5. не бойся их
17 апреля 2019 г., 17:06
Ступеньки, уходящие во мрак, должны пугать, но Коноха чувствует какое-то болезненное возбуждение. Вход в метро — всего лишь лестница и разбитые (Конохой только что, но это неважно, федералы ведь вандализмом не занимаются, вы о чем) стеклянные двери — остался позади, теперь перед ними полукруглый провал уходящего вниз тоннеля и неработающие эскалаторы.
Обычное зрелище, но Конохе все равно видится зев какого-то огромного чудовища, угрожающе раскрытый им навстречу.
— Ну что? — говорит он. — Вниз?
Тсукишима рядом дергает плечом, на лице у него какая-то сложная смесь напряжения и отвращения. Дайшо тоже предпочитает тишину, нервно сжимая лямку своего рюкзака.
Хотел бы Коноха знать, зачем он тащит с собой гражданского в бездну.
Проблема в том, что в глубине души — он знает. Пока эти узкие, насмешливые глаза смотрят ему в спину, он способен на чудеса. Окрыляет.
Поэтому сейчас он чувствует только электричество, расходящееся по нервам, и никакого страха. Скашивает ухмылку влево и тянет:
— Подбирайте юбки, дамы, тут пыльно.
Тсукишима закатывает глаза. В полумраке зрачки Дайшо фосфорически поблескивают, и это определенно восторг.
По неподвижным зубчатым ступенькам Коноха сбегает легко, как в далеком детстве, когда опаздывал на тренировку. Скользит перчаткой по неподвижной ленте перил, стирая толстый слой пыли, и только в самом низу щелкает выключателем фонарика.
Белый луч пронзает спертый воздух и раздвигает мрак, как плотную черную воду. Мир сжимается до видимого кружка, и Коноха прокручивает регулятор вокруг линзы, чтобы максимально рассеять свет.
Станция выполнена в модном когда-то минимализме: ряды прямоугольных колонн, черные пологие ложа рельсов, где венами вьются кабели, полустертые надписи на стенах и толстый нетронутый слой пыли. Жизнь замерла здесь всего двадцать лет назад, а кажется, что прошли столетия.
В полной затхлой тишине дыхание кажется громким, и Коноха отстраненно думает, как бы от его сердцебиения не посыпалась штукатурка. Он проходит немного вперед, оставляя на стылом бетоне четкие следы, и водит фонариком из стороны в сторону.
Все мертвое, серое и молчаливое, тьма в провалах тоннелей стоит равнодушно и неподвижно, погасшие табло похожи на мертвые глаза. Шаги толкаются в тишину гулким эхом.
Сзади падает луч фонарика, вычерчивает четкую тень Конохи на полу, и Тсукишима негромко говорит:
— Как-то тут… пусто.
— А чего ты ожидал? — откликается Коноха почти шепотом — не хочется почему-то тревожить могильную тишину подземелья.
— Насколько мне известно, — вмешивается Дайшо, — в этой части не селились даже люди Тендо.
Коноха оборачивается к ним. Тсукишима выглядит внешне спокойным, но по чуть нахмуренным бровям и жесткой линии подбородка понятно, что ему очень не по себе. Дайшо стоит совсем рядом с ним, еще чуть-чуть — и за рукав ухватится. Вид у него бледнее, чем обычно, зрачки расширились, оставляя от радужки узкие болотные кольца, в которых отражается свет фонариков — словно в глазах у испуганного зверя.
Будь Коноха на его месте, он бы вообще сюда не полез. Для такого музейному смотрителю нужна недюжинная смелость.
— А крысы тут есть? — спрашивает он, прикусив похвалу на кончике языка.
— Вот уж это — меньшая из наших проблем, — кривится Тсукишима, обводя фонариком название станции.
— Да как сказать, — пожимает плечами Коноха и без лишних расшаркиваний спрыгивает с края платформы.
Рельсы в полумраке отливают ртутью и похожи на живых змей, ускользающих бликами в никуда, железобетонные шпалы жестко толкаются в ноги, и Коноха едва сдерживает резкий выдох. Поводит плечами, пробегает пальцами по краю бронежилета и опускает руку на кобуру.
Тсукишима спрыгивает без пафоса, спокойно спружинив ногами, а вот Дайшо на секунду заминается — обычная реакция для человека, которому все детство твердили, что лезть на рельсы метро — верная смерть. Коноха протягивает ему руку — в свете фонарика пальцы в черной перчатке похожи на паучьи лапы, но Дайшо без колебаний принимает помощь и осторожно соскальзывает вниз.
Коноха чуть сжимает его руку — все будет хорошо — и даже сам на мгновение в это верит. Дайшо отвечает на пожатие незамедлительно — огонь поднимается по руке до локтя, расширенные зрачки впитывают свет и взгляд Конохи, тишина опрокидывается на них оглушительно и резко, когда даже сквозь тонкую ткань перчатки они оба чувствуют пульс — быстрый и четкий, не разобрать где чей.
Выдох тоже общий.
— Идем, — говорит Коноха чуть севшим голосом и первым разрывает контакт.
Ему хочется верить, что на лице Дайшо мелькает разочарование, а не облегчение.
Коноха поводит плечами и первым устремляется в тоннель — карта горит в голове зелеными линиями, нет необходимости даже лезть за планшетом.
Лучи фонариков оказываются довольно беспомощными перед обступившей их беззвездной ночью, потому что жалкий фрагмент пространства, у нее отвоеванный, со всех сторон облеплен густым ничем, и это быстро начинает нервировать.
Они стараются идти как можно тише, говорят редко, больше прислушиваются — а прислушиваться не к чему, гулкая пустота поглощает любой шорох, и кровь в висках колотится набатом.
Обманчивая легкость истаивает под напором напряжения — в этой бездне все же что-то есть.
Что-то есть, думает Коноха, идущий впереди шагов на десять. Что-то есть.
