Истощенный я, умираю за ошибочную идею ©
Руки падают рядом с ним, и Чонгук дрожит всем телом. Дрожит и чувствует тепло ниже, чувствует, как все вдруг сконцентрировалось в одной точке, а потом отпускает волной. И Юнги облизывается, отрываясь от него, он подается вперед и делится с ним его же вкусом. Он ведет языком по губам и отчаянно лижет их. И хлопок за хлопком лопаются в голове волчьи ягоды, они и что-то еще. Мин отрывается от его губ и нависает над лицом. В комнате уже давно потемнело и включенные заранее светильники с двух сторон от кровати рисуют на чужом лице почти выцветшие очертания желтых цветочков вечерней Примулы и листочков Хедеры, что вьются в библиотеке при институте. Почти белое лицо искажается в улыбке, незнакомой доныне, не той, что с деснами. Чон моргает пару раз, стараясь скинуть наваждение, и чувствует, что его толкают, заставляя перевернуться на живот. Глаза вновь соскакивают на оранжевые лилии, что вянут в вазе, в которую он даже не удосужился налить воды. Что-то щелкает позади него и его тянут назад, заставляя опереться на локти. Чон снова чувствует прохладу и сказать бы вслух, что хватит с него на сегодня. Но он ведь сам это начал и с ужасом понимает, что снова возбуждается, когда чужой член проскальзывает между ягодиц и толкается в нём. — Ты такой ненасытный, оказывается, — хрипит голос позади, — и в тебе так… Не знал бы, что ты это ты, подумал бы, что кто-то трахает тебя на постоянной основе. Причём не один, и размерчик у этого кого-то чуть побольше моего будет, — его вбивают в покрывало, и стон переходит в поскуливания, хотя как такового жаркого удовольствия он и не ощущает, тем более после всех этих слов. Просто подстраивается и ожидает, когда уже парень закончит и вытащит из него свой член. Он устал и хочет отдохнуть. Чтобы голос и хлопки в его голове смолкли наконец. — Ах, стоп, — снова напоминает о себе голос, и толчки становятся глубже, темп замедляется, он склоняется к его уху, наваливаясь сверху, и шепчет, выдыхая в ушную раковину: — но я же знаю, что ты такое, как точно знаю и то, что в этой чудной заднице побывало намного больше моего, и далеко не раз. Знаю, что ты и сейчас не прочь бы забраться на него, не правда ли, Чонгук-и? — его кусают за кончик уха и кончают прямо внутрь. Чон ощущает, как сперма растекается внутри, злится, ведь не позволял брать себя без резинки. И что это была за чушь сейчас? Что с его голосом? Из него выходят не сразу, не позволяя обернуться как следует, словно в издевку, делают еще пару толчков вялым членом и усмехаются. Совсем не так, как Юнги. Все тело сковывает ужас, он приходит, как порыв ветра. Брюнет просто падает с кровати, превозмогая боль в пояснице, и отползает от кровати, таращась на неё во все глаза. А там, улыбаясь ему перекошенным серпом на лице, сидит Чимин. На нём ничего толком нет, только расстегнутая рубашка лимонно-желтого цвета свисает с плеч. «Лимонно-желтый − жестокость и безудержность», — ранее сообщил ему один из запросов в поисковике негативные направления этого цвета. Эта жестокость и безудержность сейчас склоняется к Тэхену, сидящему как ни в чем не бывало, прислонившись к спинке кровати, и вгрызается в его губы, словно голодное животное. Эта жестокость и безудержность, игнорируя потрясенный вид валяющегося на полу Чонгука, взбирается на Кима и насаживается на его член, задает темп, трахая себя же. Тянется вперед и кусает парня за губы, лижет его шею, слюнявит соски, дергая их один за другим, бесстыдно стонет, срывая голос и искажая лицо в гримасах пошлого удовольствия. Тэхен вдруг рычит, словно разозлившись на