ID работы: 7852286

Охотник на оленей

Джен
R
Завершён
385
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
309 страниц, 34 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
385 Нравится 225 Отзывы 104 В сборник Скачать

nineteen.

Настройки текста
      В кабинете я расчистил место для бюро темного, вишневого кедра, что заказал у одного мастера столярных дел, коего мне, как и портного, обновившего мой гардероб, сердечно советовал Флауэрс. Полки жмущихся к стенам книжных шкафов заставил книгами; тут же разместил исполин напольных часов с маятником, а единственное, во всю стену окно завесил бархатом штор цвета бордо. А пока столяр трудился над моим заказом, я выполнял работу, взятую на дом, в столовой за обеденным столом. Правил сценарии, составленные редакторами с нашей станции — тяжелые, груженные канцеляризмами, сухие, как цифры, тексты. За эту работу — процесс трудоемкий и времязатратный — я брался, проклиная все на свете, будь то незадачливые редакторы, Мур, отошедший от дел, радиостанция, на которую меня в свое время сам черт занес. Бывало, сценарии приходилось переписывать от первого абзаца до последней точки, тогда невыразительные тексты приобретали изящность, легкость и стремительность слога, истинную воздушность и шарм готических замков, предстающих во всем своем мрачном величии.       Я обмакнул перо в чернила и вновь склонился над очередным текстом; увлеченный работой, не заметил, как к столу подкрался Дик, не обратил внимания на запах сигарет, на скрип полов, и очень зря. Как будто случайный взмах чужой руки, и по маху руки чернильница опрокинулась, разлилась сине-черным и запятнала бумаги. Я не сразу понял, что произошло, а когда понял, из меня само собою вырвалось какое-то уж слишком спокойное, стоическое «merde».       — Ай-яй, как неловко получилось, — с наигранным сожалением посетовал Дик и продолжил паясничать, передразнивая меня. Его бесила моя манерность, а меня — его неистощимая тяга докучать мне. — Теперь все заново придется переписывать, да? Какая жалость.       Ох нет, ему было совсем не жаль. Я криво улыбнулся, и перо в моей сжавшейся в кулак руке чуть не переломилось от давления.       Пожалуй, это началось в тот день, когда Дик вновь объявился на пороге моей квартиры со всем своим нехитрым скарбом. Я как раз выкупил пришедшуюся мне по сердцу квартиру у старухи Легран, пригревшей истончавшие кости на пляжах Флориды, и активно занимался обустройством: прибил слетевшие с гвоздей полки, смазал дверные петли, подмел скопившийся в углах и под коврами сор, вычистил ковры, протер пыль везде, где только можно, пустил газ и воду, устранил некоторую течь в сантехнике, проверил электропроводку, настроил пианино и дал ход часам. В общем, основательно подлатал старушку-квартиру. А потом пришел Дик. Вообще-то, я его не звал и даже думать о нем забыл из-за всей этой кутерьмы с переездом, но он пришел сам и с порога заявил громовым тоном, не терпящим возражений:       — Я буду жить здесь, — а я от неожиданности (званого вечера в честь новоселья я не устраивал) даже забыл, как надо здороваться.       — Простите?       Я было подумал, что это какая-то шутка, но грозный вид Дика ясно дал мне понять, что шутить он не настроен. Я стал в дверном проеме, загораживая ему проход, но он движением плеча вышиб меня из проема. Я покачнулся от удара и чуть не налетел на вешалку.       — Как это понимать? — пытаясь сохранить лицо, я чувствовал, как мое нутро, гонимое инстинктом самосохранения, тревожно заметалось, точно припадочное. От Дика веяло опасностью и, ежели в этот раз мне не удастся войти с ним в контакт, то я в лучшем случае отделаюсь парой ссадин, а в худшем — обрету кров в железных объятиях больничной койки, перебитый, переломанный и годный лишь для списания в утиль.       — Я потерял работу, — неужели опять? Не пойму даже, почему. — И комнату, которую снимал, тоже, потому что платить за нее было нечем. Так что с этого дня я живу здесь.       