На него потихоньку — гораздо медленнее, чем тогда, в вентиляции, но так же неотступно — накатывает ощущение присутствия. Им, кажется, пропитывается сама чернота — она начинает дышать, шевелиться, вздрагивать. Тоннель обшит тюбинговой обделкой — она вся в ребристых впадинах, заполненных мраком. Свет беспомощно соскальзывает по краю сетчатых провалов, засевшие в них тени глумливо цепляются за него, начинают плясать и играть, перетекают одна в другую, словно в них что-то движется.
Фонарик Тсукишимы все чаще дергается в сторону, выхватывая жирные, лоснящиеся плетения кабелей на стенах — им всем кажется, что они пульсируют, как вены, и копошатся, как черви в гниющем трупе.
Коноха думает с мрачной злостью, что они идут по сокращающейся глотке какой-то огромной древней твари, которая замкнула сумрачные челюсти за их спинами и теперь уже никогда не разомкнет клыков.
Что ж, Коноха об этом и не просит. Ему нужно только нащупать вену, просочиться в нее и добраться до самого сердца, чтобы разорвать его изнутри.
Дайшо сказал, что это защитная реакция. Сказал, что шаманы прячутся от секты Нового Иоанна.
Тьма не выглядит защищающейся. Она насмехается и хочет их растворить, как желудочный сок — остатки трапезы хищника.
— Подавишься, — шипит Коноха тихо, переводя луч на свод тоннеля.
— Что? — напряженно окликает его сзади Тсукишима.
— Говорю, нам сюда, — резче, чем нужно, отзывается Коноха, выхватывая фонариком провал на стене.
Кабели втягиваются в него, как в ощеренный зубами-ступеньками рот, и пропадают за поворотом.
— Ты уверен? — интересуется Тсукишима прохладно и, судя по шороху, вытягивает из-за пояса планшет.
Коноха уверен.
Он медленно ставит ногу на первую ступеньку, зачем-то вытягивает из-за пояса беретту, кладет палец на курок и опускает правую руку с пистолетом поверх левой — с фонариком. Стандартная схема, если вы хотите застрелить кого-то в полной темноте.
Отвратительный план, если неплохо бы пристрелить саму темноту.
За поворотом ответвления оказывается простецкая стальная дверь с желтым значком с черной молнией. Коноха радуется ровно полторы секунды, потому что потом замечает отсутствие замка.
Вырванного с петлями.
— М-да, — тянут за плечом, и Коноха, резко развернувшись, чуть не выбивает Тсукишиме береттой передние зубы.
Тсукишима молча отводит от лица дуло указательным пальцем — в сторону Дайшо, который снова издает этот задушенный фыркающий звук, который Коноху на поверхности очаровывал, а здесь — нервирует. Слишком истерически.
— Они защищаются, — говорит Дайшо, но без прежней уверенности в голосе.
Тсукишима смотрит на пистолет в руках Конохи.
— Тогда у нас проблемы.
Коноха, цыкнув, все-таки убирает беретту в кобуру — и это было бы опрометчиво, если бы он не мог выхватить ее с такой скоростью. А потом аккуратно толкает дверь.
Понизительная станция делает ровно то, что ей положено — понижает, но не напряжение в энергосети, а веру Конохи в то, что они выберутся наверх живыми. Длинный прямоугольный зал с трансформаторами похож на старый склеп, причем склеп оскверненный — примерно половина железных шкафов вырвана со своих мест какой-то неведомой силой и разбросана у стен, как после взрыва. Обгоревших деталей нет, так что дело явно не в электричестве.
Коноха, обводящий фонариком разруху, уже не уверен, что действительно хочет в нем разбираться.
— Давай ты все-таки достанешь пистолет? — негромко говорит Тсукишима.
Дайшо молча придвигается к ним поближе, отблески света ложатся на его лицо, расчерчивая его тенями, и Коноха не в силах разобрать выражения — ужас? восторг? нерешительность? — а присматриваться почему-то не хочется.
— Пока пойдем так, — решает Коноха.
В случае чего я успею, говорят напарнику его глаза и легкое прикосновение к кобуре. Тсукишима кивает.
И они идут.
Узкая железная лестница в бетонной шахте поскрипывает под ногами — подстанция многоярусная, это целый узел, так что они с верхнего уровня сразу попадают на третий. Здесь становится тяжелее дышать, воздух спертый и пыльный, в нем нет ни движения, ни жизни, ни звуков, он давит на уши и легкие.
Коноха глубоко вдыхает ему назло — ему, и сгущающемуся мраку, и ощущению мурашек на коже, и безликой, тысячеглазой сущности, которая вперивает тупой многотонный взгляд ему в затылок. Конохе кажется, что он на прицеле.
Он говорит себе, что это всего лишь каменная толща над головой, всего лишь непривычно стиснутое до лучей света пространство, всего лишь этот проклятый, застрявший вне времени город и его собственное отчаяние, что главная опасность здесь исходит от секты, которая осталась наверху, которая бирюзовым начертала на руинах свою подпись, похваляясь тем, что вскрыла подземелью вены.
Темнота хохочет. Беззвучно, страшно и издевательски.
Коноха не убирает руку с пистолета.
Тсукишима чуть отстает, зеленоватый свет планшета выхватывает его сосредоточенное, осунувшееся лицо, заливает очки, пряча глаза, но Коноха и так знает их хирургический прищур.
Он отворачивается, обводя фонариком стены туннеля, в который они выбрались из подстанции, и развилку впереди. Рельсы под лучом больше не подвижная ртуть, а оголенные провода, по которым катится их напряжение.
Дайшо за плечом возникает из ниоткуда.
— Я знаю… — начинает он и тут же осекается, испуганно отшатнувшись, потому что в лицо ему — как Тсукишиме недавно — смотрит дуло пистолета, но в этот раз в глазах у Конохи — бескомпромиссная угроза.
