ID работы: 7852286

Охотник на оленей

Джен
R
Завершён
385
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
309 страниц, 34 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
385 Нравится 225 Отзывы 104 В сборник Скачать

fifteen.

Настройки текста

Не думайте, что я слабовольный человек или дегенерат, коли нахожусь в рабской зависимости от морфия. Говард Лавкрафт, «Дагон»

      У моих родителей была игра: если отец не являлся домой к полуночи, мать стелила ему на полу, в гостиной у камина. Она не тушила свет и спать ложилась без него. Если отец все-таки возвращался трезвым — или уже протрезвевшим, — он звонил в дверь два раза. Тогда мать открывала ему без лишних вопросов, и на этом игра заканчивалась. Однако тяжелая дубовая дверь и электрический звонок, до которого еще надо было дотянуться, не растянувшись при этом на крыльце, становились для моего одурманенного опиумом отца настоящей преградой на пути к мягкому ковру у камина, на котором спать, вероятно, с некоторых пор было спокойнее, чем в одной кровати с моей матерью.       Покамест Мадлен вышивала в гостиной, следя за стрелками часов и качающимся из стороны в сторону маятником, ее муж и мой отец, Говард Уэбстер, младший из Уэбстеров, проводил ночи со своими друзьями — практикующими врачами, и по жилам его растекался морфий, горячий и бурливый. Ближайший друг отца, гениальный и честь по чести лицензированный хирург Симард, чьи бьющиеся в наркотическом треморе руки уже провели добрый десяток блестящих операций по ампутации пораженных некрозом конечностей, делал ему хорошие скидки на морфиновые ампулы и нередко составлял компанию, потому что колоть вещество в вены и в одиночку сродни наркомании, а отец не считал себя наркотически зависимым, да и вообще зависимым хоть от чего-либо или кого-либо. В сущности, он действительно не был заядлым морфинистом. Иначе как объяснить то, сколь споро он прибрал к рукам отцовский бизнес?       Конечно, Мадлен тоже приложила к этому руку — это был ее почерк. Они с мужем провернули славное дело, гнусное, но имеющее право на существование. Док Симард, у которого отец приобрел склянку с цианидом по неоправданно и не по-дружески завышенной цене, поклялся молчать, и все прошло более чем удачно. Экипаж прыгал по ухабам дороги, рвался вперед сквозь мокрый туман, и, сидя внутри, опьяненный маковыми цветами Говард все еще видел звезды и алые трупные пятна на исказившемся лице его мерзкого старика-отца. О, он всегда ненавидел своего папашу, с самого того дня, как тот назвал его мать, упокой ее душу, уличной потаскухой, а его самого — бастардом. Зря старик набивал цену своему жалкому состоянию. Ну это ничего, отныне старый мерзавец — покойник. Туда ему и дорога. Дорога в ад, вымощенная благими, наиблагороднейшими намерениями.       Туман все расплывался, тек по ночному городу, а отцу все мерещилось — миллионы, которые принесет ему эта несчастная фабрика, и его отец — вот он сидит рядом, иссиня-серый, с ввалившимся ртом, с запавшими глазами. Говард хихикал — никогда бы он не подумал, что смерть может приносить столько удовольствия и удовлетворения, никогда еще покойники не казались ему такими славными ребятами. Замечательную идею подкинула его благоверная — отравить никчемного борова, подарить билетик в один конец, прямиком на тот свет. Пожалуй, он даже сохранит эту пустую склянку из-под цианида — на память, на светлую отцовскую память; к тому же, там, кажется, осталось еще немного. На всякий случай.       И пусть Лайонел, уподобясь пропахшему зловонием старости и посмертной вонью папаше, и дальше зовет его бастардом. Теперь он может звать его как угодно.       