ID работы: 7852286

Охотник на оленей

Джен
R
Завершён
385
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
309 страниц, 34 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
385 Нравится 225 Отзывы 104 В сборник Скачать

fourteen.

Настройки текста
      Что является продолжением человека? Ни один мой вечер и ни один ужин при свечах с собственной тенью не проходили без этой мысли, без нее с наступлением нового года и нового десятилетия не проходил ни один день. Я обдумывал ее, попутно изучая схемы устройства пишущей или швейной машины, сидя теплыми бессонными ночами на балконе за книгой или зачитываясь перед сном обитавшей на страницах «Космополитена» фантастикой Уэллса. Продолжением руки я считал карабин или револьвер. Но ведь рука — еще не весь человек. Наследие — это солидный счет в банке, изобретение, произведение искусства, научный или художественный труд. Продолжение — это прямые потомки, то бишь, дети. И все чаще я задумывался над тем, какое наследие оставлю своему продолжению. Я страшился будущего, осознавал невечность своего финансового состояния и шаткость своего теперешнего положения, и просил совета у тени. Советы она давала охотно: купить пакет акций судостроительной компании штата, положить средства на хранение в банк, приобрести недвижимость, выучиться на юриста или инженера (тут я обычно сетовал тени на то, что так и не окончил школу), вложить в собственный бизнес (а рынок и без того был перенаселен влиятельными монополистами и мелкими, задавленными коммерсантами и перенасыщен всевозможными товарами). Я колебался и вшивал деньги в белье. Единственное, в чем я был уверен, так это в том, что в семнадцать лет нельзя быть уверенным ни в чем.       Тогда начало казаться, что над своим будущим я не властен. Это было то ли помутнение, то ли озарение. Я решал проблемы по мере их поступления, не заглядывая вперед, и это оказалось фатальной ошибкой. Однако эта ошибка предотвратила вереницу последующих: теперь я обдумывал каждое свое слово и действие, и, размышляя о том, что бы сделать с деньгами, перебирал в голове всевозможные варианты последствий. Как черный перекрывает все остальные цвета, так и эта неопределенность, эта неприятность перечеркнула все мои былые усилия. Новый Орлеан разом стал мне не мил, разом стал старым и прелым. Его изрешеченное проводами электропередачи небо, может, и было голубее техасского, но трава — камыши и рогоза — точно не зеленее. Я наблюдал за причаливающими к берегу речными посудинами, до отказа забитыми людьми, но красота открывшегося пейзажа больше не трогала мою душу — ее раздирало зловоние, форсировавшее каждый канал этого города, стелющееся по набережной, будто река заменила городу канализацию — так оно и было: воды в реке были сточные, и по ним плавал всякий мусор. Раньше я не замечал этой вони, а теперь заметил, и Миссисипи больше не будет для меня прежней. Я смотрел на разноцветные дома — но глаз мой цеплялся не за элементы декора и вазоны с розами на террасах, а за облупившуюся краску. Я провожал заходящее солнце, сидя вечерами на балконе, и не чувствовал ничего. То, что раньше было внове, совсем осточертело. Этот город был как лепешки под сладким джемом, жаренные на прогорклом масле. Как те самые лепешки, которые пекла Мадлен на праздники.       Не такая уж и безумная мысль для такого безумца как я — вернуться обратно. Туда, где мне самое место — к Мадлен и ее праздничным лепешкам. Но я прошел слишком много миль и через слишком многое, чтобы вот так взять да повернуть назад. Все равно, что в открытом океане пытаться поймать течение, которое примкнет в родную гавань, а не выбросит на чужую, враждебную землю. Пути в прошлое не было — он зарос непролазным терновником и загородился зубьями крепостной стены. И стена эта становилась выше и зубастей с каждой моей неудачной попыткой телефонировать до матери. Я звонил ей, но слышал не ее голос, а монотонные протяжные гудки, и вел светские разговоры не с ней, а с милой телефонисткой. Я посылал ей телеграммы, десять телеграмм в месяц, в сумме два доллара в месяц, но без единого ответа, без единого цента в ответ. В голове у меня работала своя фотолаборатория: в кромешной тьме проявлялись старые, словно выполненные углем, фотографии из материной гостиной. Кто сказал, что я — продолжение этих молодых, красивых, богатых и щедрых на улыбки людей? По какому праву эти люди объявили себя моими родителями? И неужели то, что осталось от их прелестной пары — это следствие моего рождения? Теперь понятно, почему я пришел в этот мир нежеланным ребенком.       