Он уже прогуливался по передней, в свете дня рассматривая интерьеры. Я продемонстрировал ему свирепый оскал. Если он думал, что я встречу его хлебосольно да с распростертыми объятиями, то он ошибся. Я не собирался потакать его нелепой прихоти и позволить квартировать у себя по одному лишь хотению. Наши с ним деловые отношения были расторгнуты той памятной ночью, и я не намеревался возобновлять их.       — Ха. Ха! — я усвоил урок, что собственное негодование лучше всего скрывать за насмешкой над тем, кто ввел тебя в неловкое положение. — Послушайте, дружок, здесь вам не богадельня и не приют для бродяг.       — А мне насрать.       Мной овладело желание схватить его за шиворот и приложить дурной головой о стену. Но скорее удар пробьет трещину в стене, а не в его черепушке. Что же, если высмеивание не дало мне плода, а сбросило его выкидышем, пробил час апеллировать к праву.       — Я бы попросил вас уважать неприкосновенность чужой собственности. И мое право на личную неприкосновенность и личное пространство, в частности.       — Засунь свое личное пространство себе… — он не договорил, он развернулся резко, как если бы хотел меня напугать, заставить подпрыгнуть на месте от испуга. — Кончай ебать мне мозги, гребаный ты сукин сын. Я остаюсь здесь. Так что двигай свою тощую задницу, у тебя тут места на сотню таких задниц.       Я не дрогнул ни одним мускулом лица и ни единой мышцей тела, я спокойно себе стоял, но от одного ощущаемого только мною напряжения даже жилет на мне, казалось, трещал по швам. Дик днем и Дик ночью — люди разные, друг с другом не знакомые, из общего у них только имя да бешеный, пронзительный, сверкающий зеленым взгляд. От наших ночных откровений не осталось и тени, и моя тень тоже бежала в неизвестном направлении, предоставив мне разборку с зарвавшимся мальчишкой. Дик разминал кулаки, намереваясь сбить мерзкую улыбочку с моей вечно довольной рожи, и от меня не ускользнули их внушительные размеры и сбитые костяшки пальцев. Всю жизнь избегавший прямых столкновений, пускавших в ход грубую силу, я осознавал, что в честной драке мои шансы на победу сводятся к нулю, ведь как такового опыта боя на кулаках или простого валяния по полу в сцепе с противником у меня не было. Парни из моей школы — сынки чиновников и адвокатов — никогда не дрались, а уличные потасовки сынов токарей и машинистов, зачастую не по-детски жестокие и кровавые, я обходил за милю. Делси — он не считается. Делси был слаб, а этот — в полной боевой готовности. Дик был явно из тех, кто даже при нулевой вероятности выжить рвется на передовую.       Взгляд мой уцепился за торшер — можно было бы схватить его и нанести упреждающий, превентивный удар, пока Дик не выхватил свой перочинный нож и не кинулся с ним на меня.       — Покиньте мой дом немедленно, — я собрал все ошметки разорвавшегося терпения. — Я настаиваю.       Возможность быть выпнутым из собственной квартиры и оказаться на улице с пыльным следом от чужого ботинка на, как выразился Дик, «тощей заднице», становилась все более доступной и менее привлекательной.       — Ведешь себя как ссыкливый девственник, самому не противно? — видимо, Дик решил делать упор на ущемление моего достоинства. Этакий популярный психологический трюк из пестрого набора приемчиков посредственного манипулятора. Вряд ли он действительно думал, что я из тех самых ссыкливых девственников.       — А ты истеришь как баба, — не остался в долгу я, пристыженный, однако, в душе тем, что пришлось перейти на личности. Засим отвернулся, в злостном запале позабыв о том, что к противнику не стоит поворачиваться спиной, и тихо буркнул себе под нос: — Дерьмо собачье.       Но Дик услышал. Так, будто держал ухо востро.       — Что? Что ты там пизданул?       Уши мои горели от бранных слов. Страх куда-то улетучился, на смену ему пришла острая, болезненная, досадливая ярость, словно достоинство мое не просто ущемили, а втоптали, как бы ни была сия фраза избита, в грязь. Меня точно штыком пронзило, точно обожгло хлыстом.       — Дерьмо собачье ты, — выпалил я гневно, не в силах сдерживать рвущееся из меня словоизвержение. — Кати отсюда, слышишь? Прыгай в свое корыто с дерьмом и вали!       Мне было плевать, на чем он приехал, на грузовике ли с углем, или каком другом ведре с испражнениями. Я хотел одного: избавиться от его общества как можно скорее. И уже намеревался пригрозить полицией, но тотчас же мое лицо неимоверно зажгло, и я даже не понял, почему, ведь удар тяжелого кулака пришелся то ли в височную часть головы, то ли, как самому Иову, в темя. На мгновение все вокруг помутилось, раздвоилось, затем почернело, я чудом устоял на ногах, чудом вообще уцелел, при такой-то силе удара. Голова раскалывалась от боли, так, что хотелось вовсе отвинтить ее от тела. Когда все окончательно прояснилось, я обнаружил себя сидящим за обеденным столом с приложенным к виску куском льда, и лед стремительно таял, буквально утекая сквозь пальцы. Дик стоял рядом с самую малость (а может, показалось?) виноватым видом. Он отнял мою руку и приложил к ушибленному месту свежий, еще не талый лед. Но я не был тронут его неожиданной заботой.       — Ну, приятель, как тебя там…       — Ферд.       — Как-как? Ты заноза в заднице, ты знаешь это, Фред?       Я не стал его поправлять. Меня немного сконфузило то, как он исковеркал мое имя, но, если в его башку вдруг взбредет мысль заложить меня полиции, лучше ему назвать меня Фредериком Уэбстером, коих по всей Америке бесчисленное множество, чем Фердинандом. Пущай величает как хочет, решил я.       — Знаешь, я ожидал обнаружить в морозильной камере части расчлененного тела, но там не было ничего, кроме льда и замороженной рыбы.       — Ты чуть не убил меня, — только и прошелестел я.       — А за каким хером ты выебываешься?       Я промолчал.       — Мне нужен ночлег, — произнес он, поколебавшись. — А утром я свалю.       — Ага, как же, — после всего произошедшего я был настроен скептически и не принимал запросто его слов на веру. — Если у меня в самом деле сотрясение, я засужу тебя. За нанесение увечий и морального ущерба. Я найму лучших адвокатов. Я тебя из-под земли достану, — но у меня не хватило сил даже погрозить ему пальцем. Нет, слечь с сотрясением никак не входило в мои планы, а в больницу мне не хотелось соваться — все врачи всегда говорили одно и то же, один вторил другому: для моих длинных костей, как оказывалось каждый раз на приеме у доктора, не было должной опоры ввиду слаборазвитых из-за нечастых физических нагрузок мышц. И, собственно, с этим я и покидал раз за разом храм медицины. По остальным же пунктам я мог похвастаться отменным здоровьем.       В тот вечер Дик остался у меня на ночь, он заснул прямо за обеденным столом, накануне наевшись досыта испеченных мною кукурузных оладьев и напившись кофе, настоящего, не порошкового, варенного из зерен в турке. Я думал подсыпать ему в еду крысиной отравы, но план оказался сорван за неимением какого-либо яда. Утром обнаружилось, что он, в принципе, очень хорошо устроился и отчаливать не собирался. Тогда я решил, что любым способом выжму его из своего дома, устрою ему такую сладкую жизнь, что он сам вскоре не выдержит и быстренько свалит подобру-поздорову. Поэтому я начал с того, что день за днем, поздним вечером и ранним утром играл на фортепьяно что-нибудь из полюбившегося Рахманинова. Но Дика и этим было не пронять: когда я начинал играть, он с недовольным ворчанием покидал комнату или шел прогуляться по ночному городу. Он был как неприступная для штурма крепость без уязвимых мест, как твердый, непробиваемый для осколков снаряда металл солдатской каски без каких-либо мягких.       