— Не подходи ко мне со спины, — выдыхает он, поглаживая ствол беретты и не торопясь опускать руку.
— Прости, — шелестит Дайшо, снова текуче приближаясь на шаг и поверх пистолета глядя Конохе в самое нутро. Тонкие пальцы ложатся на запястье и аккуратно сжимают. — Мне показалось, что тебе нужно кое-что услышать.
Коноха расслабляет плечи, чувствует, как бьется венка на его руке под прикосновением Дайшо, позволяет теплу своей крови согреть чужую прохладную кожу.
— Например?
— Я знаю, что ты думаешь, — помедлив, снова начинает Дайшо, осторожно опуская пистолет вниз, но не разрывая контакта, — будто здесь живет какое-то чудовище. Я с тобой даже согласен. Но это чудовище не станет нападать на нас, потому что мы пришли с миром. Я взял обереги.
Коноха фыркает, дернув плечами, и осторожно, чтобы не сбросить пальцы Дайшо, опускает пистолет в кобуру. Пульс снова общий.
— Что, думаешь, это нам поможет? — смеется он легко, расслабляя руку в чужой хватке — ему нравится то, как согрелась рука Дайшо, то, как он за него цепляется — отчаянно, почти просительно, словно хочет достучаться.
Темнота отступает, обиженно ворча.
— Не знаю, — Дайшо чуть улыбается уголками губ, Коноха видит, хоть в сумраке черты лица смазаны. Чуть щурит и без того узкие глаза. — Надеюсь.
— Я не злюсь на тебя, — слова простые, но тон нехарактерно мягок, Коноха сам этому удивляется, но Дайшо должен знать. — И не считаю, что ты нас в это втравил.
Пальцы на запястье чуть вздрагивают и сжимаются сильнее. Дайшо выглядит застигнутым врасплох, словно не ожидал, что его раскроют, но в прикосновении чувствуется облегчение.
— Я тебе верю, — одними губами добавляет Коноха, и тишина туннелей делает его признание громовым.
— Нам налево, — настойчиво вмешивается Тсукишима, и в его голосе Коноха чувствует осуждение.
Ну да, профессионализм остался лежать рядом с третьим трупом, и не надо так выразительно смотреть ему в висок.
Дайшо отстраняется, захлопывается, как устрица, снова нацепляет надменно-насмешливую маску, которая вся покрыта трещинами страха.
Коноха успевает на миг переплести их пальцы, а заодно метнуть назад резкий взгляд — не лезь не в свое дело.
Тсукишима невозмутимо поправляет очки средним пальцем.
Коноха отворачивается к развилке.
Она похожа на огромный череп: провалы круглых глазниц и щербатая усмешка шпал. Луч фонарика соскальзывает с края стены и проваливается в вязкую черноту уходящего вглубь тоннеля. Под ногами чувствуется легкий, едва ощутимый уклон, и все равно Конохе снова кажется, что шагни он вперед — и тут же покатится к чертям.
Он шагает.
Они идут по тоннелю в полном молчании: Дайшо, кажется, все еще немного неловко, или обидно, или не по себе, а вот от Тсукишимы — его Коноха знает хорошо — веет предостерегающим холодом, как происходит каждый раз, когда кто-то в его присутствии делает какую-то фатальную глупость.
Коноха понимает его умом, честно, но внутри что-то стонет и надламывается всякий раз, когда Дайшо — невозможный, ртутный, холодный и завораживающий — вдруг обнаруживает признаки расположения, сам начинает тянуться.
У Конохи в этой жизни отношения были только с работой, секс — по схеме «вы привлекательны, я чертовски привлекателен, без разницы, что у каждого из нас под кожей». Дайшо же просачивается в самые кости болотным огнем глаз, непредсказуемой сменой дистанции, трепетными — как к самому ценному артефакту — редкими прикосновениями.
Коноха упорно думает об этом назло тьме, назло Тсукишиме, назло проклятому городу, чье нутро издевательски сокращается вокруг, потому что внезапно это единственная светлая точка за все последние дни, на которую он может опереться.
Служба выкинула его сюда, как провинившегося пса.
Местная полиция ни в грош не ставит.
Напарник осуждает за личный интерес, хотя всего несколько часов назад сидел с собственным таким же голова к голове, забыв о существовании Конохи.
Какого вообще черта он должен перед ними оправдываться?
Темнота согласно вьется вокруг, льнет к ногам, как большой зверь с мягкими лапами, ртутные отблески рельс гремуче переливаются в голове, и Коноху накрывает веселым, злым раздражением, которое вплавляется в упорство и делает его нержавеющей сталью.
Дайшо за спиной ощущается почти кожей, хотя между ними десять шагов.
Кто знает, сколько бы он еще себя накручивал и до чего докрутил бы, если бы вдруг его не накрыло знакомым отрезвляющим ощущением?
Чувство накатывает, как невидимая волна, толкает Коноху в грудь и само опускает его руку на пистолет, потому что это старый знакомый — первый проблеск той чуйки, за которую его так ценят в Службе.
Этого просто не может быть.
Коноха по инерции ускоряет шаг, продолжая двигаться все так же тихо, и выключает фонарик. Сзади пропадает луч Тсукишимы — отлаженное годами взаимодействие дает о себе знать.
Мир погружается во мрак и им стирается, глухая темнота обступает со всех сторон, и в ней Коноха остро начинает чувствовать каждую мышцу, каждый свой выдох, пульсацию крови и электричество на кончиках пальцев — знакомое прояснение разума, словно перед перестрелкой.
Коноха замирает, следом обрываются и шелестящие шаги сзади. Вслед за темнотой наступает тишина.
Которая тут же рассеивается — откуда-то по тоннелю до них доходит эхо. Коноха почти чувствует, как безмолвно чертыхается Тсукишима.