Я желал разобраться в себе, бился, как птица в клетке, жаждал найти ответы, желал утолить эту жажду, и жажда эта в конце концов привела меня в бар, в обход закона замаскированный под молочный, что в самом конце той дороги, по которой я одним вечером брел. Наступление «сухой» эпохи ознаменовалось не повсеместным закрытием клубов, а повальным появлением на свет баров-спикизи. Они повылезали тут и там, как грибы после дождя, заполонив собою весь Французский квартал. Там, куда я тем вечером попал, было не то чтобы шумно, но и не то чтобы тихо. Посетителей заведения объединяла единая цель: выпить после тяжелого рабочего дня без нежелательных последствий вроде усатого полицейского, служащего затычкой в каждой бочке пива. Свет приглушили, громкость чернокожего саксофониста убавили, чтобы не привлекать внимания излишним противоправным весельем. Темные фигуры расположились за столиками пачками, и в стаканах у них плескалось отнюдь не молоко. За барной стойкой полусидел-полулежал одинокий мужчина. Он положил голову на руки и уткнулся в стойку лицом, прикрывшись взлохмаченными волосами и не подавая видимых признаков жизни. Никому до него не было дела — каждый занимался своим делом.       Сам не знаю, из каких побуждений (но уж точно не из наилучших), я подошел и прислушался к его слабому дыханию. Не мертвый, спящий. Налакался «молока» и заснул младенцем прямо в баре. От него тянуло то ли ромом, то ли бренди, и отдавало элем — получался ядреный коктейль запахов, аж глаза заслезились. Полуживой пример бесконтрольного предания пьянству и одурманенному забытью. Честно, я бы не удивился, окажись он мертв.       — Он пьян, — констатировал я очевидное то ли себе самому, то ли своей тени, бросившейся на пол, под стойку, подальше от слабого света.       — Конечно, пьян, — фыркнул бармен из-за стойки. — Каждый день, собака, приходит и нажирается, как свинья. До беспамятства.       На шее у бармена всходили зернами бородавки. Он поправил ворот рубахи и добавил тише:       — Убрал бы его уже отсюда кто-нибудь…       — А вы уверены, что не клевещете на человека? — наивно предположил я. — Может, он плохо себя чувствует.       Бородавочник пригрозил мне пальцем, как ребенку (но, наверное, он действительно разглядел во мне ребенка):       — Не учите меня, мистер! Ему плохо, потому что совсем не просыхает, — его не волновало, что слышать такое от человека, чья работа — наливать и разливать, более чем странно. — Я таких, как он, повидал на своем веку. Жертва обстоятельств, а, по сути, просто размазня. У, псина блохастая!       Я положил руку на плечо безымянному размазне. Он даже не шелохнулся. Я не знал, зачем лезу не в свое дело. Но бывает такое чувство, что что-то непременно нужно сделать, просто чувствуешь, что нужно, и все тут. Это чувство толкает людей на самые безрассудные поступки, на величайшие подвиги и глупости. А, как известно, любой подвиг начинается с чьей-нибудь глупости. Если я веду себя глупо сейчас, то в дальнейшем могу обернуться героем. Или сесть в лужу, тут уж как повезет.       — И все-таки, давайте спросим у него самого, — я наклонился ближе к чужому уху. — Сэр, вам плохо?       Он не отвечал, совсем не двигаясь. В словах бармена скользнуло что-то гнетущее, нагнетающее, в самом голосе — что-то зловещее:       — У меня так кузен умер, — я бегло глянул на него, намекая, чтобы он заткнулся, но он намека не понял и поспешно добавил, как бы объясняясь: — Во время последней эпидемии испанки.       Мужчина вдруг перестал сопеть. У бармена округлились глаза:       — Окочурился? — в голосе его слились воедино страх и надежда. Ему не впервой было смешивать. Но эта надежда умерла последней, потому что пропойца утробно замычал, потом застонал и дернул плечами. Я не убрал руки, сжимая его плечо, а с губ Бородавочника слетело:       — Вот черт, — удивительно, как люди иногда могут истово желать смерти незнакомцам.       