Часы пробили двенадцать, и мать отложила шитье. Обращение Павла на пути в Дамаск. Что-то непременно должно измениться, надо только помолиться на ночь. И сходить с утра в церковь, чтобы просить об отпевании. Выйдя из дома ранним утром, Мадлен нашла свернувшегося в калачик отца на веранде. Он мирно посапывал и казался куда более счастливым, чем когда спал с ней. Ну ничего, скоро они переедут из этой клоаки в особняк старика Уэбстера, царство ему подземное, и там у нее будет отдельная спальня. Пусть стоит на ушах пресса, пусть прохожие обращаются в глаза, а стены — в уши. Когда ее муж вступит в право наследования, это уже не будет иметь никакого значения. Если ее спросят, она подтвердит, что газеты все перевирают: нет никаких загадочных обстоятельств в смерти местного буржуя, мецената и ее свекра Руперта Уэбстера. Причины гораздо прозаичнее, а обстоятельства — на поверхности. Слабое здоровье, пристрастие к алкоголю. Он никогда не был прекрасным цветком, не благоухал розами, и нет ничего удивительного в том, что завял так рано. А если ей посмеют возразить, что на торжественных приемах он пылал здоровьем, она не побоится оспорить: у внешнего благополучия есть и обратная сторона, которую дозволено узреть лишь немногим. Она заткнет любой рот, нелицеприятно высказавшийся о ней и ее муже и порочивший их репутацию.       И поначалу, с переездом в тот дом, где Говард родился и рос, все шло хорошо. Но затем полетело к чертям.       Из панорамного окна в столовую заглядывал чахлый сад. Садовник — сторонник радикальных взглядов и блуждавших по городу слухов — отказался иметь дело с молодой четой Уэбстеров. Вот что он сказал новоселам при первой же встрече:       — Вы оба — больные на всю голову, — сказал с сильным английским акцентом, отвел приветливо протянутую руку сына своего прежнего господина и ушел по-английски. Позже эта весьма забавная ситуация стала предметом многочисленных анекдотов в высшем обществе Хьюстона.       Поэтому каждое утро начиналось с неприглядного, серого, безжизненного пейзажа за окном, и завтрак так и просился обратно наружу. Добровольный уход садовника был первым звонком, первым стуком в дверь, но не пошатнул стен дома — никто не забил тревоги. Повар, конюх, извозчик, горничная и личная служанка Мадлен, кроткая темнокожая девушка, о которой мать отзывалась с презрением, но которую не торопилась увольнять, очевидно, из-за дешевизны ее труда, остались жить на мансарде и обслуживать эту (как сообщил один из слуг местным газетчикам) весьма неприятную пару.       «Мистер Уэбстер — безалаберный молодой человек, творящий вокруг себя хаос и привносящий беспорядок в любое дело, за которое возьмется. Он разгильдяй, и для нас всех остается загадкой, как его отец, бывший человеком более чем в своем уме, мог завещать ему свой бизнес. Нет, я не верю в то, что Руперт Уэбстер мог быть отравлен своим сыном. Говард Уэбстер не производит впечатление человека, способного на корысть и убийство. Мы тут вообще не верим во всю эту историю с цианидом».       Каждый делал свое дело. Слуги обхаживали новых хозяев, особо не ропща, и как прежде вели уход за старым домом. Говард почти каждый день заезжал к Симарду, каждый раз находя значительный повод для визита — успешная операция, бедственное положение товарища и отступление его основных сил на личном фронте, годовщина окончания Реконструкции Юга. За дела фабрики он брался неохотно, чаще всего перепоручая это занятие фабричным управленцам. Разве что к прислуге относился демократично, почти как к ровне, и за это дома его любили. Он вообще относился к любому как к равному себе, умел завоевать чужое расположение, вызвать симпатию. Его любили в свете: смотрели на него, высокого и тощего, свысока, но любили. Слетались на него, как мухи — на дерьмо и трупы. Его любили дома — все, кроме Мадлен.       «Миссис Уэбстер — капризная молодая женщина. Вид у нее всегда такой, будто она помышляет что-то недоброе. Лив боится ее, потому что думает, что один неверный шаг по скрипящим половицам, одно неосторожное движение, один упавший с головы миссис Уэбстер волосок во время утреннего туалета может быть чреват не столько потерей работы, сколько пощечиной, например. В этой женщине странным образом сочетаются холодная сдержанность и ярая вспыльчивость, точно как в ее муже — легкомысленная беспардонность и некоторая почти юношеская неуверенность. Осмелюсь заявить, что отношения у них как у грозного начальника и подчиненного, который вечерами уходит в подполье к социалистам. Ну, к тем, которые поддерживают революционные настроения в России. Или как у кошки с мышкой, которую кошка никак не может изловить. Мистер Уэбстер волен делать все, что хочет, но миссис Уэбстер подавляет его волю с переменным успехом. Друг над другом они не властны. Это борьба характеров: один не уступает другому на самом деле, а только делает вид, что идет на уступку. Отношения, выстроенные на фундаменте неприятия друг друга такими, какие есть. Рано или поздно эти неустойчивые отношения обвалятся».       Мадлен ездила по модным и светским салонам, мюзик-холлам, театрам и сезонным галереям, выгуливая новые наряды и шляпки и сверкая украшениями, и иногда шла на смелый флирт, но не более того. В общем, вела праздный образ жизни и никогда не появлялась в обществе — и даже в церкви! — в одном и том же платье дважды.       «Под ее взглядом — как под дулом пистолета. Можете подумать, это ведь она вела хозяйство, она вела семейную бухгалтерию, и если ты хоть где-то оступился, не расслышал, что она зовет из ванной, не напомнил ей о воскресной службе, ты лишался большей части зарплаты. Она лишала нас не только права голоса, но и дара речи. Мистер Уэбстер мог бы стать единственным спасением, он был добродушен и тактичен. Мог бы, но он в упор не видел того беспредела, который его жена учинила под его носом, и не умел выслушать: сознание его гуляло само по себе, блуждало отдельно от него, далеко-далеко. Да и сам он был переменчив, как ветер. В общем, Уэбстеры были той еще парой. Весьма неприятной».       Все шло своим чередом, держалось на плаву, так, как держится на плаву брак не любящих друг друга супругов. А потом что-то сломалось.       Говард не торопился завязывать с пагубной привычкой, — морфин был по жизни главной его страстью. Второе место отводилось судостроению, и одно время он даже думал о том, чтобы финансировать строительство городского порта. В бытии ребенком отец часто плавал первым классом с родителями через Атлантику в Старый Свет, и с самого детства увлекался сборкой деревянных моделей пароходов и канонерок. Если он не травил себя морфием в своей веселой студенческой компании, то занимался сборкой очередной модельки или вытачивал недостающую деталь. Моя мать была третьей его любовью, сразу после морфина и кораблей. И, естественно, она жутко его ревновала.       — Ты чернишь меня изменами, — она говорила серьезно, а отец смеялся в ответ.       — Я люблю только тебя, Мэдди, и ты знаешь это.       Она не знала. Он врал.       Все его увлечения она воспринимала не иначе как ребячество. И один раз, разглядывая модельки, бережно пришвартованные к табличкам с названиями на полке, будто бы нечаянно смахнула одну, которую муж собрал еще в детстве. Эта была месть за его любовь. Мачта отломилась, и отец ползал по полу в поисках мачты, и бормотал что-то про то, что нашему порту недостает сухих доков для ремонта. Во всем же, что касалось ведения бизнеса, он оказался бездарен. Однажды он вернулся домой не в себе. Не в себе было его обычным состоянием. Зрачки сужены, глаза лихорадочно бегают, дыхание сбитое. Он ворвался в спальню жены — дверь чуть не слетела с петель, — оперся о вешалку и смотрел пустым, тупым взглядом, как служанка затягивала на ней корсет. Лив спрятала глаза, а Мадлен, уже привыкшая к подобного рода выходкам со стороны мужа (ну хотя бы он никогда не ходил на сторону), даже не пикнула.       — Я думала, ты поехал за векселями к текстильщику.       Говарда качало. Комната кружилась. Все вокруг кружилось, как на карусели. Все плыло.       — К кому? — он был как загнанное на край обрыва животное.       — Мы должны были закупить у него векселя на поставку ткани для фабрики. Ты говорил, мы выкупим у него дело, говорил, что это уже дело времени.       — Я… говорил? Не помню такого.       — Говард.       Действие морфина слабело, и он начинал понемногу трезветь. Его длинное сухопарое тело обуяла дрожь.       — Да, ты права. Я поеду к нему завтра же, с рассветом.       — Лив, доложите конюху и извозчику, чтобы завтра экипаж был готов еще до рассвета.       Но отец недолго держался в материной упряжи, рвался из рук ее вон, и дела у них шли из рук вон плохо — фабрика резко перестала приносить существенный доход. Говард пошел на решительный шаг. Он сел за стол в рабочем кабинете, некогда принадлежавшем его отцу, подумал и додумался до того, чтобы распустить штат домашней прислуги. Мадлен ничего не смогла с этим сделать: кому как не ей знать, что если ее мужу что-то ударит в голову, он доведет дело до конца. Так, как он сделал это со своим отцом.       — Я не убийца, — она не раз видела, как он повторял это своему отражению в зеркале. — Я взял то, что принадлежит мне по праву.       Мадлен вскоре пришлось забыть о беззаботных днях, проведенных в салонах красоты и за кофе в летних резиденциях мужей своих подруг, которых она могла пересчитать по окольцованным пальцам одной руки. Кольца пришлось снять, потому что мыть полы и окна приходилось самой. Дорогие платья — тоже, потому что иначе можно было наступить на подол и насадить пятен. Дом без шныряющих туда-сюда слуг резко опустел, затих, впал в забвение. Пока Говард собирал модель парохода, напялив очки, она протирала на полках пыль и нечаянно скидывала с них уже собранные модели. С тех пор, как он уволил прислугу, в ее гардеробной не появилось ни одного нового платья, ни одной новой шляпки. Потом Говард стал постоянно пропадать — у Симарда, догадывалась Мадлен, — а вместе с ним и пропадал его — их — бизнес. Утекал сквозь пальцы. Чем чаще муж ездил на собрания директоров, тем явнее доказывала его фабрика свою нежизнеспособность. Невозможно было исправить положение внедрением на производство новой, передовой техники — закупать эту технику было не на что. Единственный выход — влезать в долги и проводить массовые сокращения. В случае стачки — расстреливать бастующих. Но за это они уже вынуждены бы были отвечать своей головой.       Ломая ногти один за другим во время влажной уборки, Мадлен осознавала, что не чувствует к Говарду ничего, кроме затаенной обиды и презрения. Что-то подсказывало ей, что мужнину шею переломить так же легко, как мачты его ненаглядных корабликов. И все чаще она поглядывала на склянку с цианидом за стеклом в его кабинете. Она думала, что Говард ничего не замечает, но он заметил. Он видел гораздо больше, чем думалось ей и всем, кто его знал.       — Она ненавидит меня, — Говард от природы был высок, но, когда он становился еще выше*, он часто откровенничал, жаловался на наболевшее, нарывающее.       Он был зол на Мадлен, чувствовал, что раздражает ее, и опасался за свою жизнь. Он не горел к ней более прежними чувствами — теми, что испытал, впервые увидев ее в церкви. Ему хотелось к черту перебить весь ее хрусталь, перевернуть сервант с китайским фарфором, сжечь все вышитые ею картины на религиозные сюжеты. Заложить все ее драгоценности, чтобы поправить дела фабрики. Он был бунтовщиком, он был мятежником, он собирал силы, чтобы нанести жене решающий удар — и указать ей тем самым ее место, показать, что она ему не указ. Он копил силы, но, как и его жена, жизнь вел расточительную, и никак не мог накопить.       