Они оба это слышат. Значит, чутье не подвело.
Это не столько звук, сколько вибрация, передающаяся по ребристым стенам, резонанс колебаний. Совершенно определенного рода.
Где-то впереди в особом заунывном ритме, который совпадает с ударами крови в ушах, поют. Поют слаженно и четко, вытягивая каждый слог. И это не два или три голоса, нет.
Как минимум, несколько десятков.
Коноха вынимает пистолет из кобуры.
Они крупно ошиблись.
В заброшенном метро все еще живут люди.
***
Некоторое время они стоят в полном молчании. Коноха не знает, сколько именно, но глаза успевают привыкнуть к мраку достаточно, чтобы понять — он не абсолютный. Слабый бледный свет немного рассеивает его, прорисовывает на сплошном фоне очертания.
Коноха ждет еще долгую минуту, а потом взмахивает рукой, тут же сжав ее в кулак. Идем, но осторожно.
Чуть более громкий, чем остальные, выдох Тсукишимы подтверждает, что он понял, и Коноха медленно начинает продвигаться вперед.
Теперь, когда впереди появилась живая угроза, в которую можно всадить пулю, мрак — нет, не перестает быть тысячеглазой тварью — но становится союзником. Он обступает Коноху со всех сторон, накидывается на плечи, как оперение, и он движется в нем бесшумно, как будто не касается ногами тяжелых бетонных шпал.
Пение становится все отчетливее, можно разобрать отдельные слова — если знать язык, но Коноха понятия не имеет, как интерпретировать эти горловые звуки. Судя по поверхностным выдохам шагах в десяти за спиной, понятие имеет Дайшо.
Может быть, он не ошибся.
Может быть, древние верования действительно ушли под землю, чтобы спастись от карающей длани Нового Иоанна, а их защитники в масках в этом не преуспели.
Сейчас все станет ясно.
Впереди очерчивается светло-серый круг выхода из туннеля в какое-то большое помещение. Коноха напряженно облизывает уголок губ и слышит за пением тихий ровный гул — работают генераторы.
С ума сойти. На такой глубине в мертвом лабиринте тоннелей — генераторы.
Коноха почти стелется по рельсам, вынимая уже оба пистолета. Ствол второго выскальзывает из кобуры легко и беззвучно, как самурайский меч. Темнота неохотно расступается под слабым светом, за спиной появляется неровная угольная тень, которая ребрится на шпалах нервными зигзагами.
Коноха позволяет себе короткий взгляд назад. Тсукишима напряжен и собран, пыльный серый свет плещется в пределах его очков, губы сжаты в тонкую линию. Дайшо смертельно бледен то ли от восторга, то ли от ужаса, зрачки у него подергиваются, радужка плывет и тлеет, как какой-то химикат. Коноха видит кривоватую, нервически-ликующую усмешку, которая подрагивает в такт пению.
Безумные ученые, чтоб их.
Коноха запечатывает в себе эту смесь восторга и ужаса — распробует потом — и бесшумной ночной птицей стремительно подлетает к округлому выходу из тоннеля, вжимается боком, зарывается в тени и, задержав дыхание, выглядывает.
От заунывного ритмичного пения вибрируют рельсы и бетонные стены, колонны и низкие потолки бункера. Видимо, когда-то он должен был стать убежищем — в прошлом их постоянно строили, ожидая ядерной войны.
Большое прямоугольное помещение залито пыльным светом слабых лампочек, свисающих с потолка и стен на жгутах проводов. Они похожи на круглых фосфоресцирующих насекомых, усевшихся на толстые черные лианы.
Половина убежища завалена разного рода тряпьем и коробками, в затхлом воздухе висит тяжелый запах человеческого пота и отчаяния. Людей действительно много — много больше, чем думал Коноха.
Они лежат, сидят, бродят, покачиваясь — бледные неприкаянные тени в лохмотьях, изможденные лица занавешены сальными волосами, как разбитые окна города — старыми лоскутами простыней. Где-то по одиночке, где-то — сбившись в группки. Коноха видит тощих наркоманов с гематомами, худых девиц с острыми, как бритва, скулами, высоких стариков и сморщенных старух, мужчин с распухшими суставами и похожих на куклы детей, которые лениво возятся в серой пыли совсем рядом.
Самая большая группа — человек тридцать — стоит в самом центре убежища, взявшись за руки. Это большое, раскачивающееся из стороны в сторону кольцо точно повторяет такое же кольцо из ламп над их головами. Лампы слабо мигают, из-за чего тени то отпрыгивают, то прижимаются к грязным босым ногам.
Поют именно они — хрипло, громко, точно в такт, тусклыми голосами, вцепившись друг в друга, словно если круг разомкнется, каменный потолок обрушится на них, как небо в Судный день.
Остальные две сотни — а их тут не меньше, с запоздалым ужасом понимает Коноха — хранят гробовое молчание, и почти все взгляды обращены к кругу. Коноха, попривыкнув к свету, видит глаза: желтоватые, застывшие и страдающие, в которых стылое смирение мешается с больной, изголодавшейся надеждой.
Только она одна и придает им жизни.
Дайшо оказывается рядом внезапно, сухие пальцы сжимаются на плече с неожиданной силой, но в этот раз Коноха не взбрыкивает — он слишком потрясен тем, что видит.
И тем, чего не видит. Ни у одного человека здесь нет при себе оружия.
— Они просят о защите, — шелестит Дайшо у самого уха, его голос вплетается в заунывный ритм и становится его частью — такой же благоговейно-обреченный. — Просят спрятать их под крыльями и расчистить небо, чтобы солнце могло погладить по лицу их детей.
Круг раскачивается, круг поет, тени пляшут, стенки туннеля гудят, пустые глаза с отчаянной тоской провожают каждый всплеск света.