Я хотел не создавать лишнего шума, но чем сильней было мое желание, тем громче ворчал бармен, тем тише играл саксофонист и тем больше пар любопытных глаз смотрело в нашу сторону. Еще бы — такое шоу разворачивалось на подмостках этого распивочного заведения не каждый день, а этот сонный обрюзгший субъект проводил здесь свой каждый.       Субъект передернул плечами и резко вскинул голову. Волосы его стояли дыбом, а в глазах стояла кровь. Он посмотрел на Бородавочника, нервно сглотнул, переметнул взгляд на меня. Как знаком был мне этот взгляд! Глаза у него были красными не от подскочившего давления, а от слез. Это был взгляд побитой собаки, немой крик о помощи, потерянный сигнал бедствия. Вес пронесенной через годы боли и тяжести всяческих неудач сутулил его плечи.       — Все хорошо? — терпеливо повторил я тот же вопрос. С убогими нужно вести беседы как можно деликатнее и обходительнее, дабы не посеять в остове их мозга панику. Но мужчина не отвечал. Только смотрел глазами ребенка — более чистого и наивного, чем те мальчишки, которые побирались на вокзале и втюхивали прохожим газеты втридорога. На бармена, омывавшего стойку, его молчание подействовало как укол шпорами на верховую лошадь:       — Ну, что молчишь, доглотался? Язык уже проглотил? — на самом деле, мне было плевать и на грубость Бородавочника, и на молчание безымянного пропойцы. Но, опять руководствуясь этим безымянным чувством, что надо, я обратился к бармену:       — Вы знаете, люди тонут молча, — я посмотрел на него так, что он тут же отвел глаза. И ретиво затараторил, не удосужившись понять значения моих слов:       — Да где он может утонуть? Разве что на дне бутылки*. Даже не в ванне, сомневаюсь, что он вообще моется, вы посмотрите на него. Утонуть в ванне — какая нелепая смерть, согласитесь? Мой дед захлебнулся в ванне, думаю, он просто сбежал от бабки на тот свет. А я говорю, нужно учредить премию за самую нелепую смерть. Денежную. Была бы эта премия, и я б всю жизнь не работал…       Мужчина тем временем смотрел на меня снизу-вверх, так неуклюже-благодарно, и так же неуклюже тер щеку, обросшую колючим ворсом щетины. Слушать о передохнувшем семействе бородавочников нам обоим не хотелось.       — За что он так с вами?       Мужчина слабо улыбнулся, явно тронутый моим вниманием, этой видимостью заботы, вынужденным участием. Он, что называется, входил в свои лучшие лета — в самый рассвет сил. Лет ему, судя по скопившимся в уголках глаз морщинам, точно было под тридцать.       — Я ему надоел, — просто ответил он. Язык его не заплетался, он не путался в словах и в целом создавал впечатление вменяемого человека. Голова его все еще покоилась на сложенных руках, он повернул ее немного, чтобы видеть меня. Я присел рядом. И, не в силах бороться с обуревавшими меня мыслями, уже затараторил сам, и язык мой за ними не поспевал:       — Думаете, он не со всеми так, только с вами? И что это за штука такая дивная — когда я сюда приехал, все вокруг были такими милыми, такими приветливыми и отзывчивыми, лобызались друг с другом, чуть ли не сношались прямо на улицах. А потом вдруг стали такими злыми. Недавно был свидетелем драки — так толпа сбежалась и не пыталась ее разнять. Люди лицезрели насилие и радовались чему-то, будто паяцев себе нашли. А теперь вот этот кадр… По-вашему, это ничего, что вы клиент и платите за обслуживание? Ничего, что он при исполнении? Где профессиональная этика? Где, пусть и не уважение, черт с ним, но элементарная вежливость?       — Вас это беспокоит? — тихо спросил мужчина.       — Ну, конечно! Почему мы не можем противостоять невежеству и агрессии?       Мужчина покачал головой, блаженно и грустно улыбаясь. Мы сидели и улыбались друг другу, хотя причин для улыбок у нас не было. Так улыбаются старые друзья перед предстоящим долгим расставанием.       — Вы правы, — неожиданно начал он, помолчав какое-то время. — Я тону, тону молча. Если человеку хорошо, об этом непременно узнает весь белый свет. А если плохо, то он никому об этом не скажет, но все все равно будут знать. Я молчу, потому что кричать нет смысла. Никто не придет на помощь, не будет слушать, да и не услышит.       Мужчина поднял лохматую голову и кивнул на бармена:       — А он просто пьян… Я же совсем не пьян, пришел опохмелиться. Но он прав, как и вы. В последнее время я не просыхаю. Знаете, так бывает. Это работающий способ сбежать от действительности.       