что-то, сталкивает парня с себя и снова толкается в него, с жестокостью вдалбливая в матрас. Он противоречит сам себе и на секунду на его лице проявляется печаль, затем вновь вылезает агрессия, сопровождаемая злостью со сведенными к переносице бровями. Его чуть влажная челка колышется при каждом толчке, а Чимин громко стонет, почти кричит, хватая его за и шею и притягивая к себе, зажимая свой член между их телами. Охватывает его талию ногами и выдыхает в ухо, чуть поворачивает голову и глядит на Чонгука. Аплодисменты. Они рассыпаются вместе с чужими стонами и вскриками удовольствия. Они смердят в его перепонках и вылезают изо рта вместе с кремовыми и пурпурными лепестками магнолии. Они говорят в своем значении, что он все равно будет с ними. Они его судьба. Чон отрицательно качает головой, сплевывая слюни. Замешательство и дезориентация накрывают его со следующим движением, и он не может встать. И пошевелиться толком тоже. Он глядит на свои пальцы, но их вдруг оказывается намного больше требуемого. Он поднимает голову и тут же жалеет, ибо она начинает кружиться. Он ищет взглядом часы. Они должны стоять на его тумбе. Чонгук уверен, что даже сквозь вдруг подступающие к глазам слезы он сможет рассмотреть время, потому что цифры в них горят зеленым. И сейчас они показывают три часа. Три часа и четырнадцать минут. Какие-то знакомые, жуткие цифры. Какие-то знакомые, жуткие ощущения у ног и резкая хватка. Какое-то жуткое, страшное предчувствие. Какая-то ужасающая наигранная улыбка на мнимо дружелюбном лице. И цветы, эти оранжевые лилии, сгнившие на его подоконнике. Ненавистные всем сердцем и душой. Ненавидящие их всех в ответ цветы. Аплодисменты. Аплодисменты. Аплодисменты. Вокруг хлопки и смешки. В каждой щели и стыках между обоями. В каждой щелке между мебелью и в темноте под ней же. И стуки по ту сторону шкафа, и глаза между его дверцами. Черные, без радужки. Словно бесконечность темноты и обещание вечных мучений. Из груди Чонгука вырывается крик, хриплый и низкий, на себя не похожий. Он пробует снова, и разве что только шипит, как кот с пропавшим голосом. По его ногам, по бедрам, по животу, груди и ногам ощущается чужое присутствие и оно разрастается, его всё больше. Липко и мерзко, горчит под языком. От их плоти, тянет сладковато-удушающим отголоском, тем самым, которым смазывают трупы при бальзамировании, чтобы сбить вонь. Они склоняются над ним, будто готовые разорвать на части гиены. И рассматривают, словно отмечая последние эмоции на его лице. И мягкие небольшие пальчики, вплетаются в его волосы, а губы с пародией на улыбку насильно накрывают сверху и игнорируют сопротивление. Ниже большие ладони грубо разводят ноги, и скользят длинными пальцами между ягодиц. Не для того, чтобы подготовить, а чтобы ударить, оставив красные следы, заставив содрогнуться тело. Губу прокусывают до крови, а сам Чон разве что только прикусывает чужие слегка. Руки придерживают, задрав над головой, и щелкает что-то похожее на наручники. Щелкает, прикрепляя его к батарее. — Детка, — улыбается Чимин, разглядывая отчаянное лицо Чонгука, — трахни его пожестче. Он, похоже, не понимает знаков судьбы, раз смеет насаживаться на кого-то, кроме нас, без разрешения, — по его губе скатывается тоненькая струйка крови, видимо, у Чонгука все же получилось его зацепить. Но серп на лице становится лишь острее, рыжий с удовольствием слизывает багровую капельку. Облизывается, словно стараясь распробовать её, и начинает посмеиваться. Резко склоняется над лицом Чона и снова накрывает его рот своим, и в тот же момент его тело пронзает острая