— Они молятся о том, чтобы камень не рухнул им на головы. Они молятся, чтобы огонь и дым никогда больше их не касались.
Коноха видит развороченный квартал, видит вскрытые артерии подземных переходов, видит раскрытые, как лепестки, стены зданий и ощеренную каменную пасть пустот. Видит яркую бирюзовую надпись поперек стены — как проклятие, как приговор.
Видит ряд белых фигур, рассекающих городской сумрак, и напряженные плечи Бокуто.
Видит яркую тлеющую V.
Люди, раскачиваясь, продолжают петь, а остальные их слушают. Тоннели их слушают.
Коноха слушает.
Внезапно все обрывает высокий металлический звон. Оглушенный внезапным грохотом, Коноха отшатывается в тень тоннеля, рефлекторно отталкивая Дайшо к стене и закрывая всем собой — от грохота, от тьмы, от собственного ужаса.
Тсукишима замирает рядом, глаза за стеклами у него такие же пустые и паникующие.
В убежище чей-то высокий, надтреснутый голос надрывается поверх металлического звона:
— Чужаки! Чужаки! Чужаки!
Дайшо тяжело и хрипло дышит под Конохой. Он остро чувствует резко ходящие бока, гибкую спину и влажный от пота загривок — и готов драться за это ощущение, готов как никогда.
Он отталкивается ногами, оказываясь разом посреди тоннеля, почти на виду у всего убежища, и снимает оба предохранителя. У него это выходит легко, голова и легкие разом очищаются, но острота ощущений никуда не уходит: он отчетливо чувствует вялую панику за границей тени — живое море лениво, обреченно откатывается от входа в их тоннель, но несколько человек, напротив, отделяются и движутся сюда.
Коноха выставляет оба ствола перед собой, позволяя дулам скользнуть за границу тени и угрожающе, маслянисто поглотить серый блик света.
— Не надо, — шепчет позади Дайшо, все еще вжатый в стену остаточным присутствием Конохи. — Не надо.
— Не надо, — вторит ему тусклый голос с той стороны. — Не стреляйте. Мы не вооружены.
В голосе нет ни страха, ни нервного энтузиазма, ни опасливой попытки успокоить, присущих обычно людям, которые уговаривают кого-то опустить оружие. В голосе вообще ничего нет, кроме бесконечной усталости, и Коноха даже прикинуть не может, кому он принадлежит.
Металлический звон в ушах и в тяжелом воздухе стихает. Из убежища доносятся отдаленные шепотки, но не больше.
— Откуда я знаю? — звонко и зло, совершенно неуместно в этой бездне, интересуется Коноха, поводя стволами, словно они принюхиваются.
— Можете в меня выстрелить, — безразлично предлагает голос.
Шепотки становятся громче, но тут же снова почти сходят на нет — у людей в убежище не осталось сил даже на словесное сопротивление, понимает Коноха.
И выходит на свет, замирая на самом краю тоннеля.
Он на полметра поднимается над полом убежища, и Коноха оказывается в выигрышном положении — смотрит на делегацию местных сверху вниз.
Перед ним трое: невысокий парень с черной лентой поперек лба и гематомой на шее, худой старик — хотя ему может быть и сорок, и тридцать, просто кожа свисает с костей, словно она лишняя — и высокая, тонкая женщина в пыльном, расшитом кривыми узорами и деревянными бусинами халате.
В сальных темных волосах у нее ленты, лицо белое и вытянутое, с синеватыми губами и неожиданно острыми, неподвижными глазами. Расширенные зрачки вбирают Коноху целиком, вместе с обоими пистолетами, пожирают сосущей пустотой и одновременно не трогают — такое всепоглощающее усталое равнодушие скоплено в них.
Женщина смотрит на него в упор, словно она сама — та развилка тоннелей, вылепленный крошащимся лабиринтом череп. И улыбается уголком бескровных губ — с какой-то остывающей иронией.
— Ну так что? — спрашивает она, и Коноха узнает владельца тусклого голоса.
— Что? — спрашивает он у нее напряженно.
— Будешь стрелять? — она улыбается чуть шире, показывая кромку неожиданно белых зубов, но выражение глаз остается неподвижным.
Убежище с безразличным смирением ждет его решения. Страшные, бледные тени людей замирают, все пустые провалы глаз устремлены теперь на Коноху — и ему делается так безотчетно жутко, что палец готов нажать на курок.
— Не надо, — сорванно шелестит позади Дайшо. В голосе слышится заунывная молитва круга.
Коноха опускает пистолеты, раздраженно скалится — не женщине, скорее своему липкому страху перед кучкой безоружных оборванцев — и грубо спрашивает:
— Ты главная?
Женщина кивает — у нее словно пружина вместо шейных позвонков, потому что голова еще немного покачивается вперед-назад, хотя движение она завершила — и говорит:
— Проходите. Вижу, вы нам не враги.
***
Убежище реагирует на их появление — ну, в лучшем случае никак. К ним почти сразу теряют всякий интерес, бледные тени снова разбредаются по всему гулкому, огромному помещению и возвращаются к своим бессмысленным занятиям.
Коноха находит глазами и источник шума — большой стальной лист с вмятинами на нем, — и тощее неопознавамое нечто рядом. Видно только косматую гриву серых волос-сосулек, молоток в тонкой суставчатой руке и широкую, приклеенную к пыльным губам улыбку над острым подбородком. Нечто сидит возле своего набата, как сломанная кукла, и ждет, видимо, очередного повода повизжать.
Женщина ведет их к кругу лампочек в центре убежища, но в последний момент сворачивает к груде тряпья, похожей на огромное гнездо. Коноха краем глаза замечает в центре круга несколько небольших деревянных тотемов — один похож на птицу, других не разглядеть.