В маленькой, тесной почивальне помимо Дика еще спали, по меньшей мере, человека четыре, но кроватей, скрипучих железных кроватей, было только две. Поэтому спали по двое и поочередно, и кому-то приходилось ночевать на полу. Как-то так получалось, что место на полу чаще всего отводилось именно Дику. На одной из кроватей спали Кристина и Эдна, на другой — мама в обнимку с маленьким, плаксивым Генри. Эдна кашляла во сне, а Генри регулярно мочился в постель, и оттого матрас на маминой кровати всегда дурно попахивал. Дик лежал без сна в проходе между кроватями и прислушивался. За стенкой, в соседней комнате, еще меньшей по размерам, храпел отец. Ему завтра на работу в мастерскую, и маме тоже завтра на работу. У Кристины — выпускной класс школы, а в вечер — грошовый труд на кондитерской фабрике. Дику тоже завтра в школу, и он туда, конечно же, пойдет, но так и не дойдет. Он свернет у булочной, с прилавков которой отец вечерами по возвращении домой приносил последнюю окаменевшую булку хлеба, годную лишь для того, чтобы забивать ею гвозди, — и отправится воровать по лавкам и, наверное, побираться по свалкам. Вдруг удастся стащить что-нибудь ценное или хотя бы съестное.       Уолтер — старший брат, должный быть защитником и примером для подражания, наверняка выловит его и наставит ему под глаз синяк или разобьет губу. За что? За прогул, а если честно — ни за что. Скорее всего, так оно и будет. Вспыльчивый брат уже выбил Дику когда-то в детстве, когда тот не успел по обыкновению спрятаться под столом, один зуб — хвала небесам, что молочный. Родители не знали, поскольку зубов у своих шестерых детей не считали и в их отношения друг с другом не вникали. Но лучше бы они это сделали.       Итак, квартира моя обернулась плацдармом для наших с Диком боев. Пока один из нас наступал, другой поспешно сдавал позиции, но после переходил в контрнаступление. Пока один из нас неповоротливо разворачивал свои силы, другой заходил с флангов и выпускал из-за кулис на сцену нашего маленького театра боевых действий тяжелую артиллерию. Однажды, вернувшись с работы домой, я застал Дика за весьма интересным занятием — он делал самокрутки из моих чертежей. Он увлеченно заворачивал рассыпной табак в чертеж дизеля — трубчатого и камерного двигателя, так похожего на человеческое сердце, — который я обещался представить инженерам Флауэрса.       — Нет, это уже ни в какие ворота! — ругаясь по-черному и по-французски, я рывком вытащил драгоценный чертеж из-под Дика, прежде наотмашь ударив его, и уж тут он рассвирепел. Завязалась нешуточная потасовка, не выявившая победителя, после которой мы угрюмо и без слов разбрелись по своим комнатам. Я сидел у себя перед трюмо и осматривал в зеркало покосившиеся очки и расплывшийся глаз, а Дик курил натощак на террасе. Потом он взял в моду жевать табак и плевать где ни попадя.       Заслышав посреди ночи приглушенный детский плач, Дик подрывался со своего спального места и, приподняв себя на мыски, крался по квартире на звук чужих слез и истошных, истеричных завываний. Дверь в ванную, в которую молотили изнутри слабые детские кулачки, как обычно была заперта, а Дик тогда еще не умел вскрывать замки. Альма — сестренка Альма, душа и сердце их неблагополучной семьи — плакала и билась в дверь, и дверь ходила ходуном, а у Дика сердце обливалось кровью. Они с Альмой росли вместе, и лишь у них двоих из всех детей семейства Фортнеров в волосах пробивался отцовский рыжий оттенок. Родители не слышали Альму, а если и просыпались, как Дик, ночами от звуков борьбы с дверью, то тут же проваливались обратно в сон. Дик не понимал, зачем Уолтер это делал: из анализа братниных поступков — как он гонял Дика со своей шайкой по темным паркам и проулкам или издевался над сестрами — душил Эдну подушкой, а Альму раздевал догола и запирал в ванной на ночь, — напрашивался вывод, что Уолтер с самого начала своей никчемной жизни был последний садист. Дик боялся его и ненавидел. Родители, если и знали о насильственных склонностях старшего сына, делали вид, что ничего не знают, и это позволяло им бездействовать.       