боль. Тэхен входит в него без единой жалости. У него намного больше, и он выбивает воздух из легких с первым же толчком, а Чимин с улыбкой вытягивает из него крики боли вместе со слюнями и усмехается, не давая дышать. — Видишь, малыш, что бывает, когда идешь против воли судьбы? — его лицо сияет налетом лживого сожаления, а пальчики опускаются на пах и сжимают плоть так, что короткие ногти впиваются еще и в яички. Чонгук кричит и дергает руками. Пытается отскочить от члена, раздирает стопы об замки ламината. Член хлюпает в нём, как резиновые сапоги в толще грязи. Его грубо переворачивают и ставят раком, раздирая руки и имея даже пуще прежнего. А из-под замков ламината смеются черные зрачки, и сыпятся с потолка траурные розы. И хлюпает, хлюпает грязь, и боль бьет по нервам. По всем окончаниям сразу. Голос срывается снова и снова. Скачок. Скачок. Аплодисменты. Его хватают за подбородок и заставляют смотреть на себя, чуть не вывернув шею. И лучше бы сломали её, на самом деле. — Я же предупреждал тебя о дурмане, ну? — его голос, как раскаленное железо, прожигает до костей и смердит обугленной плотью. — Я говорил, что ты можешь трахнуть его, но ни слова не было о том, чтобы подставлять ему свою задницу. Наш маленький непослушный малышок, что же ты так плохо слушаешь? Вот смотри, теперь из-за этого ты весь в этих красных пятнах, вся твоя кожа, — он больно сжимает его подбородок и заставляет смотреть на руки. И они правда красные, вроде красные, через слезы и скачки тяжело разобрать, — и внутри все отравлено. Он тебя отравил. Это всё − один большой приступ, понимаешь? — его голос становится мягче, и парень снова облизывает его губы и дышит, как зверь, ему прямо в рот, отрывается с причмокиванием, заглядывает в покрасневшие глаза и улыбается, довольный найденным в их глубине, — мы постараемся вывести из тебя этот яд, хотя я же вижу, что у тебя уже начинаются конвульсии, скоро пойдет пена ртом, так что надо действовать быстрее, — он хватает его за волосы и сжимает их в кулаке, — ты ведь понимаешь, что мы делаем это ради твоего же блага? Чонгук-и, ты не должен быть таким неблагодарным. Его трясут за плечо, и он слышит свой собственный крик. Глаза раскрываются, и он бьет того, кто напротив него, перекатывается и слетает с кровати, пока кто-то рядом кряхтит и хватается за покалеченное место. Чон не смотрит туда, у него болит поясница, и ноги еле держат, на нём нет одежды, но это не важно. Главное сейчас − добежать до двери. Нет, лучше скорее прячься под кровать, — путают собственные мысли. Чонгук дергает себя за волосы и выбегает в коридор, врезаясь в угол и сшибая вещи в прихожей. До заветной ручки пару шагов. Пару шагов и он свободен. Свободен? А свободен ли? — Чонгук, ты что творишь? Ты же голый, черт подери, куда ты собрался в таком виде? — его хватают за руку и разворачивают к себе. Перед ним Юнги. Мин Юнги у которого из носа хлещет кровь. Который смотрит на него со смесью беспокойства и злости. Который не понимает, что Чонгук творит? И куда бежит? А, правда, куда он бежит? Вдруг они наоборот там, за дверью? Надо было послушать прежние мысли и лучше заползти под кровать. Они ведь дело советовали. Его всего трясет, он следит за тем, как по чужому подбородку стекает кровь. И голова раскалывается от вопросов. Раскалывается от голосов и давления. Его трясет так сильно и очевидно, что Юнги осторожно берет его за руки и пытается успокоить, он просит пройти в спальню и говорит, что ему это только приснилось, чем бы «это» ни было. Да, ему приснилась целая жизнь. Приснилась и продолжает снится, и от неё почему-то