Тсукишима нервничает, вцепившись в пистолет одной рукой, в планшет — другой, а вот Дайшо озирается по сторонам с каким-то нездоровым возбуждением, черпает глазами пыль, свет и отчаяние, постоянно дергает пальцами в сторону кармана — кажется, там блокнот и ручка, — но всякий раз себя одергивает.
Женщина опускается на один край гнезда почти величественно, с какой-то небрежной жертвенностью, поплотнее запахивается в свой расшитый халат и облизывает серые губы таким же серым языком. Едва различимым жестом предлагает сесть напротив.
Коноха приглашение принимает, но настороженно, нарочито медленно. Дайшо садится с прежней текучей грацией, но теперь Коноха разбирает в ней нетерпеливую готовность. Тсукишима остается стоять.
— Ну, — бросает женщина без вызова и без вопроса, поведя острым, как лезвие, подбородком.
Она смотрит в сторону, и Коноха этому даже рад.
— Что вы здесь делаете? — спрашивает он напрямую — тихо и ровно, хотя хочется заорать.
— Выживаем, — бросает женщина, дернув плечом. — Разве не видно?
Видно. Еще как видно. До зубовного скрежета.
— Что вы вообще здесь забыли? — Коноха не настроен на полемику, Тсукишима — тем более, а Дайшо явно начнет говорить не по тексту. — Как вам удается тут, как ты говоришь, выживать?
— У нас остались друзья наверху, — женщина снова облизывает губы. — Их немного. Все меньше. Они помогают.
Все меньше. Коноха видит неподвижные тела и сплошные белки под веками.
— Откуда вы здесь? — продолжает давить он. — Зачем спустились?
Дайшо рядом дышит рвано, в изгибе плеча Коноха улавливает неодобрение, но у них правда нет времени ни на жалость, ни на праздное любопытство.
— Пришли сверху, — женщина щурится, закутывается в свой халат еще плотнее, и Коноху почти ужасает то, насколько она тощая. — И приходят до сих пор.
— Зачем?
— Ищут надежды, — в карманах у нее — бусины и перья. — Ищут защиты.
Коноха быстро оглядывает убежище — голодное, изнемогшее без света и тепла.
— Здесь? — спрашивает он, не скрывая отвращения в голосе.
Женщина снова улыбается — на этот раз горько, ломает линию губ так резко, что Коноха на миг теряется, и вдруг упирается в него своим неподвижным черным взглядом.
Вот что это, думает Коноха заторможенно, в груди все вдруг сжимается. Глаза у женщины не пустые — они до краев наполнены скорбью, такой сильной и такой глубокой, что она пожирает все остальное, такой чистой, что кажется прозрачной.
И как он сразу не увидел?
— Наверху невозможно, — говорит она печально, и голос вдруг окрашивается, становится живым, мягким и женским. — Перекрыли кислород. А потом еще рухнуло небо. Мы ушли вглубь.
Коноха снова видит черную фигуру всадника из сна — огромную и страшную, закрывающую собой солнце. На плече у него горит бирюзовый крест.
— Ваши помощники, — подает голос Дайшо, — носят маски?
Коноха слышит легкую дрожь, видит, как незаметно сжимаются в кулак пальцы, и переживает острый миг желания положить поверх руку.
Он сошел с ума.
Женщина медленно переводит взгляд с Конохи на Дайшо, разглядывает его неторопливо и словно бы бесстрастно. Дайшо ждет — натянутая струна, ни следа прежней насмешливой текучести, ни нотки страха — и смотрит на нее в упор, спаивается взглядами.
Женщина дергает губами, зрачки в кольцах радужек у нее вдруг как-то жутко содрогаются, словно поверхность нефтяного озера, и Коноха подавляет желание вцепиться в пистолет. В Дайшо нет ни дрожи, ни сомнений, он словно не видит ничего угрожающего в ее глазах.
— Ты ищешь духов, — говорит женщина ему — прежним, тусклым голосом. — Но ты не наш. Ты не чувствуешь беды. Они не твои защитники.
— Я потерял друга, — отвечает Дайшо — без вызова, просто поясняет, — и касался масок, одну из которых он, я думаю, носил. Я хочу знать правду.
Женщина поджимает губы.
— Ты хочешь вниз.
— Мне нужно убедиться.
Она пожимает плечами и снова кутается в халат, словно ей холодно.
— Иди, если не боишься, — она прикрывает веки и отворачивается.
Коноха понимает, что больше ничего не услышит. Понимает точно так же, как и то, что трясти, угрожать и выпытывать бесполезно. Аудиенция окончена.
Он встает. Дайшо — неохотно — за ним. Тсукишима напряжен, словно весь скручен из перетянутых канатов, за очками Коноха видит смятение. Кажется, кто-то здесь до последнего надеялся, что всему найдется логическое объяснение.
Коноха хлопает напарника по плечу, чуть задерживает руку — я знаю, я рядом, мы справимся. Тсукишима, обычно такого не выносящий, принимает прикосновение почти благодарно. Дайшо неотрывно смотрит в сторону круга лампочек и тотемов, но соваться не собирается — уважает.
Убежище их игнорирует, словно их не существует. Ну конечно, главная их отвергла, значит, остальному племени плевать.
Коноха взглядом выцепляет на противоположном конце убежища разомкнутые челюсти гермозатвора.
— Идем, — бросает он и снова занимает первую позицию в их маленькой процессии.
Пустые взгляды касаются спин, как холодные пальцы, и провожают до тех пор, пока три фигуры снова не погружаются в темноту.
Женщина отстраненно улыбается и перебрасывает в ладони бусину с витиеватым черным узором.
***
На четвертом уровне фонарики начинают мигать.
Сначала у Конохи — луч света впереди становится прерывистым, нервным, все чаще смазывает желтоватый круг на стенах. Темнота — снова враг — чует слабость, как старый, матерый хищник, поэтому сразу начинает тянуться к умирающим лучам, откусывать по кусочку от того последнего, что от них осталось.