Я был поражен тем, как он, оказывается, внимал нашему диалогу с барменом.       — Добавим к хамству распитие на рабочем месте. А вы — что толкнуло вас в эту яму? — он развернулся ко мне анфас, и я тут же позабыл, о чем спрашивал. Правый глаз его сильно косил. Он будто не прочно сидел в глазнице, а повис на нитях нервов, и нити эти натягивались и рвались, и глаз так и лез из орбиты. Это и пугало, и завораживало. Это не было тем, от чего нельзя оторваться — чем-то красивым или безобразным, и я не хотел смотреть, но не мог не засмотреться.       Бессильная улыбка мужчины померкла.       — Вы не поверите, если я скажу. Вы, бесспорно, поверите, если я скажу, что краху моему сопутствовали проблемы на работе, неуспехи в бизнесе. И это так, но лишь отчасти. Мои неудачи только подтолкнули меня к краю. А с края меня в эту выгребную яму столкнула моя жена. И теперь я барахтаюсь в дерьме.       Я почувствовал: разговор намечался в самый раз для стакана чего-то запретного. Я заказал ликера — невыносимо сладкая бурда, и угостил своего нового знакомого. Одним глазом он смотрел на меня, другим — косил куда-то в зал, как бы находясь и тут, и там, и не тут и не там одновременно.       — Меня зовут Бенджамин, — мужчина все время жалобно улыбался, и, когда он выпил, глаза его опять наполнились слезами. — Бенджамин Мур.       — Фердинанд Уэбстер, — как давно я уже не слышал ни с чужих, ни со своих собственных уст это имя? Для всех, с кем пересекался, и даже для стариков Баумгартенов я был то Альфредом, то Франклином, но никогда не звался настоящим именем. И тут понял — это тот самый случай, когда мое истинное имя, отвергнутое мною, само нашло меня.       — Спасибо, что угостили, Фердинанд, — пролепетал Мур. — И за то, что заступились. Редко встречаются такие люди. Люди вокруг меня чаще всего злятся, беспричинно злятся. И, если это будет происходить вокруг вас, не обращайте внимания. Я в таких случаях всегда уверяю себя, что они пьяны. И когда прихожу домой под утро, а жена орет на меня, тоже думаю: это она пьяна, а не я… Хотя, может быть, она просто переедала. Всегда жаловалась, что я кормлю ее завтраками и обещаниями… Какие у нее были завтраки! Жареные яйца с хлебом, яйца всмятку с хлебом, гренки с яйцами… Бывало, просто даст мне яйцо и кусок хлеба. Я сижу, чищу это яйцо, а она ругается, что денег у нас ни на что, кроме яиц и хлеба, не хватает, и она уже порядком исхудала, а денег на новое платье нет, потому что все уходит на хлеб, яйца, счета, а остальное я, видите ли, пропиваю. Теперь, конечно, все в прошлом, но я никак не могу забыть, как она…       — Так дело в вашей жене?       Мур помотал взлохмаченной темной головой:       — Она уже не моя жена… Прихожу я однажды домой, как обычно, под утро, а там чемоданы в коридоре стоят. И в постели в спальне она не одна, чья-то голова на моей подушке лежит рядом с нею… Я сначала подумал, это я там лежу, а потом понял, я ведь здесь стою, хотя прилечь бы сейчас, ноги что-то подкосились. Вернулся в коридор, сел на ее чемодан и сижу, плачу, как идиот, но не знаю, отчего: то ли от того, что сердце разбилось, то ли от того, что рога на голове растут, прям с болью режутся, совсем как зубы мудрости. Она вышла в халате, который я ей подарил на ее день рождения, села подле и говорит, мол, устала я, устала от мужа-пропойцы и нищеты, и поэтому ухожу. В постели нашей, говорит, спит брокер, представляющий и представительный, так что не разбуди его своими стенаниями, больно громко рыдаешь. Хочу работать, говорит, он меня берет к себе секретарем. Знаю я, как он ее берет! Работать! Женщина — и работать! Представляете? Кобыла — и летать! Крот — и плавать!       — Ну, ее право, — я пожал плечами. — Мы живем в правовом государстве. Я рос без отца, нас с матерью некому было кормить. Как думаете, что ей оставалось делать? Мужскую работу. Пять дней в неделю уходить на завод на двенадцать часов.       А оставшиеся два в неделю — торговать телом и, пытаясь очиститься и смыть с себя грех, причащаться на церковной мессе.       — Понимаете, иногда просто нет выбора. Чаще именно женщины оказываются в положении, когда нет ни выбора, ни выхода. Поэтому я считаю правильным, что им дадут право голоса на грядущих выборах, и на дальнейших тоже. Женщины будут голосовать, но за кого — опять же, будут решать мужчины. Мужчины, которые их мужья. Потому что женщине придется выбирать между кандидатами, то есть, в ее понимании, между мужчинами, а женщины в этом вопросе не очень разборчивы.       — Да, вы очень правы, — Мур хмыкнул, и я обрадовался, что он позабыл жаловаться мне на свою жену. — Это для нас они в первую очередь кандидаты со своей избирательной программой, равные нам, а не потенциальные половые партнеры.        — Выходит, что женщины — всего лишь номинальные избиратели, а их мужья — прямые. Мы прогнулись под давлением феминистического движения. Как бы оно не придавило нас. Иногда достаточно пятнышка крови, чтобы пробудить зверя, до крови и плоти жадного. Тогда отделаться малой кровью не получится…       — Чудно же вы говорите, мсье.       — За женщин, — улыбнулся я, поднимая стакан. Стекло треснуло и половина ликера выплеснулась, когда Мур заехал своим стаканом по моему. Минуту назад он чуть не плакал, вспоминая о своих злоключениях, об изменах жены и об их общем несчастье в браке, а теперь приободрился и повеселел. Стоило ему заговорить о жене — и я сразу просек, что он глубоко обижен не только на нее, но и на весь женский род, и умело этим воспользовался. Я не хотел его утешать, мне было плевать на его страдания, я просто нашел и нажал на нужные рычажки, уже став в его косых глазах кое-кем. Его голос и его фамилия с самого момента, когда он впервые заговорил, навели меня на странные догадки. И будет печально, если логика, по обыкновению сговорившаяся с чутьем, обманула меня, пакостливо и вероломно, как всякая женщина.       — В Хьюстоне, наверное, сейчас цветут магнолии, — как бы невзначай заметил я, осушив стакан, и тут же в мутных глазах Мура мелькнуло что-то, чего я так ждал и ради чего вел с ним этот задушевный разговор.       — Хьюстон… Хороший город. Где это?       — В Техасе.       — Мой брат Джефферсон живет в Хьюстоне, — он шмыгнул носом, и глаз его, похоже, окончательно сорвался, перекатываясь футбольным мячом по глазной впадине. Слова из него надо было вытягивать клещами, но ликер понемногу развязывал ему язык.       — Ваш брат был неподражаем, так?       Мур пьяно хохотнул:       — Да, Неподражаемый Джефферсон Мур. У нас всегда все было общее, одно на двоих — общая одежда, общая комната, общее наследство, общий бизнес. Он был единственным, кто ни разу не обозвал меня по моему неблагозвучному прозвищу — Косым. Я запомнил его… хорошим. Мы договорились с ним полюбовно. Он езжает в Техас, а я остаюсь здесь. Родители просто не понимали, что творят. Мы с братом всегда были умнее них, а Джеф всегда был умнее меня. У него там своя радиостанция, свое радиошоу, а у меня здесь — хозяйство, пришедшее в упадок. Жена только и делала, что ругала меня. Дескать, мою станцию скоро кто-нибудь приберет к рукам, кто-нибудь трезвее и смекалистей. Она ушла, и я стал пить еще хлеще. Забросил эфиры, пополам с горем разгребаю дела станции, слушателей нет, зато долгов… Сейчас вместо меня там сидит Джин, но он и двух слов связать не может.       Тут он прервал свою речь, приблизил свое лицо к моему, и, подстрекаемый безумным пламенем в раскосых глазах (левый глаз его, как оказалось вблизи, глядел прямо, но почти не двигался при движении головы), спросил:       — Знаете, почему радио не имеет успеха в Орлеане? Потому что эти, — он рукой указал на собравшуюся в зале публику, — радио не слушают. Им живые выступления подавай.       Голова моя становилась тяжелой и катилась кругом:       — Эфиры вашего брата пользуются в Хьюстоне огромной популярностью. Хотя он просто освещает новости и меняет грампластинки. Не думаете и вы что-нибудь поменять в программе своего шоу?       — Что же? — я видел, что Мур уже совсем поддатый, но словам моим внимает, будто трезвый. Он говорил тихо, спокойно, ровно. Будто приберегал голос или не осмеливался заявить о собственном присутствии. На эмоциях голос его — мягкий, но приглушенный баритон, — становился плаксивым. Это был голос Мура — Бенджамина, а не Джефферсона. Похожий, но другой.       — Почему бы вам не организовать живые выступления? Приглашать знаменитостей. Проводить интервью, — в глазах моих мутнилось, точно кто-то сорвал с меня очки.       — Я всегда считал интервью вмешательством в чужую частную жизнь.       — Позвольте, дело ведущего, как и журналиста, — лезть не в свое дело.       Мур хмыкнул, впечатленный моей пьяной ересью, и широко улыбнулся:       — Хорошая идея. Кто бы только этим занялся?       Между нами словно и не было никакой разницы в возрасте. В отличие от своего брата, Бенджамин Мур не годился мне в отцы, дядья или старшие братья, он сгодился бы мне старшим приятелем, тем, с кем можно ходить по барам и у кого можно занять денег при необходимости. С тем, чтобы избавиться от липкой ликерной сладости во рту, мы заказали по стакану виски. И принялись пить, подтрунивая над неохотно нас обслуживающим Бородавочником и посмеиваясь над его утонувшим в ванне дедом.       Нашу небольшую идиллию разрушили возгласы и возня из глубины зала. Из задымленной, прокуренной черноты нарисовался пошатывающийся некто. Звеня мелочью, он прошлепал мимо стойки, потом вернулся и вдруг взял меня за худое плечо. Опьянелые зеленые глаза и куцые рыжие волосы, еле держащие туловище гнутые ноги. Он точно схватился за мое плечо, чтобы удержаться на них.       Я одарил его безмятежной улыбкой.       — Ты, — он то и дело облизывал сухие треснутые губы, потихоньку перенося весь вес своего тела на мое хрупкое плечо. — Ты…       — Это я.       А кто я — не знали, пожалуй, мы оба.       Тот самый рыжий парень, которого я в первый, и, как оказалось, не в последний раз видел у бара жирного латиноамериканца и тощего белого, предстал передо мною без единого боевого ордена и медали за отличие, но и без наручников и следов побоев. Из воды он, очевидно, вышел сухим, лишь чуть подмаравши и без того изгаженную репутацию. Удивительная способность.       — Ты, нувориш, — не очень довольный случайной встречей, прохрипел он, обдавая меня запахом дешевого пойла. — Хорошо это, прожигать отцовское состояние? Одет, как щеголь, хлещешь виски во все горло… А некоторые на крокодиловой ферме пашут, как проклятые. Мне сегодня одна зеленая мразь чуть руку не оттяпала, вот здесь…       Он провел ребром ладони линию у локтя другой руки, посмотрел поверх моей головы:       — Здорово, придурок, — поприветствовал он оторопевшего Мура, громко фыркнул и направился восвояси нетвердой походкой.       Правый глаз Мура юлой завращался в глазнице. Левый глаз-паралитик задергался, охваченный конвульсиями.       — Я знаю этого парня, — промямлил Мур. — Не играйте с ним, никогда. Я однажды крупно проигрался ему в карты. С того… и начались все мои беды.       Когда виски кончился, и я спешил откланяться, Мур меня остановил:       — Вы очень хороший человек, Фердинанд, очень хороший, — «хорошо» и все его производные было его любимым словом. — Полагаю, я бы мог найти вам место на своей станции, если вам нужна работа. В качестве редактора, например. Мне очень понравились ваши идеи… Пусть я не со всем согласен, но… они прогрессивные. Вы сможете разжечь полемику, навести шумиху.       Разжечь полемику из ничего, как костер без хвороста, навести шумиху в городе, где вечно тянутся беззаботные деньки и никому ничего не надо. В этом вечно пьяном городе.       Настала пора выныривать из этого опьянелого дурмана, из этой бесконечной тоски. Грести ближе к берегу. Грядет новая эпоха, я чувствовал это, и она наступит на хвост нынешней застарелой, когда солнце выплывет из-за горизонта, когда Мур проспится и в приемной моего доходного дома раздастся телефонный звонок, когда на орлеанском почтамте меня наконец дождется бандероль из Хьюстона, пылившаяся там уже три месяца, когда я вновь с головой окунусь в работу, а руки по локоть окуну в чужую кровь, когда я буду распивать эль вечерами уже не в одиночестве, а в компании верного, и, пожалуй, единственного друга, когда я зайду в ювелирную лавку, чтобы не просто поглазеть на блеск брошей с бриллиантами и ценники с баснословными суммами, а приобрести обручальное кольцо для девушки своей мечты, и когда все мои самые смелые мечты станут явью. Когда мое солнце будет в зените.       Но пока что я только выхожу из дверей бара, в который вернусь лишь единожды, и мое солнце заходит за горизонт.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.