А потом так вышло, что Альма, это маленькое конопатое солнышко, большеглазое и круглолицое, умерла от чахотки. После очередной пережитой без одежды на холодном кафеле в ванной ночи, она заболела, онемела грудью и умерла. И в квартире номер семь черного от копоти дома по улице Саус-Янг, что неподалеку от викторианского акведука через полноводную реку Тринити, что в городе Даллас, штат Техас, солнце зашло навсегда и вечная ночь настала. Родители ничего не сказали оставшимся в живых детям — они просто взяли Альму, завернули ее, бледную и истощавшую, в одеяло, вышли из дома и побрели по дороге, меся башмаками лошадиные фекалии.       Я завтракал сандвичами с сыром и ветчиной, когда Дик, взбешенный и запыхавшийся, ворвался в столовую и накинулся на меня с обвинениями:       — Ты что, чистил свои ботинки моей зубной щеткой?       Я невозмутимо прихлебывал кофе.       — Отвечай, гад!       — Утро доброе, mon ami, — французский, по мере его освоения мной, сам вливался в мою повседневную речь, словно предки мои были не только зажиточные рабовладельцы и плантаторы, но к тому же и французские переселенцы. — Вы сегодня ранняя пташка.       — Не заговаривай мне зубы, или…       Я с притворным интересом воззрился на него.       — Или?..       — Или своих лишишься, вот! Почему моя щетка вся в какой-то черной липкой дряни? Не дерьмом же ты, в самом деле, ее обмазал!       — Это гуталин, mon cher, голубчик. Гм, вы, как я вижу теперь, следите за своей гигиеной! И это притом, что за речью-то своей вы как раз не следите. Похвально, ничего не скажешь. Mon Dieu, я и подумать не мог…       — Пошел ты!       Я улыбался блаженно, удовлетворенно и без притворства счастливо. У меня и вправду была пара зимних ботинок на холод и непогоду, и я вдосталь насладился, когда начищал черную натуральную кожу и зубья тракторной подошвы щеткой своего компаньона. Я весь сиял от радости, как и мои начищенные ботинки. Но то была победа в локальной битве, а не в большой войне. На следующее утро Дик сравнял счет, явившись на завтрак в самом что ни на есть не подходящем для приема пищи виде. Он вошел в столовую совершенно голый, сверкая обнаженными чреслами. Я подавился круассаном. В том, что многие мужчины предпочитают спать голыми, для меня не было ничего удивительного — я и сам иногда грешил этим, особенно в середине лета; не смущала меня и мужская нагота, однако я негодовал: неужто так сложно соблюсти элементарные правила приличия?       Дик, пожалуй, чувствовал себя слишком как дома.       — Ты бы хоть трусы надел.       — Можно подумать, — не колеблемый моим замечанием, Дик сел за стол и уставился прямо мне в глаза. — Какие ваше высочество, оказывается, нежные.       Я не поддался на провокацию, придвинул ему тарелку с круассанами и поднялся из-за стола:       — Ты ешь, у меня аппетит что-то пропал, — он усмехнулся, а я чуть ли не бегом вышел из столовой. Аппетит в самом деле исчез.       Утро начиналось не с кофе, а с бурления в возмущенном голодом животе. Родители редко готовили: мама по субботам варила суп — немного моркови, картофеля и лука, а в общем и целом — водянистая, невкусная жижа, но и она растекалась по ртам восьми едоков за какую-то пару дней. Кристина иногда приносила с фабрики печенье, а по праздникам — конфеты. Младшие дети обычно ели что им давали, отец много работал и мало ел, но самым прожорливым в семье был Уолтер. Он был воплощение чревоугодия. Один раз Кристина принесла с работы торт — настоящий, с шоколадным бисквитом, весь в облаках взбитых сливок, слишком красивый и праздничный, чужеродный объект на фоне ободранных обоев и кухонных тумб, что держались на детских зеленых соплях. Но Дику не удалось попробовать ни кусочка — наутро торт пропал из кухни. Из-под него осталась только вскрытая, разорванная в клочки картонная коробка.       