Не мог решиться.       — Я неудачник. Они все правы — отец был прав, Лайонел, Мэдди. Фабрику развалил. С детства мечтал уйти в море, а отец пристроил меня в медицинскую академию. И даже оттуда меня с позором выперли. Мэдди говорит, это я виноват, и я должен покаяться.       Какая-то часть его души все еще любила Мадлен, восхищалась ею. Но это не мешало ему ее ненавидеть. Она сломала ему жизнь, повесила на него свой грех, но не сломила его. Он верил, что она не сломила его, когда полет его был особенно высок. Но чем выше он летал, тем больнее было падать, а падение всегда знаменовало окончание полета.       Чудный и просто чудной доктор Симард, каким-то чудом еще оперировавший, вздыхал и рассказывал отцу о чудодейственных свойствах опиума.       — Прими еще морфия, друг, — он клал на сердце руку и говорил, положа руку на сердце: — Это чудесное обезболивающее. Облегчает даже сердечную боль.       В один вечер, возвращаясь от Симарда, Говард с удивлением обнаружил, что карманы его пусты. Может, морфий и мог заполнить на какое-то время пустоту в его душе, но не в бумажнике. То, что дарило ни с чем не сравнимое блаженство, высасывало из отца деньги и молодость. Совсем как Мадлен, только Мадлен ничего не давала ему взамен. Отец все чаще начал находить на голове седые волосы, все больше с каждым днем. И, если так пойдет и дальше и жена не прекратит измываться над ним, он облысеет скоро и рано.       И фабрика. Разорившаяся фабрика висела над ним тучей проклятия. Вот она — расплата за грехи, вот оно — возмездие. По делам твоим тебе воздастся…       Игра тем временем продолжалась. Зажженный свет в окнах, время — заполночь. У них были раздельные спальни, но во времена буйной молодости Говард грешил тем, что пробирался в спальню жены, прямо в ее постель, и тогда свершался грех настоящий, самый первый и самый праведный. Ночами серые глаза Мадлен были удивительно черные, как габбро на могиле его отца.       — Плевать я хотел на его могилу. Хотел, но не смог, — сказал отец в одну из таких ночей, устроившись на перинах в кровати Мадлен, перебирая ее темные волосы и заглядывая в ее удивительно черные глаза. — Лайонел не справился даже с тем, чтобы устроить ему приемлемые похороны. Представь только, они положили его между нашими матерями. Он как при жизни метался между ними, так и после смерти оказался между них.       — Тебе следовало обсудить все с братом, а не доверяться ему полностью, — Мадлен знала, что Говард не любил говорить о Лайонеле, с которым не виделся уже несколько лет, с самой своей свадьбы. Говард знал, что Мадлен не любила говорить о его отце, с которым они тоже уже не виделись несколько лет.       — Он не брат мне, — отрезал Говард твердо. — Он мне никто. Он всегда считал меня бастардом, и не изменил своих взглядов, даже приняв священнический сан. Только такие, как Лайонел, и становятся пастырями.       Мадлен устало прикрыла глаза, когда Говард потянулся горячими влажными губами к ее шее. Книга, которую она доселе читала, была достаточно тяжелой, чтобы прибить ею нерадивого мужа. Удар по голове, и все наконец будет кончено. Укус в шею — болезненный, до крови. Я был плодом не взаимной любви, но столь же взаимной ненависти, и потому с самого своего рождения ненавидел — людей вокруг и целый мир.       Мадлен сжала губами мундштук с дымящейся сигаретой. Небо над головой серело, и почему-то ей вспомнились рекламные плакаты на вокзале, изображавшие лучащихся счастьем беременных женщин: курение табака — польза плоду. Она видела, как священник рядом с трудом сдерживался, чтобы не зажать нос.       — Не знал, что бастард все еще принимает морфий. Думаю, мне должно признать в нем брата, хоть его мать и повинна в смерти моей, и наставить его на путь истинный, — возможно, Лайонел лукавил. Даже человек посвященный не признал бы в братьях Уэбстерах братьев по крови. У Лайонела были грубые черты лица и высокие скулы, лицо, заклейменное индейскими корнями его матери, которую Мадлен не видела воочию и о которой не слышала почти ничего, кроме того, что умерла она сразу после рождения Говарда. Не в родах — сердце ее не разбилось, оно разорвалось, стоило ее глазам пробежаться по присланной любовницей ее мужа телеграмме. Как ни иронично, но бастард Говард Уэбстер родился в день, когда первая жена Руперта Уэбстера отдала концы, в тот самый день, когда брак его отца автоматически оказался аннулированным, — и все равно сошел за незаконнорожденного. Рождение, повлекшее за собой смерть. Рождение по боку брака, но и вне брака.       — Фабрика вашего отца претерпевает не лучшие времена. Это уже не разрушение, это гниение и разложение. Боже, Лайонел, мне так жаль.       — Это воздаяние. Своим рождением бастард, отродье шлюхи, принес смерть. Бог все видит и все знает.       — У нас с ним, кажется, будет ребенок.       — Не может быть, — руки священника дернулись, будто он хотел схватить Мадлен за плечи.       — И теперь я не знаю, что делать.       — Не может такого быть, — настаивал Лайонел. — Вы уверены?       — Я уверена, святой отец. Почему не может?       — Морфинисты бесплодны, — сухо, как факт, сказал священник. — Мне было видение. Род Уэбстеров пресечется на младшем из нас. Я давал целибат перед лицом Господа. Говард младше меня, и он морфинист. Посему Бог не пошлет детей ни мне, ни моему брату.       — Послушайте, меня навестил врач, — возразила Мадлен. — Вы видите на мне печать измены, святой отец? Я храню верность своему мужу. Но я не Дева Мария, и мне не было Благовещения.       — Ваш ребенок — оплот дьявола. Его плоть и кровь. Где есть место греху, там торжествует дьявол. Дьявол завладел разумом и телом вашего мужа. И вы, как Ева, в болезни будете рожать, и породите на свет Господний великое зло.       Мадлен попятилась.       — Как мне быть, святой отец? Взять на себя грех больший, чем сношение, и убить дитя? — от священника не скрылось, что она испугалась. То ли его слов, то ли безумного блеска в его глазах.       — Бегите, Мадлен. Бегите из его проклятущего логова. Это уже не мой брат и не ваш муж. Это дьявол во плоти.       За окном хлестал ливень, срывал с голых деревьев не опавшие за осень листья, разливал на дорогах реки. Буря казалась Мадлен божьим гневом. Она собрала в саквояж лучшие свои платья и украшения, не взяла ни одной из своих картин, но, подумавши и прислушавшись к голосу сердца, что молило остаться хотя бы на день, прихватила одну-единственную из личных вещей Говарда. Свечи на комоде стояли в поддончиках навытяжку, как солдаты, и салютовали ей огнем. Экипаж ждал снаружи, и запряженная в него лошадь насквозь промокла. Уже спустившись вниз и завидев ее в окне, застывшую посреди мрака ночи, Мадлен вдруг расчувствовалась: от сколького она отказывается по своей воле, сколько всего оставляет позади! Шикарный особняк, наряды и драгоценности, сон до полудня, привилегии высшего света, громкую фамилию, мужа, когда-то любимого, и прожитые бок о бок с ним лучшие свои годы… Мадлен сморгнула подступившие слезы: она пойдет на эту жертву, если на кону стоит жизнь ее ребенка. Ее ребенок не будет ни невестой, ни помазанником дьявола. А захлопнувшаяся за спиной дверь вовек отрежет ее от прошлого, и она даже не оглянется назад робко, через плечо.       Она бежала из прошлого, которое хоть и было привычным, но совсем закоснело, в будущее — такое же размытое и неясное, темное и неизвестное, как пейзаж за окном.       Волоча за собой тяжелый багаж по темноте и путаясь ногами в платье, Мадлен толкнула дверь от себя — она поддалась не сразу — и шагнула в дождь.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.