Коноха оборачивается назад.
В мигающем свете лицо Тсукишимы кажется еще белее, еще напряженнее, стекла очков бликуют, как далекие зарницы, но Коноха все равно замечает за ними сдержанную, жестко контролируемую панику.
Дайшо смотрит в ответ неподвижно и твердо, как будто говоря я не боюсь, но за Тсукишиму он все равно уже цепляется, и тот не против.
Совсем плохо.
Воздух спертый, неподвижный, в легкие втискивается с трудом, скребет горло. Коноха давится им, облизывает пересохшие губы и чувствует на языке каменную пыль. Фонарик мигает все чаще, свет слабнет, истончается под напором раздувшегося мрака, а тот жадно хлюпает слюной и дышит в самый затылок, готовясь навалиться и поглотить.
Коноха не согласен.
Мир схлопывается до их жалкой троицы посреди величественного, чуждого нигде, сотканного из гулкой тишины, сплошной тьмы и ровных стрелок рельс, рассекающих это нигде на части.
Мрак сидит на них, как большая птица, нахохлившись и выжидая, когда дичь станет падалью.
Фонарики гаснут одновременно.
Коноха замирает, на миг совершенно ослепленный, потому что не остается ничего. Мир стирается, как лишний файл, пространство обнуляется вместе со временем, собственное тело размывается и теряет очертания, становясь сгустком беспорядочного дыхания и отчаянного стука сердца, вокруг только мрак, мрак, мрак.
Сзади чертыхается Тсукишима, шипит от боли Дайшо, и Коноха приходит в себя.
Он совершенно слеп в этой темноте, но звуки и скудные запахи остались, бетонные шпалы под ногами никуда не делись.
Мир все еще на месте.
Коноха убирает ненужный фонарик за пояс, лезет в нагрудный карман и вытягивает хрустящий пакетик с хисом — химическим источником света. Пластмассовая колбочка в пальцах ощущается чем-то спасительным, и Коноха судорожно рвет упаковку, потому что его вдруг накрывает таким ощущением опасности, что по спине скатывается волна ледяных мурашек.
Мрак стоит вокруг сплошной стеной, как огромный рой копошащихся многоногих тварей, готовится заползти в рот, глаза и уши, проесть все тело насквозь и растворить его, присвоить целиком, уничтожить чужеродную, слишком теплую и слишком живую для огромной утробы лабиринта песчинку.
Коноха резко сгибает палочку, чуть ее не переломив, и она разгорается ровно и неспешно, совершенно не согреваясь в пальцах — холодное пламя свечи в прозрачных стенках.
Тусклый, но насыщенный свет рассеивает темноту, заставляя ее с недовольным ворчанием снова прижаться к стенам тоннеля. Коноха резко выдыхает.
— Мда, — цедит сквозь зубы Тсукишима, и расшифровать это нетрудно.
Я его убью.
Дайшо издает этот свой полузадушенный смешок с явно истеричной ноткой, но Коноха не может его за это винить.
Хисы бывают всех цветов радуги, и Куроо выбрал из них самый криповый.
Тоннель залит мертвенно-зеленым светом.
В руках у Конохи палочка светится, как химоружие из плохого боевика. Вьющиеся по стене кабели складываются в кривоватую, по-кошачьи лукавую усмешку.
Тсукишима достает свой хис и тоже его ломает. Зеленого становится больше, тени распадаются надвое и теперь бледными призраками жмутся к ногам — то ли ищут защиты, то ли хотят утянуть сквозь бетон и породу на самое дно.
Могут и не стараться, мрачно думает Коноха, шагая вперед.
Они спустятся туда сами.
***
Тоннель идет вниз под небольшим, едва ощутимым уклоном. В длинных лотках на бетонном полу появляются влажные следы и даже тонкие водные струйки, которые в бледно-зеленом свете переливаются, будто радиоактивные.
У Конохи от спрессованности воздуха начинает кружиться голова, и он очень жалеет, что они не взяли с собой кислородный баллон, хотя Куроо настаивал. Он бы мешал, это так, но Дайшо с каждым шагом бледнеет все сильнее, а от освещения кажется синевато-серым, как остывший труп.
Коноха думает, что сам он вряд ли выглядит лучше.
Из-за проблемы с фонариками они немного сбились и прошли нужное ответвление, так что приходится возвращаться назад. Ступеньки под ногами сырые и стылые, дверь на транзитную водоотливную станцию, где должна быть лестница, сорвана с петель и стоит сбоку, робко прислонясь к стене.
Коноха некоторое время ее рассматривает под выразительное молчание Тсукишимы и тяжелое дыхание Дайшо, потом делает шаг в гулкий бетонный мешок. Зеленый свет входит следом, плавит мрак, как кислота, и прорисовывает впереди разлапистую, уродливую, похожую на паука конструкцию из труб.
Она не должна выглядеть так, отстраненно думает Коноха, бесшумно подходя ближе.
Просто кто-то выгнул трубы в разные стороны, смял и вырвал их из стен. Судя по вмятинам на металле — голыми руками.
Коноха выставляет беретту без особого энтузиазма — без фонарика он не может процарапаться сквозь тьму достаточно далеко, чтобы увидеть опасность своевременно. Если кому-то вздумается наброситься на них из мрака, Коноха не успеет среагировать.
Судя по жадно вздрагивающим угольным теням на стенах, наброситься на них мечтает сам мрак.
Тсукишима цокает языком, явно думая примерно о том же, и поправляет очки, пытаясь привести нервы в порядок.
Дайшо небрежно, тыльной стороной ладони утирает пот со лба, длинно выдыхает и шелестит в темноту:
— Они приноравливались к силе.
Коноха рассматривает вывернутые трубы.
— Видимо.
Если это называется приноравливались, то сектанты Нового Иоанна должны взглядом сгибать арматуру вдвое, иначе Коноха не представляет, как они вообще справились с масками.
