета сидят и корпят над картами, прокладывая наиболее безопасный и удобный маршрут вниз.
Оказывается, что у Бокуто — огромный полевой опыт, и Конохе приятно перекидываться с ним впечатлениями и маленькими, на первый взгляд незаметными фишками, которые потом могут спасти жизнь. У Бокуто за смешинками в желтых глазах прячется хваткий, очень опасный боец, который умеет выживать и сражаться. Он любит травить истории, еще больше — перекидываться с Куроо дурацкими шутками, которые уже через пару часов даже начинают казаться Конохе смешными.
Тсукишима с Куроо сидят за соседним столиком голова к голове, нависнув над старым планом нижних уровней, и пытаются просчитать места, которые за двадцать лет могли просесть или обрушиться. Они спорят, иногда обмениваются даже чересчур едкими комментариями и потом ненадолго замолкают, пока перегнувшая сторона не продолжит диалог осторожной репликой.
Коноха косится на них краем глаза: в свете красных китайских фонариков это меньше всего похоже на чисто партнерский тандем, хотя работа там явно идет полным ходом. Просто пиджак Тсукишимы — его броня и крепость — забыто висит на спинке стула, а сам он иногда словно невзначай подцепляет ремень наплечной кобуры кончиками пальцев.
Куроо прикипает к этим движениям взглядом и начинает как-то совсем по-кошачьи тянуть слова, улыбаясь паскудно, но обаятельно.
Сам Куроо, к слову, умен как черт.
При этом за его колкостями и насмешливым прищуром прячется что-то глубокое и болезненное. Коноха замечает это, когда Тсукишима бросает:
— Да ты просто хочешь, чтобы наша дурацкая вылазка закончилась больницей.
Куроо тогда кривит губы как-то чересчур горько, и глаза у него остывают.
— О, в больницах я знаю толк, уж поверь.
По какой-то причине Коноха это хорошо запоминает. Тсукишима тут же смягчается и, словно извиняясь, аккуратно переводит тему.
Дайшо сидит от Конохи на расстоянии вытянутой руки, даже ближе, и Коноха легко может его коснуться.
Не касается, но это знание само по себе приносит какое-то странное удовлетворение. Коноха с его отношениями на одну ночь к такому не привык.
Дайшо по большей части слушает, иногда только бросает какой-то вопрос или ремарку, обнаруживая в плане очередную дыру. Он щурится, откинувшись на спинку стула, и вроде чувствует себя в своей тарелке, хотя и гораздо меньше, чем в музее.
Бокуто и Куроо постоянно его поддевают и дразнят, Дайшо в ответ не скупится на яд, но у Конохи складывается чувство, что это просто форма общения, потому что все трое мастерски обходят больные точки друг друга и больше молчаливый демарш Бокуто не повторяется.
Чувство перерастает в уверенность вскоре после того, как Дайшо с Тсукишимой общим голосованием выгоняются за сигаретами, как самый вредный и самый некурящий, а Куроо, задумчиво постучав пальцами по столу, вдруг говорит:
— Он, конечно, та еще гадюка, — голос серьезный и уже потому угрожающий, — но если ты его обидишь, пеняй на себя. Видят Боги, я не шучу.
Бокуто согласно постукивает по столу пистолетом.
Коноха кивает, ловя себя на дурацком облегчении от пройденного знакомства с родителями.
К рассвету план спуска готов.
Продуманы несколько путей отхода, Тсукишиме торжественно вручен планшет с составленной им и Куроо электронной картой этажей, а с Дайшо взято обещание рассказать о любом намеке на нечисть, какой только может быть.
Коноха для себя делает вывод, что эти двое — странные, неправильные и в общем-то опасные парни — ему импонируют. Они вплетаются в город пряной, сладковато-горькой ноткой и придают серому угрожающему переплетению кварталов какое-то очарование.
Или Коноха проникся такой любовью к поверхности потому, что чувствует под ногами бездну. Она шевелится и ждет — километры пустых мертвых тоннелей, давным-давно оставленные жизнью, на дне которых их, может быть, ждет последняя живая маска, которая защищает свой народ.
Коноху не покидает мысль, что они с Тсукишимой к этому народу не относятся.