больно даже физически. И он не должен бежать. Да, все верно. От них все равно не убежать. Они повсюду, наблюдают за ним, следят из каждой щели, даже сейчас, скользят по нему своими мерзкими взглядами из-под замков ламината и дырки в стене, в которую так и не удалось забить гвоздь. — Чонгук, ты слышишь? Он слышит. Слышит. А может и не слышит. А может, сон − это вот сейчас? А те ужасы − реальность. И если это так… Что, если это так? Что-то щелкает, и Чонгук в ужасе отскакивает назад, ударившись поясницей все об тот же выступ в прихожей. Ему больно. Ему страшно. Его отравили. Нет. Его изнасиловали, его насилуют и сейчас, бесконечное количество раз. Возможно, даже в этот самый момент, один из них в нём. И на фоне играет скрипка, и хлопают бесы в щелях, и смеются, и аплодируют, и жаждут продолжения, забрасывая сцену цветами. Вызывают на бис. И снова. И снова. И снова. И никакая это не прошлая жизнь. Никакая это не интерпретация. Намджун все ему врал. Равнодушие и безразличие. То равнодушие и безразличие на его подоконнике за шторой, оно там неспроста. Он всё знает, он тоже один из зрачков в этих многочисленных щелях вокруг. Он Иуда. Его лицо обхватывают бледными ладонями и пытаются заставить смотреть на себя. На дурман. На еще одну отраву. Сыпь на его теле. На то, отчего он должен умереть, скрючившись от конвульсий и задыхаясь от подступающей ко рту пены. — Чонгук, пожалуйста, успокойся. У тебя есть какие-нибудь таблетки, или, может, мне кому-нибудь позвонить? Что мне делать, скажи? Ты слышишь меня? Слишком громко. Очень громко. Он громче, чем аплодисменты. Чем хлопки. Чем их стоны и звуки члена, хлюпающего в заднице. Он громче. Он громче их всех. Он как разложение в скелетной мышечной ткани, за которым следует смерть. Его лицо сжимают и заглядывают глаза. Но у него нет глаз. Ведь он их выцарапал, чтобы не видеть их. Так куда же он смотрит? Чем он смотрит? Чон же выдрал их, потому что лопнули все капилляры, и они стали непригодны. И так даже лучше, так хорошо, он больше не сможет видеть эти уродливые карнавальные маски. Эти блондинистые и рыжие волосы в своей ванной. На своей расческе. Еще бы отрезать путь к обонянию и не чувствовать этот бальзамический оттенок их тел. И тогда... Тогда в пытке не останется смысла, и, может, они отпустят его. Они похоронят его. Расчленят и выкинут в воду, перед этим хорошенько надругавшись еще и над его трупом. Ты все равно будешь с нами. Его прорывает на смех. Мы твоя судьба. Эта судьба вылезает из горла кремовыми и пурпурными лепестками. Она лезет из ушей травой и забивается под ногти оранжевыми лепесточками ноготков. Она говорит: «Я вспоминаю тебя каждый день», — желтыми лепестками Цинии, разбросанными по подъезду. Она говорит: «Утешение близко», — белыми, словно молоко лепестками маков, встречаясь на столе в столовой. Она говорит: «Постоянство. Что любовь − это «истинная»», — иногда показываясь в руках Чимина, имея густое опушение в виде коротких волосков. Имея схожесть с ушками мышей. Взяв имя с греческого, соединяющего слово «мышь» и «ухо». Незабудка в его коротких пальцах, а позже за ухом Тэхена, выглядывающая оттуда вместо привычной палочки сигареты. С любовью, с этой его истинной любовью, вложенной в каждый лепесток. Его хлопают по щекам. За что? Он оседает на пол, словно ноги резко отказали, и трет руками глаза. Трет глазницы или что там вместо них осталось. И понимает с безысходностью, что те снова на месте. Праздник пыток продолжается, и они не успокоятся, пока не разломают, не порвут его на волокна, подобно стеблям. Аплодисментыпредпочтут
18 июня 2019 г., 01:10