Эдна заплакала. Она не плакала с тех пор, как умерла Альма, она не плакала даже тогда, когда целый день проходил без обеда. Малыш Генри ничего не понял, но почувствовал, что произошло что-то плохое, и вцепился в юбку Кристины. Уолтер сыто облизывался, а Дик не сводил с него глаз. Он слышал, как ночью на кухне жрали — а так повелось, что жрали в их доме редко, — и знал, куда подевался торт. Кристина — старшая из детей, она всегда была младшим как мать — обвела глазами кухню, и, почему-то задержавшись взглядом на Дике, привлекла к себе рыдающую навзрыд Эдну, и девочка спрятала заплаканную красную помидорину лица в юбках старшей сестры. Тут-то Дик и выложил Кристине всю правду — это уже было выше его сил, ведь Кристина, любимая сестра, сестра, которая как мать, подумала о нем невесть что! Потом Дику, конечно, досталось за сей смелый поступок от Уолтера — брат осатанел от правды, точно как одержимый еще больше сатанел от псалмов. А когда ему не доставалось от него?       На деле же, Дику много чего не доставалось: любви родителей, тарелки супа или пары обуви. Прежде чем выйти в школу, он подолгу задерживался в передней в поисках хоть какой-то обувки. Старые штиблеты отца со стершейся в лохмотья подошвой и сбитыми носами были ему велики, но они были тем единственным, что могло согреть ему ноги в зимнюю стужу. Дик не знал, почему его отец-сапожник не мог сколотить лишнюю пару ботинок для своего ребенка. Он не знал, почему его мать-белошвейка не могла пошить одежку или исподнее для своих детей, а только время от времени чинила изношенное, заношенное до дыр. Что и говорить, мама даже имени среднего из сыновей не знала — всегда путала Дика со старшим своим сыном или с младшим. А Дику было стыдно даже появляться в школе, ведь в своем замызганном пиджаке со штопками на локтях и в брюках с цветастыми заплатками на коленях, со своим школьным кожаным портфелем, ручка которого истерлась в требуху, выглядел он как уличный оборванец.       Перемирие было объявлено одним вечером, когда я как обычно от руки переписывал сценарий в столовой — Дик поставил на многострадальный обеденный стол, еще отдававший смертью, бутылку и предложил выпить. Я согласился, сняв очки и вдавив покрасневшие, уставшие глаза в глазницы. Находясь в состоянии постоянного стресса, я поплохел лицом — оно порядком осунулось, и ослабел здоровьем — на этот факт красноречиво намекали красные овалы моих глаз и черные овалы бессонницы под ними.       Дик заглянул в бумаги и присвистнул:       — Ну и письмена! Тебе бы в медики с таким почерком. Что ты тут все время переписываешь?       — Правлю тексты, — устало ответил я, не вдаваясь в подробности.       А он вдруг рассмеялся. Впервые на моей памяти он был искренне весел.       — Так выходит, что ты — всего-то сраный клерк, а никакой не пижон-тунеядец! Клерк, мать твою за ногу!       Он торжествующе захлопал в ладоши — столько в этом телодвижении было неподдельной радости. Если бы до этого он не предложил мне выпить, я бы точно на него обиделся и, возможно, психанул бы и полез в драку.       — За что пьем? — я проследил, как он полез в сервант и принес к столу две граненых рюмки.       — За то, что этот день наконец закончился.       — Уж лучше бы он не начинался.       Дик хрипло посмеялся — он был в лучшем, чем обычно, расположении духа — и разлил виски по рюмкам. Остаток вечера мы провели, пересказывая друг другу истории из своих жизней, и тем самым выявили немало общих черт в своих судьбах — оба мы приехали в Новый Орлеан из свободолюбивого Техаса, оба не закончили школу, и к середине бутылки докатились до того, что начали жаловаться на своих родителей — людей ушедшего века, не способных любить. Дик расплывчато поведал мне о своей семье, а об отце и матери отозвался нелестно, не вспомнив, что этих людей следовало бы почитать как никого другого, творить из них кумиров несмотря на всевышний запрет:       — Они были протестанты. И сволочи, вот кто они были, причем что отец, что мать.       — Дорогой мой, мать не может быть сволочью.       — Хочешь сказать, твоя не была?       — Она была… убежденной католичкой и из этих… нон… нонконфро… нонконформистов, вот. На заводе у них был кружок суфражисток, его она и посещала.       — Святая женщина.       — И проституткой она тоже была.       — Так вообще бывает?       Я неуклюже пожал худыми плечами, ерзая на стуле.       — Жизнь ее была как горная река — она то бурлила от дождя, то пересыхала от солнца. Я не думаю, что мать мою хоть малость интересовала борьба за права женщин, в политике она ни черта не смыслила, она просто хотела кому-то что-то доказать, думается мне. Она была падшая женщина, но — она стремилась к небу. Она заслуживает уважения так или иначе. Хотя бы потому, что не оставила меня подкидышем под чужой дверью. Или потому, что не сидела на месте сложа руки или на паперти с протянутой рукою, а работала этими руками на заводе и получала на руки продуктовые карточки. Мне почти ничего неизвестно о ее жизни до моего рождения, мне неизвестно, кто мой отец, но жизнь — та, которой она жила при мне, — поела ее поедом. Еще я так часто ходил с ней по церквам, что на всю оставшуюся жизнь с лихом хватит.       — Знаешь, в чем мне повезло? Протестанты не суются на службы к священникам, — выслушав меня, проговорил Дик. В голове моей слабо мелькнуло — Даллас. Жемчужина на Библейском поясе, что сковал американский Юг поясом верности к республиканцам и баптизму*.       — Что отец, что мать, когда домой приходили, первее нас набрасывались на еду что гиены на падаль, и засыпали сразу же, как ложились в кровать. Какая уж тут молитва. А еды было мало, а нас много… — он отпил еще виски. — Тебе не понять. Ты точно не знал голодных времен, раз твоя мать торговала собою. К тому же, у моих родителей на шее был не один рот, а целых шесть, и все нужно было как-то прокормить.       У меня не было настроения оспаривать его точку зрения. Вдруг в воспоминаниях остро вспыхнул голод — выжигающий нутро голод, и пустой желудок, всасывающий прочие органы и пожирающий сам себя. Может, я просто голоден. Пить на голодный желудок — затея так себе.       — А куда ты дел ту двадцатку долларов, что выиграл в тот вечер, когда я…       — Когда ты пришел по мою душу? — упредил меня Дик. — Отправил все до последнего цента отцу в Даллас, — с его признанием я ощутил укол совести и прилив стыда — я уже давно не оказывал матери финансовой поддержки. — Им сейчас нелегко. Отец жаловался, что мой старший брат забрал у них все деньги, настолько оборзел, что вынес из дома все сбережения. А раньше отец всегда ставил мне Уолтера в пример. Он говорил, что новый век начнется с великой войны и с моего рождения, говорил, что даже не знает, что из этого хуже. А Уолтер без устали повторял, что все в нашем доме принадлежит ему. Мне же, дескать, от предков не достанется даже зубной щетки. Такие вот у меня отец и брат-ублюдок. А матушка… Единственный раз, когда она коснулась моих волос — когда у нас, у всех шестерых — нет, тогда уж нас осталось пятеро, — завелись вши и родители сбривали нам волосы. Я помню, как пахли куревом ее руки, как они больно тянули меня за пряди и лихо орудовали бритвой. У меня много родни, но совсем нет родных, понимаешь?       За разговорами о прошлом мы распили бутылку виски, и настоящее начало казаться нам очень теплым и уютным. От души у меня словно отлегло. Может, приютить Дика было не такой уж плохой идеей, а он был не такой уж плохой человек, каким хотел казаться. Может, он — тот самый вантуз, которым я бы смог прочистить засор в своей душе. Может, он тот неумеха-художник, что своею мазней скрасил бы мое одиночество. Может, из того ужасного, что мы имеем сейчас, получится создать что-то прекрасное, и произведение искусства, рожденное из тьмы наших одиноких душ, увидит свет. Может, мы наконец увидим свет.       Может, тараканы, поевшие наши сердца и расплодившиеся на их объедках, разбегутся по темным углам, пуганные светом.       Пьяных от виски и пресытившихся откровениями, нас клонило в сон. Мне очень хотелось спать, но даже сквозь полог полудремы я отчетливо услышал, как Дик шептал и шептал в забытьи:       — Тараканы. Нет ничего хуже тараканов.       Нет ничего хуже…
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.