По шаткой сырой лестнице они спускаются еще ниже, вглубь, в бездну, в пустоту, в зев доисторического монстра, который свернул свои кольца под городом и прикинулся лабиринтом.
Коноха чувствует, как покрывается мурашками кожа, как шевелятся волосы на затылке, как мелкая дрожь пробирается в пальцы на рукояти беретты. Зеленоватый свет превращает узкий коридор в подводный грот, в желудок мирового змея.
Коноха не хочет знать, что из этого ближе к истине. Просто не хочет.
Тьма совершенно перестает бояться, теперь она цепляется паучьими лапами за края их дрожащих теней, и Коноха чувствует на себе эти незримые, жаждущие прикосновения. Длинный влажный язык мрака раз за разом проходится у него по шее, чертит линии по скулам, острые тонкие зубы цепляются за ухо, и Коноха постоянно его трет, пытаясь избавиться от фантомного прикосновения.
Они выходят в тоннель на пятом уровне.
Умом — за него только и остается цепляться, чтобы не сойти с ума — Коноха понимает, что это самая новая ветка дьявольского лабиринта. Он даже видит, как ее рыли: как мощные резцы кромсали породу возле забоя, как домкраты продвигали их проворачивающуюся пасть вперед, как укладывались один за другим блоки тюбинга, отвоевывая у бездны территорию, и весь щит с каким-нибудь благозвучным женским именем полз вперед, оставляя за собой круглый тоннель.
Коноха видит, но не верит.
В ребристых проемах тюбинга копошится роем угольный мрак, перебирает сегментированными лапами, бетонные шпалы на полу складываются в длинную вереницу зеленовато-черных полос, до ужаса похожих на позвонки, а рельс нет, и отсутствие металла стирает ощущение настоящего.
Коноха стоит посреди чудовищной сетчатой норы, которую в чреве земли прогрызла какая-то огромная, вечно голодная тварь, издохшая где-то там, во мраке, так и не насытившись.
Паразит в теле огромного хищника, который проглотил двух глупых федералов и одного слишком умного музейного работника.
Дайшо стоит весь белый, его глаза в мертвенном свете хисов кажутся совсем фосфорными, в них горит лихорадочное, напуганное упорство, и Коноха ясно видит мелкую дрожь в плечах и сведенных судорогой пальцах.
— Ты уверен? — одними губами спрашивает у него Тсукишима.
Черты лица у напарника заострились, как от истощения, от скул, как у черепа, тянутся черные тени, кожа кажется сизой, планшет в руках вот-вот треснет.
Коноха и сам не знает, сможет ли разжать пальцы на беретте.
Тсукишима смотрит на него с каким-то незнакомым смирением, готовый подчиняться.
Ты уверен, что нам нужно туда идти?
Коноха оборачивается и долго, слишком долго смотрит на живую, завораживающую гладь мрака у границы освещенного пятачка.
Они обязаны выяснить, что здесь происходит. И дело уже совсем не в личной чести и приказах Службы.
Просто Коноха откуда-то точно знает, что они должны быть здесь. Должны спуститься.
Взгляд Дайшо жжет затылок.
— Уверен, — твердо, зло и непримиримо отвечает Коноха мраку, и тот услужливо расступается, когда он поднимает их жалкий источник света над головой.
Иди.
Иди и смотри, Коноха Акинори.
Коноха чеканит шаг по холодным бетонным плитам, и тонны камня и пустоты смыкаются у него над головой, отрезая дорогу к отступлению.
***
Почти сразу они натыкаются на гермозатвор.
Тот, что они видели в убежище, и в подметки не годится этому стальному монстру. Почти метровой толщины металлическая дверь из двух сплошных листов, прихотливо соединенных тяжелым каркасом из железных балок, придающих ей дополнительной жесткости, утоплена в стену и чуть выступает из нее, как выдвинувшиеся глазные зубы.
Угрожает.
Коноха боится представить себе механизм, который должен был приводить затвор в движение. Он, наверное, весит несколько тонн. Дайшо приваливается к проему напротив двери, куда она должна зайти для герметичности, цепляется за край своими нереально длинными пальцами, и сгибается пополам, тяжело глотая воздух.
Дышать здесь практически невозможно.
Коноха двумя шагами приближается, кладет руку на плечо, а второй подхватывает Дайшо под грудью, позволяя на себя опереться и все силы пустить на работу легких. Тсукишима молчаливой тенью возвышается рядом, молчит и не торопит, и Конохе кажется, что он ощущает волну понимания.
Дайшо дрожит и кашляет в его руках, неожиданно легкий и хрупкий, но Коноха думает, что упорство у него такое же стальное и мощное, как этот гермозатвор. Интересно, можно ли при желании нащупать его пальцами.
От этих мыслей возвращается ощущение сердцебиения, Коноха вдруг ясно понимает, что он все еще жив, как и задыхающийся невероятный человек в его руках. Мрак вхолостую щелкает рядом челюстями, и Коноха щерится в ответ — страшно, по-звериному, из последних сил.
Не тронь.
Мрак ворчит и пятится, приседает на задние лапы, еще немного — и начнет обиженно повизгивать оттого, насколько сильно ему хочется вцепиться. Дышать становится немного проще, рядом с облегчением цедит какое-то ругательство Тсукишима, Дайшо перестает кашлять и выпрямляется.
Вытирает тыльной стороной ладони рот, жмется к Конохе плечом и отстраняется — не из отвращения, вовсе нет. В болотных огнях глаз Коноха видит такое полное, всепоглощающие доверие, такую надежду, что по спине прокатывается дрожь — на этот раз приятная.
Дайшо не сомневается в нем ни мгновения. Дайшо не колеблется.
Дайшо говорит взглядом — веди.
Коноха сжимает пальцы на рукояти беретты, и они перестают дрожать.